Ближе к четырем часам пополудни, прерывая скуку отставного флейтиста, за стеной вырос шум потасовки. Кряхтение, разрываемое немецкими ругательствами и возней, разрешилось сильным ударом в дверь. После чего она распахнулась и, отчаянно кудахча, в помещении образовалась взъерошенная бабка Вахорова.
— Куда вы меня тащите, ироды, эт самое! — возмутилась пришелица, и, громко собрав жижу в носу, плюнула на захлопнувшуюся дверь. — Чтоб вас чесотка с паршей не оставляли. Чтоб у вас поотсыхало и неприсыхало. Отродье проклятое, эт самое! Сарданапалы! Иудино семя!
Закончив программную речь, она с достоинством протопала к коротавшему время у окна арестанту.
— Сидишь, эт самое? — посопев от обиды, спросила бабка.
— Сижу, пани Вахорова. — констатировал музыкант. — Заарестовали, стало быть, Вас?
— Ироды. — определила та. — Вот дерьмище-то, эт самое!
— Ага, — согласился собеседник и засуетился, устраивая гостью поудобнее, — сидайте пани на стулку. Посидим хоть поразмаяем, а то совсем скука давит. Вас, предположим, за что взяли?
Из рассказа приунывшей старухи следовало, что когда немцы расположились у городской управы и полевые кухни принялись готовить обед, вороватая бабка Вахорова, тершаяся у котлов, попыталась присвоить полмешка крупы — сечки, оказавшихся на ее пути.
— Кровопивцы. Полмешка пожалели для бабушки! Эт самое. У самих-то ряхи, ряхи их видали, пан? Трескаются уже с перекорму, а туда же. Хальту этого заорали, шайсен, говорят, щяс тебя будем. Щяйсен-вляйсен, эт самое. — передразнила она кого-то. — Немчура-кровососы. Убийцы. Чтоб им пусто было. Чтобы у них детки все черные рождались, как у пана Митковского. Пусть поразит их Господь скверной на головы. Закидает их моровыми язвами и саранчой, эт самое.
Закончив кары пожеланием всему немецкому батальону сгореть в аду, добрая старушка, наконец, успокоилась и принялась расспрашивать Штычку о его делах.
— Тебя-то за что взяли, пан? — поинтересовалась она, — Шухеру какого им наделал, небось?
— Я, пани Вахорова, в некотором роде за шпиона принят. По недопониманию. Говорят, что если кальсоны не получал под Бильгораем, шпион ты, как есть, шпион. Вот не знаю, что сказать им про кальсоны эти. Не получал я их. Бес попутал тогда.
— Наври, — убеждено посоветовала бабка, — Скажи, получал, но сносил, эт самое. Где сносил, не помню, как сносил, не помню. Скажи им, пьян был, потерян по обстоятельствам душевным. У меня младшенький, Томашек который, промеж этих дел попал однажды. Он у меня способный по ювелирному делу. Комиссовали у одного пана в Кутно часы золотые с цепочкой. Хорошие часы, про между прочим, пять целковых отвалили за них. Томашек то мой ангелочек святый не при деле, ясны день. Уже таскали его, таскали, пан, к начальнику сыска таскали, на Божи очи. Нет, говорит, не был, не присутствовал, пьян был в дымину. У «Черного Козла» выпивал. Выпустили через неделю. На такие дела упорство надо иметь.
— На то у них документ есть, — с горечью объяснил музыкант, — за печатями подписями.
— Документ это худо, пан. Пришьют и вышьют, как пить дать. Тут подумать нужно тщательно, эт самое. Серьезность эту мозговать надо. — Вахорова задумчиво пожевала усы, — А то сказать не мое, не видел ничего. Подкинули мне по незнанию. Вот вам крест святой, тверди им, не знаю эту бумажку, век не видывал, шел до дому, ниц не вем о тем.
— А то, пани, будемо ждать до разрешения. Тем, найдут правду. По протоколу все запишут. — успокоил ее Леонард, — Человек за правду еще никогда не пропадал, при любой власти. Бо правда, есть то самое несокрушимое в нашей жизни. Совершенно неможно пропасть от такого, истинно Вам говорю!
