Глава 36. Возьмем, к примеру, мух и навоз…

Вооруженный супницей отставной пехотинец вошел в бывший полицейский участок, где и был задержан разочарованным рядовым Побуркой, забравшимся в заведение в поисках водки. Самого Побурку привлекло затертое слово «Музей», скромно написанное мелом на стене. Прочитав его, он припомнил о техническом музее в Путятино, где добыл две фляжки спирта, разведенного с канифолью. Зловонючая жидкость была незамедлительно употреблена.

Помучившись желудком три дня жолнеж мудро рассудил, что густой еловый выхлоп меньшее зло при полном отсутствии конкуренции со стороны товарищей. Которые также рыскали по пустым окрестностям в поисках еды и выпивки. После Путятино были Мухавец, не принесший абсолютно ничего, Ратно и Замшаны, в котором он к своему восторгу обнаружил «Музей естествознания», образованный местным старичком — любителем. Пить спирт из образцов двухголовых мышей и ящериц Побурка аристократично побрезговал, зато отнял у престарелого энтузиаста запасы спиртного, заготовленные впрок. Непонятную тягу к науке хитрец объяснял общим интересом к прогрессу, выражаясь большей частью непечатно.

— Випьердалай, курва, — кротко отвечал он на все вопросы. Любопытные отставали — мало ли что у него на уме. Может он и не человек уже, а опасный сумасшедший. Много их было в скучном декабре. Незаметно сходивших с ума. На вид вроде обычный солдат, а внутри — пустая безумная темнота. Опасная и непредсказуемая. Такие способны на что угодно, на самые мерзкие поступки, которые человеческих разум не примет никогда. Да и разило от Побурки постоянно канифолью, черт знает почему.

Спирта в музее не оказалось, зато обнаружился тощий лупоглазый пехотинец с супницей наперевес.

— Стац! — грозно заявил любитель науки. — Ронци до гору! Зараз стрельну тебя!

— Да я ж здесь работаю, братец, — оправдывался арестант. — Тут меня любая собака знает.

— Собака может и знает, а я не знаю, — ответил бдительный рядовой Побурка. — Иди давай, не то стрельну.

Схватив музыканта, он проводил его к заспанному хорунжему. Обходившему всю ночь караулы и спавшему от силы четыре часа. Разбуженный деятельным подчиненным, он осоловело моргал, разглядывая долговязого флейтиста, пока не понял, что от него хотят.

Солнце проглядывало из-за дымки, осторожно заползая в тени. По рыночной площади бродили люди. Ротное начальство, выслушав ответы, которые обстоятельно с большим количеством подробностей давал пан Штычка, прикрыло глаза ладонью и уже из этого убежища велело отвести флейтиста к ротмистру. Продолжать допрос было выше его сил. Если блистательного Тур-Ходецкого он еще мог снести из субординации, то от этого слабоумного хорунжему очень хотелось застрелится.

— Погодите, ваше благородие! Тут меня любая… собака… супница тоже… и ошибиться можно, лопни мой глаз! — проговорил арестант, которого солдаты волокли по направлению к железнодорожной станции. — Возьмем, предположим, исподнее, пан официр….

— Курва мац! Уведите этого болвана уже! — в сердцах крикнул его собеседник, — Совсем меня с ума сведет… Шибчей, хлопци!

Только после того, как Леонард скрылся из виду, командир охранной роты открыл глаза и потребовал себе бимбера и закусить. В голове утомленного офицера кружились супницы, исподнее и собаки. Они летали вокруг него сталкиваясь друг с другом, издавали звуки похожие на гнусный голос задержанного: меня тут любая собака знает, пан хорунжий! Возьмем исподнее, пан хорунжий!

Пан хорунжий выпил стакан плохой водки и набил рот салом. Война ему надоела, постоянные заботы тоже. Ему хотелось домой к жене и детям, еще ему хотелось выспаться в чистой постели. И горячей воды. И бритья. И постираться. В общем всех тех простых вещей, что в скучном декабре были чудом.

По дороге к бронепоезду пан Штычка развлекался тем, что выспрашивал у конвоиров, чем они занимались до скучного декабря. Один из них оказался почтальоном.

