Глава 31. Зихроно ле браха, пан Кропотня

Душа его воспарила, а тело мятой грудой осталось лежать внизу. На лице философа еще проступало удивление, то удивление, с каким обычно быстро и легко умирают. Впрочем, продолжалось оно недолго.

Кто стрелял? Был ли этот выстрел случайным? Да мало ли случайностей происходило в скучном декабре. Никто этого не знал. Одно было известно доподлинно: не успела теплая гильза выпасть из затвора, а пан Кропотня уже томился в очереди к бородатому ключнику. И если само вознесение произошло стремительно, то далее, как водилось во всех важных предприятиях, дело застопорилось — очередь двигалась слабо. Вдоль нее сновали озабоченные порученцы, награждая каждую душу кипой бумаг.

— Согласно циркуляру всесвятейшему за нумером одна тысяча тридцать шесть, заполняйте анкету смиренно, рабы божии. — тихо обращались они к стоявшим. Те шелестели листами и мирно переговаривались.

Кропотня потерянно вглядывался в выданные листки, строки плыли. Мгновение, прошедшее с момента смерти ошеломляло. Городские улицы еще таяли перед глазами, а неопределенность, проявляющаяся все яснее вокруг, уже пугала. Наступившая смерть, так и вовсе вызывала ужас.

Казалось бы, вот она смерть, простая и тоскливая как картофелина, и случилась уже он миллионы раз, но маленький философвсе равно боялся, словно был еще жив. Странное чувство. Вдобавок ко всему — окружающее было видно плохо, вдоль очереди клубился непроглядный туман. И сказать слова утешения бедному маленькому учителю, сказать эти простые слова неправды, было некому.

Он переминался с ноги на ногу, упираясь в спину стоявшего впереди немецкого полковника. Тот был сильно пьян и растерянно оглядывался в поисках компании. Стоявшие рядом шумные цыгане, всем табором попавшие к петлюровским сичевикам в гости, вынудили нудившегося офицера брезгливо отодвинуться. Общаться с ними он считал недостойным. Тем более, что их галдеж вызывал у него головную боль. Цыганские дети, бегавшие друг за другом его задевали, на это немец морщился и отряхивал воображаемую грязь с рукава.

Поборником чистоты был полковник Вальтер фон Фрич, скончавшийся в Вене от цирроза печени в клинике на Шпитальгассе. Путь, приведший офицера в белую палату с палевыми занавесками, оказался долог и извилист. Свой батальон он покинул в Тарногруде, подав прошение об отставке. Служить республике несчастный обладатель каменной печени полагал невозможным, и на последней попойке, устроенной в честь окончания службы заявил покачивающемуся капитану Нойману:

— Генрих, настало время выбирать. Порядка тут уже не будет никогда, это я тебе говорю. Мир сошел с ума. Германия поссорилась со всеми. На русских, нам, конечно, плевать, здесь нечего делать в этой мерзлой стране. Но зачем мы воевали с французами? Зачем с англичанами? С Италией? Это большая глупость, товарищ. Где теперь брать коньяк? Портвейн? Бренди? Где все это брать? Наши позиции как никогда слабы. У нас остается лишь Мозель, Гессен и Заале. Мы дураки, Генрих. Круглые дураки. А кто думает, что педерасты которые сидят в Рейхстаге поправят ситуацию, дураки вдвойне! Мы проиграли. Германии больше нет.

Нойман приоткрыл правый глаз и согласно кивнул. Ему давно осточертели размышления командира об установившейся Республике, кайзере, предательстве и срыве поставок коньяков. Он мечтал лишь об одном, чтобы полковник провалился на том месте, на котором сейчас находился, провалился вместе с вытертым стулом, на котором сидел, бакенбардами и мешочками под глазами. И желательно чтобы прямиком в ад. Правая рука капитана покоилась под повязкой, потому что он случайно отстрелил себе палец. Рыжие усы Генрих Нойман недавно сбрил и походил теперь на мелкого чиновника, просиживающего зад где-нибудь в канцелярии.

Разглядывающему его полковнику мерещились чернильные пятна, на обшлагах мундира капитана. Обветренное некогда лицо того осунулось и посерело, как у человека никогда не видевшего солнечного света. Фон Фрич неодобрительно буркнул что-то про бюрократов и жестом предложил налить.