— Ну-то и ладно, пан. — согласилась бабка и замолчала, хохлясь на стуле, как несушка в птичнике. Ветер, набравший к вечеру силу, выл по улице, покрикивал истошно, путался в голых черных ветвях вишен. Летел снег белой пеленой, да копошились за стенами баварцы, гортанно перекликаясь на своем невозможном языке. Бродили часовые у управы, а доктор Смела, закутанный в праздничную простыню, с ненавистью разглядывал полевые кухни и возы, засыпаемые снегом на площади.
«И не пощадит вас око Мое, и не помилую. По путям вашим воздам вам, и мерзости ваши с вами будут; и узнаете, что Я Господь каратель» — подумал окруженный темнотой доктор. На что немецкие пехотинцы, играющие в «леща» зале приемов городского главы ничего не ответили. Разочарованно покрутившись у окна еще пару минут, Смела, отбыл в неизвестность.
Время тянулось медленно. Через пару часов скучного молчания, в ходе которых отставной флейтист размышлял, выдадут ему кальсоны или нет, за дверью арестантской загремели запоры.
— Штии ауф! — заорал, появившийся в помещении оберфельдфебель. — Вставать!
Пан Штычка незамедлительно вскочил со стула и вытянулся навстречу входившему в пыльный архив полковнику фон Фричу, которого сопровождали качающиеся обер-лейтенант Шеффер и рыжеусый капитан Нойман. За спинами вошедших, скромно маячил городской голова, одетый в шикарное смушковое пальто и черный шапокляк. Пан Кулонский был пьян и с головы до ног облит каким-то ликером исторгающим приторный парфюмерный запах. Вид гостей показывал, что они уже слабо понимали, где находятся и по пьяной лавочке просто бродили по зданию с целью развлечься.
— Вер ду? — обратился командир батальона к музыканту, путаясь в слогах.
— Не понимаю, извиняюсь, вашевысокоблагородие пан офицер полковник. Ежели что, то я по кальсонному делу. Нахожусь под арестом до выяснения обстоятельств. Кальсонен, вашвысокоблагородь. Под Бильгораем не выдали, осмелюсь просить выдать, раз уж такое дело.
— Идиот, да? — перешел на русский его высокоблагородие. — Кто таков?
— Музыкант Леонард Штычка. Вы, наверное, позабыли, так нижайше докладываю….
— О, музыкант! — воссиял полковник и обратился к Кулонскому, — Пан бургомистр, есть у вас тут, мгм… в магистрате, что нибудь музыкальное? Скучно как-то без музыки. И женщин тут у вас нет.
— На тот случай фортепьяно имеется, герр полковник, — подобострастно заблеял голова и качнулся, ухватившись за дверной косяк. — На втором этаже, фирмы «Гарлинг», из Берлина выписывали. Сто шестьдесят рубликов-с. Люблю я немецкое, не чета нашему качеству!
— Ну, так пойдемте, господа. Пусть человек нам сыграет. — благодушно заявил фон Фрич. После чего перевел смысл диалога молчавшим офицерам.
Бросавший на музыканта злые взгляды, борющийся с тошнотой обер-лейтенант Шеффер, взял его за рукав и жарко зашептал в торчащие из уха волосы.
— Осмелюсь доложить, господин полковник, этот человек шпион. Задержан в Городе с секретным документом. — наябедничал он. — Подозрительно себя ведет, в ходе допроса выяснилось…
— Бросьте, господин лейтенант, — оборвал его фон Фрич, сознательно понижая в звании надоедливого Шеффера, — Какие шпионы? Вечно вам мерещится, черт знает что. В Лукавеце заставили меня повесить того трактирщика. Как тобишь его? — полковник пощелкал пальцами, вспоминая, — Ясиновского? Повесили, и что? Неделю принуждены были пить картофелевку, запасы то его так и не разыскали, а господин лейтенант? Кто мне обещал разыскать, не вы, нет? Нет у вас понятия. Смуту сеете на освобожденных территориях. Завтра эти дикари поднимутся из-за нашей беспощадности, и в спину ударят. Что будем делать, господин лейтенант? Молчите? У кого рота под Нагачевым, вместо того чтобы атаковать противника была наполовину пьяна, а другая половина разбежалась по селу? Черти что творится, а вы шпионов ищете! А еще первый присягнули республике!
