Глава 29. Веселая Гора

Речь пана Мурзенко по причине сильного опьянения была малопонятна. Заняла она примерно полчаса, в ходе которых достойный торговец сеном мычал, размахивал руками и грозно вращал глазами, словно вел спор с невидимым противником. Тарханов кивал выступавшему, время от времени провозглашая тосты: «За товарища Ленина», «За Коминтерн» и «За солидарность трудящихся и народа». Кончилось все тем, что пан Штычка встал и откланялся, пообещав соратникам к утру обдумать работу вверенного ему музея.

По пути домой он чуть разминулся с печальным Кулонским, возвращавшимся из набега в Веселую Гору. Левый глаз почетного бедняка был подбит и светил тем самым лиловым пламенем, обещавшим, что к утру он совсем заплывет и потемнеет до черноты.

Леонард, задумчиво помахивая веником, уже повернул за угол, когда в конце улицы показался тоскливый силуэт товарища Комбеда. Тот брел в серой, наливающейся мути и разговаривал сам с собой. В тот вечер их встреча не состоялась.

А ведь товарищ Антоний сумел бы многое рассказать отставному флейтисту. Много интересного.

Начался сбор необходимых припасов мирно. Прибыв в Веселую Гору, городской голова для начала немного подумал, ковыряя носком лаковой туфли лежалый снег. Слабые вечерние тени лениво переползали от дома к дому. Товарищ Антоний напряженно размышлял.

«Что им сказать? Может, митинг собрать, да объяснить?» — металось в седой голове. Мысль про митинг была тут же отвергнута. Сбор обитателей Веселой Горы, имевших обрезы и винтовки, был делом неосторожным и даже глупым. Вообразив массу усатых и толстых лиц, обращенных к нему, городской голова поежился. Не поймут. Темнота и прижимистость крестьян была известна далеко за пределами Города.

«Ведь сволочи же», — слабо рассудил он. — «Скажешь, дай пудов десять муки, удавят, не сходя с места. Еще и посмеются.»

Представив себя гонцом, принесшим плохие вести, он загрустил. Выходило все очень плохо. Ему мерещились различные страшные вещи: плахи в потеках ороговевшей крови, дыбы, испанские сапоги и посажение на кол, словом, все эти далеко не забавные приспособления, что изобретательное человечество мастерило, начиная с бородатых веков. И дело, с самого начала выглядевшее непростым, на месте оказалось совсем невозможным. Припомнив беспощадные рыбьи глаза красного командира товарища Тарханова, отважный пан Кулонский вздохнул.

Единственным выходом из положения ему виделся разговор с глазу на глаз. Тихий и непритязательный, когда собеседник доверительно вертит тебе пуговицу на рубахе, представляя в руках конец веревки палача. Разделяй и властвуй, гениальный принцип великих казался градоначальнику спасительным. Откуда он это знал, Антоний Кулонский, окончивший гимназию с большим трудом, не помнил. Его покойный учитель истории как-то мудро заметил, глядя на молодого Тоника: «Этот далеко пойдет. Уж больно глаза у него бессмысленные». И Тоник пошел далеко.

«Разделяй и властвуй», — повторил про себя достойный градоначальник, слова спасительным бальзамом пролились в страдающую душу. Товарищ Комбед даже повеселел:

«Пять-шесть дворов и с каждым строго поговорю. Скажу — три пуда муки с дома или пять зерна. Только речь надо какую-нибудь торжественную, не то побьют», — думалось ему, — «такую речь, чтобы опешили. Сильную речь… Вот только какую? Что им сказать, сволочам этим? Революция в опасности?»

Потоптавшись у колодца, украшенного причудливыми ледяными наростами, он, наконец, решился и постучал в ближайший дом. В последнее мгновение перед тем, как на пороге показалась громадная темная фигура с кинутым на плечи тулупом, пан Кулонский приосанился, приобретя грозный и официальный вид.

— Именем революции! — громко объявил он, стараясь казаться выше. Тьма мелькнула перед ним, ослепляя неведомо откуда проявившимися мириадами искр. Ноги пронеслись перед лицом, и он ощутил затылком приятный холод стылой земли. Дверь громко хлопнула, послышалось удаляющееся тяжелое топанье.