«И он будет командовать моими солдатами! Черт с ним с фатерляндом, пусть гибнут. Их уже никто не спасет, ни кайзер в Голландии, ни предатель Грёнер», — презрительно подумал он. Все его убеждения были окончательно разрушены.

— Куда вы теперь, товарищ? — панибратски поинтересовался обер-лейтенант Шеффер. Полковник сделал вид, что не слышал вопроса. Шеффер был ему неприятен. Вместо ответа он поднял бокал и торжественно объявил:

— Фюр Дойчланд, майне Херрен! — хотя уже и сам не верил в это. Присутствующие офицеры его слабо поддержали. Причем командир третьей роты Зауэр поперхнулся, лицо стало малиновым и он, извинившись, выбежал в коридор. На этом вечер прощания боевых товарищей завершился.

Через пару недель потерявшего сознание Вальтера фон Фрича сняли с поезда в Вене и отвезли в городскую больницу, где он и умер вечером следующего дня. Все его планы, заключавшиеся в приятных путешествиях по Тоскане, Пьемонту, Коньяку, Мозелю и прочим местам, так и не были реализованы. Семьи у полковника не было, а его сестра, извещенная слишком поздно, прибыть на похороны не смогла.

— Вохер коммст ду, майн Либа? — обратился он к переминавшемуся рядом Кропотне. Тот немного помедлил с ответом, а потом вежливо произнес.

— Прошу прощения пан, но я вас не понимаю.

— А! Русский? — предположил полковник.

— Поляк, — с достоинством поправил тщедушный философ. — Только прибыл.

Страх понемногу отпускал отставного учителя, все ему казалось нереальным и искаженным. Темень, царившая вокруг, собеседник, щеголявший в погонах и даже то, что вместо пиджака он сам был облачен в новенький мундир. Усталый ангел обнес их еще какой-то бюрократией, цыгане, шедшие впереди зашумели, разглядывая бумаги. Полковник бросил беглый взгляд в формуляр и поморщился.

— Ну, так мгм… может, за встречу? — произнес он, доставая из кармана фляжку. — Стоять нам еще долго, а в приятной компании время летит быстрее.

Философ подумал о том времени, которое у них теперь было, и согласился. Они беседовали целую вечность, два человека, среди душ таких же бедолаг. Несчастных и неустроенных, ожидающих будущего, которого не было и быть не могло.

К концу ожидания ни полковник, ни учитель на ногах не стояли, опираясь на недавно презираемых цыган. Фон Фрич требовал рома или на худой конец картофелевки, пьяный Кропотня мелко тряс головой и счастливо улыбался. Фотография невесты была зажата в его кулаке как паспорт. Он приставал к метавшимся ангелам, дергая тех за крылья, предлагая глянуть на предмет своего обожания.

И если бы он знал, если бы знал бедный Кропотня, что его невеста томится в очереди чуть ближе к желанным вратам, то конечно бы бросил все и побежал к ней, покинув препирающегося с соседями фон Фрича. Счастье маленького учителя пребывало близко, но как водилось в скучном декабре, было совершенно недостижимо.

— А ну спой мне — «К нам приехал!»- громко требовал полковник, перекрывая стоявший над очередью шум, притихшие цыгане робко оглядывались, но не пели. Немец ругался и тряс их, ухватив за воротники. Тщедушный учитель, подыгрывая собутыльнику, тоненько выводил:

— Просим, просим, просим!

Пусть вино течет рекой!

К нам приехал, к нам приехаааал!

В конце концов, отчаявшиеся соседи сдали их суетливым ангелам. Кропотню с полковником выдернули из очереди и нелюбезно сунули в небесный карцер, лепившийся к будочке привратника. Там они и успокоились, забывшись в тревожных видениях.

Старого учителя, съежившегося в сугробе, Леонард обнаружил на следующее утро, когда шел открывать заведение. Улицы были тихи и пустынны несмотря на то, что сам Город уже давно не спал. Жители его бодрствовали, проводя бессмысленное время в пустых разговорах или глупом молчании. Тело отставного философа темным пятном выделялось на белом снегу. Пан Штычка перевернул его и сдвинул свою фуражку на затылок, на лице почившего застыло счастье, как у человека закончившего, наконец, крупное и выгодное дело. И это не было столь уж странным, ведь, сколько таких мертвецов было! С облегчением принявших наступивший покой. Покой, которого совсем не стало в скучном декабре. Перестал он отпускаться человеку, даже минимальной мерой. А вместо него появились совсем неведомые тоска и неопределенность.