— Добра праца, — авторитетно заверил отставной флейтист. — Замечательная по любым временам. Только за должность надо держаться изо всех сил, иначе выгонят взашей. И ты, братец, берегись, если тебя убьют, как пить дать уволят. Знавал я одного почтальона с Бемово, а звали его пан Анжей Закревский, так представь, умер однажды его однофамилец, только звали его по-другому, Хенрик вроде, а фамилия у него была Ковальчик. Все попутали и уволили пана Анжея по первому разряду, с венком «Еще один сгорел на службе». А он вовсе не сгорел, а был в «Красной свинье», представляешь? Так, когда приехал, устроил им там скандал, дескать не имели закона меня увольнять. Они посокрушались, извинялись, да и восстановили по службе, но только опять попутали и восстановили того который уже умер. А был тот вообще не почтальоном, тот был скорняком. В общем неразбериха стала полная. Покойнику жалованье считают. Письма носить некому. А пан Закревский запил от путаницы и через полгода помер. Так что, если помрешь, то с работы выгонят, лопни мой глаз.

Пораженный почтальон глупо хлопал глазами и крепче сжимал винтовку. Его товарищ, бывший до перемен плотником, на вопрос отставного флейтиста, кем он был по профессии и как его звать, ответил, что не помнит, потому как никогда не обращал внимания на такие мелочи. Но если Леонард продолжит доставать его глупыми вопросами, то непременно получит раза. Отставной музыкант замолчал и принялся размышлять о пани Смиловиц. В последний раз, когда они встретились, обедню испортил невесть откуда свалившийся Мурзенко. Торговец сеном дошел до состояния полной нищеты и рыскал по гостям, где можно было хоть что-нибудь перехватить. Поначалу он бродил по Городу вне всякой системы, заходя в знакомые дома, что случались по близости, но дважды попавшись в стихотворные упражнения пани Ядвиги, поменял тактику. И теперь посещал только Леонарда, пана Шмулю и неистового железнодорожника Коломийца, каждого по очереди. Старый философ Кропотня был вычеркнут из этого списка в связи со смертью.

Увидав на пороге торговца сеном, пани Смиловиц вздохнула и выставила на стол третью тарелку. На ужин у них с музыкантом была каша с салом, а гость принес с собой лишь запахи мороза и прелых носков.

«Бедный, бедный пан Мурзенко», — подумал Леонард, припомнив, как тот торопливо ел, перекатывая во рту горячую кашу, как с шумом втягивал воздух в надежде ее остудить. — «Малые перемены малые горести, а большие — огромные. И никакой правды. Никакой, лопни мой глаз! Как там пан преосвященный говорил? Тьму от света отделяет? А на человека ей плевать. Так, должно быть, и задумано: раз родился, так и страдай до самой смерти. Чума на наши души. Да… Чума…»

С этими мыслями он и предстал перед командиром броневика, сидевшим на койке. Отремонтированный «Генерал Довбор» вздыхал бронированными потрохами, в темноте что-то тоненько звякало в такт его железным мыслям.

— Знаешь «Вспомни мамины колени»? — тут же спросил сидевший, на что Леонард четко доложил, что не знает, а если бы знал, то обязательно бы спел с их благородием дуэтом. По всему видно, что у пана ротмистра приличный голос. Может, он желает спеть «Коло мего огродешка»? Так эту песню он знает. Собеседник осторожно отказался и на всякий случай решил не интересоваться, умеет ли пан Штычка играть в три листика. Вместо этого он обратил внимание на предмет, который стоявший против него держал в руках.

— А супница тебе зачем, голубчик? — растрепанный и небритый Тур-Ходецкий, с интересом рассматривал фарфор. То, что арестанта поймали именно в «Центре польской мысли», организованного его заботами, сильно радовало поручика. Он представлял себе потрясенное командование, во главе с генералом Краевским, которому он скажет:

«Ну и дураки же вы, великовельможные! Смотрите, как хорошо все получилось! Это вам не туз при семнадцать. При семнадцати никогда прикупать нельзя, разве не понятно?»