— Именем революции, — уже тише повторил товарищ Комбед. Слова его беспомощно упали в вечернюю пустоту и брех собак. Веселая Гора молчала. С неба сидевшего в снегу пана Антония безразлично разглядывали первые звезды.

Смотрели на него толстые сволочи, отталкивая друг друга от серых окон. Скучный декабрь лежал на земле повсюду, упитанный и ленивый, объевшийся людскими печалями и бедами. Крестьяне осторожно переговаривались: «Один там, не? Цо там? Один?»

Их винтовки были аккуратно прислонены у пестрых занавесей, а домашние с детишками прятались в подпол, где коптили керосиновые лампы и стояли бочки с припасами. Веселая Гора готовилась дать настоящий бой, как это уже было с залетной бандой, забредшей в начале декабря. Тогда немного постреляли от домов, густо обсыпав нападающих пулями. Когда же противник ответил, с чердака ближайшего дома застрекотал пулемет. Покрутившись еще немного на околице, всадники благоразумно дали задний ход, растворившись в белых просторах.

Вот только пан Кулонский был один, и сидел в снегу огорченный и потерянный. Не было рядом ни грозного товарища Тарханова, обнимавшего сейчас пана Мурзенко и требовавшего: «Давай за пулеметы, а? За пулеметы! Не то гидру эту никак не победим». Торговец сеном кивал, но членораздельных звуков издать уже не мог. И не было рядом хитроумного Зиновия Семеновича, спавшего в углу чайной, положив ладонь на больную щеку. Некому было помочь одинокому товарищу Кулонскому. И нечем. Очки, слетевшие с носа председателя исполкома, валялись рядом. Грузно завозившись на земле, он встал, и отряхнувшись потопал назад.

Всю дорогу домой, он лихорадочно думал, представляя грядущий разговор с красным командиром. В мыслях его Федор Иванович зло щурил глаза и яростно напирал.

«Подавиться тебе веником!», — сообщала жестокая половина дуэта Полутора большевиков. — "Мы тебя, гражданин Кулонский, расстреляем перед строем, как того в Речице. Со всей нашей пролетарской беспощадностью. В расстрельной команде только большевиков тебе выделю. Чтобы празднично было. Расстреляем тебя насмерть. Так что ты не обижайся, время такое«.

Градоначальник ежился и набирал снег, который прикладывал к растущему синяку. Снег таял холодными каплями и от этого настроение почетного бедняка становилось еще мерзее. Поганые были времена. Совсем поганые, без определенности и надежды. Креста на тебе нет, говорили и тут же стреляли в спину. Милосердие и доброта заканчивались сразу же за порогом дома. И везло еще тем, у кого он был, этот порог, а не то носило человека беспросветно по простывшим полям и дорогам. В темноте без света. В голоде и холоде носило, пока не находил он свой конец где-то в неизвестности.

Улицы кружились вокруг. Пан Антоний ругал строптивых крестьян последними словами. А веселые селяне в его мыслях густо гоготали, выкрикивая время от времени: «Ниц нэма, пан комиссар!», «Трохи е!», «Тильки для себэ!».

«Сволочи!» — огрызался товарищ Комбед. — «Я вам покажу: ниц нэма! Я вам покажу: трохи е! Хааамы!»

С этими мыслями он сел за стол в столовой, на котором, стараниями предусмотрительной супруги уже были бодяга и чистые лоскутки.

— Бодяги, на раз осталось, Тоничек, — нежно сказала выпускница маркизы де Провенсэ. Показывая, что если смены властей не остановятся, то лечить синяки пана Кулонского будет нечем. Сострадательная пани Ядвига погладила мужа по голове и вышла подавать ужин.

— Эти, может, надолго, Ядичка, — удрученно произнес вслед градоначальник, — уж больно серьезные. Пулеметы, пушки у них. А командир у них, так и вообще… Страшно становится, Ядичка..

Городская поэтесса недоверчиво хмыкнула и загремела посудой. Власти в Городе менялись, как исподнее — строго по расписанию. И куда, куда было остановиться этому замершему в медленном водовороте времени? Как жернов мололо оно, неторопливо и неумолимо, все и вся, судьбы, планы, жизни и души. А выходила после него такая невообразимая масса, в которой спокойно терялись и правда, которую безуспешно искал отставной флейтист, и здравый смысл, утерянный остальными. И не важно было, борешься ты или спокойно плывешь, как полено несомое рекой. Будущего не было и не могло быть.