Протиснув руки под грязное пальто, Леонард поднял несостоявшегося жениха на руки. Философ был легким, не в пример тем мертвецам, которых флейтисту приходилось таскать на фронте. Те были тяжелы, словно смерть добавляла им веса. И скребли руками по земле, неудобные в переноске, как какой-нибудь ненужный хлам. Голова погибшего мерно покачивалась в такт шагам пана Штычки.

«Вот и прибрал тебя Господь, пан Кропотня. Вот и прибрал», — думал музыкант, поднимаясь к рыночной площади. Бедный пан Кропотня молчал. Смерть далась ему легко.

Проводы маленького философа сами собой образовались в музее у пана Штычки. Туда набились все старые знакомые, исключая Городского доктора Смелу. Тот, после памятного знакомства с балтийцем Ковалем совсем затаился и перестал подходить даже к окнам, удовлетворяясь обычным своим малопонятным брюзжанием о скверне, затопившей мир, саранче и моровой язве, ожидавшей жителей Города в дальнейшем. И, пока его прогнозы сбывались, осторожный медик вел себя ниже травы.

— Отмучился, это самое, научител наш, — скорбно сказала бабка Вахорова. Ей никто не ответил. Даже говорливый обычно неистовый польский патриот пан Коломыец, исчезнувший на время пребывания отряда Полутора большевиков, даже он промолчал. Он сопел, разглядывая счастливого философа. Путейцу было неудобно, словно он что-то забыл обсудить спокойным, что-то очень важное. И этот момент уже упущен навсегда.

Пани Смиловиц тихонько плакала в углу. Так плачут женщины на похоронах, не то, чтобы, убиваясь по какому — то конкретному покойнику, а вообще за всех покойников разом. Казалось, что именно такие слезы, обращенные к массе самых разнообразных умерших, позволяют им не сойти с ума.

— Могилу копать теперь. Гроб делать, — нудно перечислял заботы живых прагматичный Городской голова. На гробе его голос немного дрогнул, леса в Городе не было. Все замерзали потихоньку, ломая ненужные постройки то тут, то там и уж тратить драгоценное дерево на гроб было делом совсем глупым. Хотя кто знает? Ситуация сложилась неловкая. Смущенные присутствующие мяли в руках шапки. А зима за окном, очнувшись от долгого трехнедельного сна, принялась сыпать сухой крупой. Над Городом повисла кисейная дымка, ничего не скрывавшая, но мешавшая видеть.

— Ксендза звать первши, эт самое, трумну всегда успеется, — ожила бабка Вахорова, стоявшая на твердых позициях похоронного порядка. — Ксендза звать, добродии, первше, иначшей какие это похороны?

— Так где ж его звать — то, пани? — совершенно справедливо возразил Коломыец. Из двух ксендзов, служивших в Городе до войны, к декабрю не осталось ни одного. И потерялись они совсем незаметно, исчезнув из Города в одну из длинных ночей. Костел, острым зубом торчавший у железнодорожной станции, остался пустым, чем пользовались довольные вороны, расплодившиеся на даровых харчах, поставляемых различными противниками, до невероятности.

— А, может, и поискать, эт самое, — возразила бабка. Но от нее отмахнулись, забот и так было много, чем искать каких-то пропавших ксендзов. В ответ на это старушка вскипела и долго и несвязно доказывала, что без напутствия бедный пан Кропотня совсем пропадет. И спорила яростно с встрявшим Леонардом, как будто это имело хоть какое-то значение. Тот смущенно ежился и почесывал затылок, повторяя в паузах, пока она набирала воздух:

— Успокойтесь пани. Это ж глупство.

— Не глупство, эт самое. Не глупство!

Несмотря на все споры и почесывания затылков, доски на гроб с неба не падали. И если бы не мудрый пан Кулонский, то эта проблема никогда бы не была решена. Как и многие другие проблемы, над которыми бьются пытливые человеческие умы.