— Осмелюсь доложить, ваше благородие, эта супница фамильная ценность шляхтичей Штычек! Мой папаша купил моей матушке на именины.

— Так ты еще и из шляхты, миляга? — приятно удивился собеседник. — Откуда происходишь?

— Осмелюсь доложить, по маменьке из Гедройцов буду! — гаркнул флейтист, из мелкого тщеславия считавший именно это обстоятельство самым важным в своей жизни.

— Прекрасный род, тяжелая судьба… — сочувственно протянул командир бронепоезда, его похмелье медленно затухало, изредка постреливая звонкими болями в висках. — А что ты делал в «Польской мысли»?

— Работал, меня там любая собака знает, пан ротмистр! — где он трудился и кем, пан Штычка благоразумно умолчал. Время стыло на снегу, от смены названий ровно ничего не менялось. Вводить новую власть в пустые расспросы было глупо. Мало к чему это могло привести? В этом смутном времени все было опасно и бумаги, и слова, и глупость. Умение держать язык за зубами всегда помогало выживать.

Весть о том, что отставной флейтист там работал, привела Тур-Ходецкого в совершеннейший восторг. Он даже подумать не мог, что в этой его бредовой затее вдруг объявятся работающие люди, у которых будут дела, заботы, а то бери и выше: бумаги, приказы, отчеты и ведомости. Вернее, так далеко он никогда не думал, предпочитая довольствоваться общими и туманными идеями. В тот момент он сильно пожалел, что списал на организацию не всю эскадронную кассу, а только ее три четверти, проигранные им одному ловкому пробсту из Медзешина.

— Справне! Так ты патриот, голубчик? Родину любишь?

— Истинный патриот, пан ротмистр! Как же мне им не быть? Возьмем, к примеру, мух и навоз…

— Дошсч! — прервал пан Станислав, побоявшись, что разговор затянется.

— Так есть, пан ротмистр! — отставной флейтист вытянулся в струнку.

— Будешь бороться с врагами Польши? Будешь? Ступай в первый вагон, пусть тебя зачислят в пулеметную команду, — по неизвестному капризу всех, кого он считал патриотами, Тур-Ходецкий зачислял в пулеметчики. Артиллеристы пользовались его меньшим доверием — как стрелять по навесной траектории да с закрытых позиций, для него оставалось каббалой. Он не доверял всем этим умникам, возившимся с таблицами стрельб и дальномерами. Столбцы цифр и карандашные записи казались ему утомительными.

«Осталось только кадровых офицеров посадить за бухгалтерию». — заявил он одному своему знакомому. — «А кто будет воевать за этих бумагомарателей? Кто, писари? Ну не дурость ли, голубчик? Чем они могут стрелять по неприятелю? Чернильницами? Представьте — чернильницами!»

Артиллеристы «Генерала Довбора» держались им в черном теле, впрочем, их положение мало отличалось от всего экипажа, воздух в бронепоезде, за редким исключением, был мерзлым.

В кубрике, куда прибыл пан Штычка с супницей подмышкой, было холодно. Те, жолнежи, что не были в карауле и не разбрелись по окрестностям, грелись у угольных печей. Умиравших от чахотки отдали под присмотр Городского врача Смелы. Того бесцеремонно выудили из убежища, как моллюска из раковины и всучили двух больных, уже безразличных ко всему.

— Вы доктор? Так лечите! — пан Смела кинул взгляд на винтовки с острыми игольчатыми штыками и согласился. Солдаты занесли лежавших на серых солдатских одеялах больных. Через пару недель те угасли и на Городском кладбище появились новые холмики, над которыми косились кресты без фамилий. В спешке их забыли сообщить доктору.

— День добрый, панове, — поздоровался отставной флейтист и скромно уточнил. — Прибыл в пулеметную команду сражаться за Родину!

Его поприветствовали и подвинулись, уступая место у раскаленной печи. Рядом с которой лежала кучка мелкого угля.

— С Города, что ли? — нехотя спросил сидевший поблизости маленький солдат.

— Ага, — подтвердил музыкант, — Леонард Штычка. Послан паном ротмистром в пулеметную команду.