Недавняя присяга была для офицеров батальона как бельмо на глазу, полковник давил на больную мозоль. И, если для рядовых, дело обошлось невнятным бормотанием в строю перед флагом, то начальствующий состав второй месяц наблюдался в некоторой растерянности, подобно тому, каковую испытывает человек через много лет обнаруживший, что ему плевали в кашу.
Шапки долой! Шапки долой! — неслось по серым шеренгам. Полковник потерянно бормотал текст, удерживая трепыхающийся листик стынущими руками и, по прошествии некоторого времени, троекратное «Хох!», сделало бессмысленными понятия «кайзер» и «фатерлянд». Все случилось как-то обыденно: ветер, трепавший знамена, холод, вырывающий пар от дыхания, серая масса солдат и идиотский энтузиазм Шеффера, громче всех произносившего слова присяги. Упущенная из рук, разбитая на бесконечное множество осколков власть потребовала невероятного количества проливаемой упорствующими патриотами крови. Кто-то клеил ее, скрупулезно прилаживая одну часть к другой, привычная форма менялась, и к этим изменениям еще надо было привыкнуть. Или умереть бог знает за что.
— Капитан Нойман! — обратился его высокоблагородие к рыжеусому.
— Яа! — разлепил веки тот.
— В музыкантскую команду этого, — фон Фрич поболтал в воздухе неверной рукой. — Штычку зачислите. Примите на довольствие, выдайте форму. Будет играть нам для поднятия боевого духа солдат.
— Осмелюсь доложить, господин полковник, нет у нас музыкантской команды. — сообщил черкающий в книжечке Нойман, — по штату не предусмотрена. Из музыкальных инструментов только гитара во второй роте.
— Устройте это как нибудь. Остальных арестованных накормить и выгнать. Некогда разбираться, послезавтра выдвигаемся, — отрезал фон Фрич и, подобно любому самодуру, остывши к недавним мыслям о музыкальных развлечениях, обратился к липкому пану голове. — А не пропустить ли нам еще, по случаю вашего назначения? А, господин бургомистр?
— А это всегда мы готовы. По случаю такого праздника-то. Как готовились пан офицер полковник! Как готовились к освобождению! — голова икнул. — Участок полицейский поперестраиваем своими силами. Марафет наводим, чтобы, стало быть, для порядка все готово было. Устали уже без порядка жить. Вотпан музыкант не даст соврать.
Стоящий во фрунт Штычка согласно кивнул:
— Мы, вашевысокоблагородь, вроде того кровельщика с Краковца. Он еще до войны как на леса лез, так зовже в карман пару гвоздей ставил. Пригодится мож, говорил, а то с лесов-то несподручно слазить каждый раз. А то вынул с кармашка да прибил где надо. Предусмотрительный был аж страшно какой. Ему говорят, брось ты Войцех, на кой тебе запас? Так нет, упорный человек был. Потом, как есть свалился с кровли, его этими гвоздями и понатыкало, чисто ежа. А еще наверх молоток упал. Помер, стало быть, но запас при нем остался. А даже очень и пригодился запас тот, когда гроб сколачивали, жишку поимели на полтора целковых. Вы, вашвысокблагородие, сами посчитайте, — флейтист принялся загибать пальцы, — доски струганной на полтора рубля купили всего-то. Ткани, суконки черной и еще хватило….
— Брось ты, братец, — миролюбиво прервал его фон Фрич. — Готовься. Послезавтра выступаем. Будешь нам играть на привалах. Абтретен!
С этими словами офицер развернулся и вышел вон. За ним потянулись удрученный обер-лейтенант Шеффер и спящий Нойман. Кулонский, несколько задержавшись, помялся в дверном проеме и глупо произнес:
— Добрый вечер, пани Вахорова! Вот так вот… Порядок теперь у нас.
На это бабка что-то прошипела из своего тулупа, пыльные вишенки на ее кокетливой шляпке затрепетали. А музыканту показалось, что добросердечная старушка говорит нелицеприятные вещи о пане бургомистре. Тот, качнувшись на пороге, несуразно сделал ручкой и отбыл. Тучи, бежавшие по небосклону над паном Штычкой, таким невероятным образом рассеялись и он устроился на полу, ожидая дальнейших событий. Которые не замедлили быть.