Из воздуха перед паном Антонием ожидаемо сгустился злорадный пан Вуху, навестивший градоначальника с вечерним визитом. Сегодня десятник явился эффектно — с негромким хлопком. Отряхивая налипшую на рукав тьму, он важно прошелся по столу, а потом зачем-то потрогал носком сапога баночку с бодягой.

«Лечишься, мазурик?» — весело спросил он у Городского головы.

«Тебе-то какое дело?»

«Да никакого,» — согласился толстый десятник, — «Мое дело десятое».

«Радуешься, небось, пан Вуху? Как же, как же! Ай-ай, потомственному дворянину, окончившему с отличием, тридцать лет верой и правдой… Которому Святого Станислава пожаловали! Награждая, поощряет! Вот этому человеку хамы глаз подбили…», — съязвил товарищ Кулонский и зашипел, прикладывая тряпицу к налившемуся синяку.

«А ты б им револьвером, револьвером, товарищ Кулонский!» — мелкий пакостник счастливо захихикал и авторитетно заключил, — «Револьвер — по сегодняшним временам твой Станислав, жена и друг. Без него ты товарищ, а с ним — человек».

Пан Антоний издал короткое слово, от которого в салонах дамы падали в обморок. Десятник хохотнул и уселся на солонку.

«Ты вот только про отличия свои не заливай, Антоний. Орден тебе тесть выбил, когда был при должности еще. Если б не он, сняли бы тебя за пожженный склад. Уж про памятник говорить не буду».

«А что памятник? Был бы памятник, кабы не революция» — твердо опроверг его товарищ Комбед.

Пан Вуху коротко хихикнул и залетал вокруг градоначальника, напоминая откормленную муху. Для пущего эффекта он даже издавал басовитое жужжание. Его собеседник замахал свободной рукой, отгоняя настойчивого противника. Так и не построенный памятник «Страждущим инокам» был для товарища Кулонского делом прошлым, но напоминания о нем все равно казались неприятными. Памятник, что памятник? Нет его и хорошо, зато в гардеробе Ядички блистало соболиное манто, а в столовой светились лаком штучные полы. Такие же бесполезные, как и причина появления всего этого.

«Вредный ты для общества человек, Антоний!» — заключил десятник, прекративший свои упражнения и вновь усевшийся на стол.

«Да ты кто такой, пан Вуху?!» — обозленный городской голова ткнул в бесплотного соперника пальцем.

«Откуда я знаю?» — пожал плечами тот, — «может, совесть твоя?»

Предположение упало в пустоту. Совесть была давно забыта в скучном декабре за ненадобностью. Потому что совестливые умирали первыми. Съесть и выпить ее оказалось невозможным. От холода она не защищала, от болезней не лечила. И поэтому вдруг стала чепуховым и ненужным пустяком. Очень вредным для озлобленных, голодающих людей.

«И что мне с тобой делать?»- поинтересовался градоначальник. На это призрак пожал округлыми плечами.

«Что делать, что делать. Ну, что ты как маленький, товарищ Кулонский? Врать, надувать щеки, делать вид, что ничего не происходит! Ничего же не поменялось».

— С кем ты там, Тоничек? — ласковый голос пани Ядвиги прервал разговоры.

— С революцией, Ядичка. — горько ответил ее достойный супруг, наблюдая одним глазом, как пан Вуху сделал ручкой и провалился в свою личную преисподнюю.

«Совесть?» — думал пан Кулонский и грустил. Почему у всех была замечательная, кристально чистая человеческая совесть, а ему достался нелепый пан Вуху? Почему так не везло градоначальнику? Вопросы кружились в его голове.

— Хочешь, я тебе почитаю, Тоничек? — сиятельная супруга вплыла в столовую с тарелкой дымящихся полуфунтовых щей. Звавшихся так потому, что мясо, плавающее сейчас в бульоне, было обменено на полфунта гвоздей, четыре ящика которых исполкомовский председатель где-то раздобыл. Они особенно ценились в Веселой горе после того, как сгорела кузница. И все-таки странные были меры в эти времена. Гвозди стоили более мяса, крупа — жизни человека. Все было как-то не так, несправедливо и по-дурацки.