А решение вышло изящным и мудрым. Когда через пару часов скорбная процессия прибыла на Городское кладбище, провожающие несли на плечах вычищенную до блеска колоду старого учителя, в которой возлежал он сам. С тем самым счастливым видом, каковым обладатели невероятного и ценного предмета демонстрируют его восхищенной публике. Старый учитель просто светился. За процессией топала бабка Вахорова, которая торжественно тащила старый ковер, служивший импровизированным саваном и крышкой гроба одновременно. Снежная крупа покрывала плечи и головы, сыпала на лица, стекая мерзкими холодными каплями. Снег крахмально поскрипывал в такт шагам, миллиарды крупинок текли по дороге.

— Сегодня! — пан Кулонский счистил пальцами налипший на очки снег, и продолжил деревянным голосом, — Сегодня, панове! Мы провожаем в последний путь достойнейшего человека!

Женщины всхлипнули в унисон. Стало совсем тоскливо. Городского голову никто не слушал, все стояли у неглубокой, выдолбленной паном Штычкой и Мурзенко могилкой и смотрели на счастливого усопшего. Крупа припорошила лицо отставного учителя и не таяла. Это казалось настолько странным, что инженер путеец даже смахнул ее и тут же отдернул руку, пожалев о своей слабости. Касаться мертвых никогда не было легким делом, было в этом что-то неестественное и чуждое природе. Было и есть сейчас.

— Его бы оплакивали дети, если бы они были. Но не сложилось, паны добродии. Не сложилось у нашего дорогого Кропотни, — со слезами продолжил панихиду пан Кулонский. — Бог прибрал его в самом рассвете лет. Несправедливо? Да, панове. Ибо Господь прибирает самых лучших. Будут ли о нем тосковать? Не знаю, но одно знаю точно: помнить нашего дорогого учителя мы будем.

При этих словах владелец чайной, стоявший по правую руку от городского головы, вздохнул. И глянул в закрытые глаза покойного. На душе у пана Шмули было серо. А градоначальник, перечислив все достойные деяния Кропотни, нес благостное и скучное еще долго. Снег засыпал их, скрывая серым кружевом деревья, росшие на старом кладбище. За словами пана Антония фоном отдавал легкий шорох крупы, прыгающей по насту. Поднявшийся легкий ветерок, первый признак надвигавшейся непогоды, играл этими невесомыми крупицами, гоняя их от могилы к могиле. Кладбищенские обитатели, лежавшие под оплывшими холмиками, этой игре не возражали. Лежали себе тихо, прислушиваясь к звукам живых. А Город, темнеющий за оградой, то скрывался за прозрачным занавесом из снега, то проявлялся вновь, как в театре с заевшим занавесом. Скучный декабрь давил с небес мутью далекого солнечного света.

Закончив речь несостоявшейся женитьбой отставного философа, выступавший, наконец, замолчал. Все зашевелились, и Леонард с Мурзенко завернув колоду в старый ковер, так и не доставшийся табачной невесте, опустили гроб в могилу. Стало совсем тихо, слышны были лишь шорох лопат, глухой звук падения комьев земли и назойливый шелест снега. Установив над свежим холмиком, ставшим теперь постоянным пристанищем отставного учителя косой крестик, все собрались в обратный путь, завернув по обыкновению в теплую чайную.

Впрочем, посиделки на этот раз были недолгими и молчаливыми, каждый думал о своем. Женщины плакали, а торговец сеном, вне обыкновения, выпив пару рюмок, сразу же ушел. За ним засобирались и другие. Леонард пошел провожать женщин. Задержался только пан Кулонский, он долго вздыхал и протирал очки в золотой оправе, не зная, что сказать, пока тоже не канул за дверью, потерянный и печальный. Проводив гостей, владелец чайной потер седую бороду и вздохнул, глядя в потухшие окна. Затем достал из-за прилавка засаленную книжицу, и аккуратно вычеркнул из нее фамилию Кропотня и долг в семьдесят одно ведро.

— Зихроно ле браха, пан Кропотня, — пробормотал он и задул огарок свечи. День на этом пожух и провалился за горизонты. Жившим вдруг стало не до покойных, их занимала единственная счастливая мысль: они прожили этот день до конца.

Загрузка...