Через минуту после ухода вышестоящего начальства в архив залетел недовольно бормочущий оберфельдфебель Креймер выгнавший арестованную Вахорову взашей. Бойкая бабушка понявшая, что ужин ей не светит, упиралась, призывая гнев Господень на голову усатого пехотинца, но тот был неумолим.
— Ди альте хексе, — прокряхтел он, отвешивая бабке пинок. Хлопнула дверь и арестантская опустела.
Пройдясь из угла в угол, пару раз Штычка примостился на полу у стены, где поменьше дуло от окна и неожиданно для себя уснул. За окном выла метель, пронося над городом снег. Праздновали в кабинете у городского головы офицеры, сам пан бургомистр в сильном подпитии тряс головой и нес всякие глупости о новых порядках. А голодному Леонарду снились вкусные вещи: журек и клопсики. И еще пани Анна в сиреневом дезабилье.
— Я на пять лет вас старше, Леонард, — говорила пани Смиловиц и улыбалась. — Вам веник купить надо. Без веника никак нельзя нам встречаться, непорядок без веника — то!
— А то всенепременно, пани, — отвечал ей музыкант. — Такой рзекс всегда в любви нужен. Скажу я вам, любезная Анна, что самые лучшие веники делают в Ляшках. Загляденье одно, а не веники! Красят их луковой шелухой, и вымачивают три недели. Сносу нет той миотле. Уж а поют как, когда делают! Все у них песни эти хорошие. Я вам даже спеть сейчас могу…
На этом моменте, Леонарду приснился неожиданный, как все мужья, пан Смиловиц. Усы супруга пани Анны воинственно топорщились, а проткнутая красной звездой папаха сидела несколько набекрень.
— Я вам сейчас буду бить рожу, пан Штычка, со всей своей пролетарской революционной ненавистью, — объявил усатый пришелец. — Нет вам оправдания, на чужих жен заглядывать. Контрреволюцию разводите, аж усы мне от гнева судорогой сводит.
Продемонстрировав, как выглядят сведенные усы, ревнивец отбыл из сна пана Штычки, по пути прихватив улыбающуюся супругу. Мелькнули сиреневые кружева, и из мрака выступил полковник фон Фрич спотертой гитарой в руках.
— То, что выпьем за семь дней,
Не влезет ни в кружку, ни в бочку!
Мы выпьем все за семь дней!
Останется пива немножко
Пива немного. Темного кружка
Эхей! Под глазом мешочек. Подружка,
Выпьем вместе!
— пел его высокоблагородие и дирижировал взятой за гриф гитарой, — подтягивай, братец! Совсем скучно тут у тебя без музыки!
— Я, вашевысокоблагородие, слов то не знаю, сильно извиняюсь, — ответил ему Леонард, — а пиво люблю. Я его много могу выпить за один присест. Помню, на ярмарке в Варшаве привозили. Так неудобство одно — отхожих мест не предусмотрено было. Столько всего перегадили, извиняюсь за грубость. Чисто дождь прошел. Даже генерал губернатору в парадном изволили. Шуму было! А подозрение пало на художника Станиского, до чрезвычайности художественно было наделано. Вроде как корабль плывет, и паруса на ём. Все так живенько нарисовано было, чисто картина, хоть сейчас в рамку и продать.
— А ты не сомневайся, братец, теперь здесь порядок будет. Нужников построим, пива тоже завезем. Каждому — отхожее место и бочка пива. Для того и сражаемся не щадя живота своего. — заверил его полковник и упорхнул прочь разгоняя гитарой сгустившуюся сонную муть.
А Леонард подумал — «Как же это все-таки хорошо, если наступит порядок и у каждого будет свое отхожее и бочка пива. Только вот есть ли в этом правда-то? В счастье она человеческом или в страданиях, которых за нее принять надо? И спросить не у кого, потому как каждый несчастен, а если и счастлив, то того не знает. Может все те обиды человеческие и есть счастье, а дальше еще хуже, быть может? Еще могут бимбер отменить, на чистом глазу. Скажут, для порядка и счастья народного, бимбер сего числа отменяется под корень. Вот ведь странность какая! И ведь ничего не поделаешь!» — заключил он и безутешно присовокупил: «Вот пива я бы сейчас выпил немного».
Мир, сорванный с петель, медленно вращался под ним, планета летела в зябком холоде декабря. Где-то шагали обозы, перекликались часовые и спали люди, счастье которых было не за горами.