Пан Кулонский вцепился в щи из гвоздей и зашелестел:

— Может, в другой раз, Ядичка?

Но его супруга уже возилась в заветном шкафу, перебирая толстые растрепанные тетради в кожаных обложках. Ее движения напомнили тоскующему градоначальнику движения палача, возившегося с инструментами перед пыткой. Ветхие стихи потрескивали под пальцами пани Ядвиги.

— Ты кушай, кушай, Тоничек. Не то остынет, — ласково произнесла выпускница Киевского института благородных девиц и разгладила замявшуюся желтую страницу. Товарищ Комбед беспомощно черпнул ложкой, вечер становился еще более тоскливым.

— Слушай, Тоничек, какая прелесть! — неумолимо произнесла поэтесса и с выражением прочла:

По озеру веселый Калидор

Скользит в челне. Пирует юный взор,

Впивая прелесть мирного заката;

Заря, как будто негою объята,

Счастливый мир покинуть не спешит

И запоздалый свет вокруг струит.

Он смотрит ввысь, в лазурный свод прохладный,

Душой взволнованной вбирая жадно

Весь ясный окоем… пока, устав,

Не погрузится взглядом в зелень трав

— Тут описка у тебя, Ядичка. Не калидор, а коридор, — поправил образованный комиссар исполкома, — Ты тут сразу исправь. И с чего он веселый? Веселыми коридоры не бывают.

— Это Китс, Тоничек, — с отчаянием пояснила его супруга, как будто фамилия сочинителя оправдывала все.

— С Липовца? Биржевой поверенный? — невинно уточнил пан Кулонский, — Известный прощелыга. Но лооовкий! Так его и не взяли. Одного капиталу присвоил на сотню тысяч на векселях. Он еще сиротский приют открыл. Оказывается, что еще и стишки кропает? Жулик он, вот кто.

Супруга всплеснула руками и затихла, а довольный пан Антоний вернулся к своим щам. Ему казалось, что именно в такие мгновения они особенно близки с его Ядичкой. А то, что боготворимые ей кропатели на поверку оказывались жуликами и прохиндеями, было особенно приятно. Он посмотрел на супругу, но та дулась на него, уткнувшись в свои пыльные сокровища. За окном спал Город. И его обитателям снились сны.

Бабке Вахоровой снился новый отрез на обмотки, украденный с воза. Старуха летела по улицам Города, прижимая к груди заветный сверток, а за ней бежал толстый десятник. Бухали сапоги. Звук свистка вился между домов.

«Вступай в Красную армию!» — требовал задыхающийся преследователь, прерывая музыкальные упражнения. Вступать в Красную армию бабка Вахорова не желала и наддавала, легко отрывая ноги от земли. Так она не бегала никогда, даже на Запецеке, где весной одиннадцатого попала в облаву на торговцев краденым.

А грозному Федору Ивановичу снился индийский магараджа. Он почему-то оказался командующим фронтом и отчитывал товарища Тарханова за недостаток слонов во вверенной ему части.

«Где твои слоны, товарищ командир?!» — напирал магараджа, — «Почему фуража не заготовили?»

Собеседник оправдывался тем, что указаний на этот счет не поступало, на что командующий хмурил брови и обещал расстрелять всех виновных из пулеметов. Полтора большевика потел, видения были невыносимы. Не было в Городе счастливых детских снов. Всем снилась печаль и горе. Даже доктору Смеле, произведенному этой ночью в сан Божьего заместителя и ему, утонувшему в небесной бюрократии, было плохо.

«Уложение священное за нумером три бис выполняете, пан доктор? По форме триста двадцать четыре соборной!» — спрашивал его кто-то, скрывавшийся за сияющими сполохами. — «Подушевой учет ведете? Болящие по графе поступлений проводятся?»

Тощий старик кутался в грязную простыню и что-то мямлил в ответ. Что-то невразумительное. Как оправдаться он не знал. Небеса были недовольны. Декабрь плыл над затихшим Городом, неслышимый и невидимый, как легкая дымка.

Загрузка...