— Ну, иди тогда к Вавжиняку вторым номером, — собеседник попытался запахнуться в шинель плотнее. — у него второго вчера списали. К доктору отнесли. Пойдешь?

— Пойду, чего не пойти? Я можно сказать, как тот Самсон с ослиной челюстью, — полковой музыкант покрутил пальцами. — Мне их благородие прямо так и сказали. Ступай, говорит, и ничего не бойся. Бей филистимлян, благослови тебя Бог.

Гревшиеся у печки промолчали и вернулись к своим разговорам. Обсуждался такой важный предмет, как макароны и тушенка. Один из жолнежей, закутанный поверх шинели в ватное одеяло, почти невидимый за всем этим, вещал из своей норы.

— Вот ты, Мацей, глупости говоришь. Макароны, если отварить, да с тушенкой, милое дело выходит. Никакая картошка с этим не сравнится. Толку то, что с твоей картошки? Пожевал, а в желудке пустота. Как и не наелся, получается.

— Что ты? Жена ее делает со шкварками, вот это пальчики оближешь. Сначала поджаривает сало и кладет лук…

— Лук надо потом класть, после картошки, — заспорил дрожавший от холода Мацей, — потому как пригорит у тебя все.

— А что, братцы, обед скоро у нас? — влез практичный Леонард. — Есть хочется прямо очень, лопни мой глаз. Кормят когда?

Собеседники дружно застонали. Война, да, впрочем, и мирное время, все это лишает солдата, казалось бы, простых удовольствий: сна, свободы, отдыха, тепла, света, солнца, безопасности, оставляя вместо них лишь одно, которое называется еда. И то маленькое, хилое, на любителя удовольствие, недалекое командование умудряется испортить, превратив его, подчас, в изощрённую пытку.

Слава Богу что у кого-то еще хватило милосердия засекретить рецепты военных деликатесов, или, говоря суконным языком циркуляров — закладок! Слава Господу нашему! Хотя милосердие это было, или обыкновенное скудоумие, тайна, покрытая мраком. Отчего же еще было создавать тайну из двух гнилых брюкв и пары волокон мяса? Неужели противник, поглядев в бумаги, мог бы устыдиться, или, наоборот, с большей яростью бросится в бой? Разве в его котелках плещется что-то иное? А, может, вся эта изуверская рецептура создавалась с единственной целью: не позволить солдату испытать еще одну из малого количества его радостей, посещение уборной?

Глубокомысленные сидельцы в министерствах думали, что они знают, что у него в котле, на это повара и хлеборезы шевелили объемистыми животами и чему-то усмехались в усы. Во всем этом тотальном слабоумии не было ни одного рационального зерна.

— У тебя, може, что есть? — поинтересовался обладатель ватного одеяла.

— Нет, панове, ничего, — вздохнул Леонард. Как человек бывалый, он понимал, что значит общий стон. Это значило: кормили плохо.

Кормили действительно плохо. И кроме военных рецептов, у экипажа «Генерала Довбора» была еще одна веская причина для уныния. Звалась она Миколай Пшибыл. Приземистый санитар из Влоцлавека, обладатель низкого лба и кистей, каждая из которых складывалась в громадный арбузный кулак, был экипажным поваром. Если бы Сатана устраивал кулинарные конкурсы, то Больница имени Иосифа Беднарца, исторгшая свое порождение на фронт, могла гордится сыном. Все три недели похода тот радовал экипаж самым отборным месивом, что можно было найти на помойке преисподней.

Попытки устроить пану Пшибылу темную, начавшиеся после отправления бронепоезда из Варшавы, потерпели полное и сокрушительное фиаско. Самому ретивому из недовольных он сломал руку. Остальных, стоя в проходе у кухни, обвел свиными глазками и предупредил:

— Головы откручу, еще кого увижу.

В итоге в броневике установилось хрупкое равновесие. Экипаж страдал желудками, а санитар все свое время проводил на мешках с крупой. Попыхивая трубкой, он рассматривал продукты, ожидая вдохновения, которое позволило бы ему превратить все эти богатства в первостатейную, гениальнейшую мерзость.

Загрузка...