Выстрел!
Долина приняла его растерянно — она только-только выбралась из-под тяжелой ночной пелены.
Второй!
Третий!
Три пушечных выстрела на рассвете.
Последний отзвук подхватили горы, чтобы измерить им глубины своих пропастей.
Так начиналось то осеннее утро.
Потом на некоторое время воцарилась тишина, словно все, что имело кожу, теплые легкие и неспокойное сердце, ощетинилось, затаило дыхание и прислушалось. Низкие избенки с покосившимися крышами робко жались под старыми грушами. Кое-где белел узенький поясок завалинки, заново выкрашенная рама либо высохший венок из белых бумажных роз в застекленной нише с изображением святого Флориана или божьей матери. Все остальное стояло недвижно, даже пряталось где-то за изгородями средь густых зарослей садов, словно все еще опасалось войти в этот утренний рассвет, хотя было очевидно, что повсюду занимается жизнь.
Под застрехами сушились косицы луковиц и чеснока, концы полотен либо новое сукно; из сараюшек торчали изогнутые лезвия кос, грабли и ворошилы; на задних слепых стенах, как обычно, висели рамы кросен, старые бёрда, порванные решета; на гумне валялись сломанные колеса, ржавые обручи, рассохшиеся кадки, кое-где даже волокуши и плуги; перед конюшнями громоздились кучи свежего навоза — около них не просыхали лужи навозной жижи; возле многих дверей уже стояли пустые ведра. Вероятно, их вынесли женщины, собираясь набрать воды из колодца, который поджидал их посреди села.
Только шагов и голосов не было слышно ни на одном дворе. Люди теснились в темных горницах, пристально вглядывались в холодный рассвет, пробирающийся внутрь, сквозь запотевшие стекла крохотных окон; люди в беспокойстве заламывали руки и напряженно ждали. Все они, без сомнения, расслышали грозное грохотанье, которое нежданно и грубо нарушило их мирное пробуждение и привычные приготовления к трудовому дню.
В этом грохоте звучала угроза. У многих от недоброго предчувствия екнуло сердце. Мысли стремительно вырвались из клубка привычных представлений и теперь не могли отыскать более или менее надежной точки опоры. В конце любого, сколь угодно смелого их взлета повисал один-единственный и, к удивлению, на сей раз у всех одинаковый вопрос: что дальше? Ответа ждать было неоткуда. Горы только-только отзвучали. Небосклон над застывшими их вершинами заливало молочным светом: на восточной стороне, где долина расширялась, — ярче, на противоположной, затененной бесконечными горными грядами, — бледнее.
Но кухарке священника уже было невмочь таить свой страх под тесной кофточкой. Отказываться дальше от более решительных действий было выше ее сил не только потому, что ее пылкому темпераменту время от времени необходимо было излиться, но, главное, потому, что от волнения у нее распирало грудь и вылезали из орбит глаза. Она уж и так столько времени сдерживалась, просидев на кухне одна, покойно и глубоко сложив на коленях руки, как и подобает кухарке; душой и телом предавшись воле божьей, она чутко, будто мышь в норке, ловила подозрительные шорохи, шелестевшие в знакомых и незнакомых углах дома под надежной охраной мощных старых стен и широкой, на крепкие дубовые переплеты положенной крыши. Эти шорохи чем далее, тем более нарушали беспредельность и глубину ночного покоя. Кухарке стало душно в этом тесном помещении, явно не предназначенном ни для отдохновения, ни для переживаний.
Пересчитав выстрелы на пальцах и наглядно убедившись, что не ошиблась, кухарка выскочила из кухни и, хотя подъем по витой лестнице на второй этаж, где задержался пан священник, был для нее довольно труден, почти бегом вскарабкалась наверх, не замечая того, что старые деревянные ступеньки опасно прогибаются и дрожат. Поднявшись и едва переведя дух, кухарка помчалась дальше, словно головокружения были неведомы ей. Она забыла даже прикрыть рукой вырез у жакетки, как делала всегда, собираясь предстать пред их малостью паном проповедником. Она, казалось, растеряла всякий разум, что шевелился в ее голове всякий раз первого числа, когда ей приходилось доставать из кошелька пять шестаков для бедного приходского ученика. Своей широкой юбкой она словно раздвинула затхлый, пропахший плесенью воздух; локтями стерла пыль со стен, будто ей не хватало свободного пространства; пыхтя из последних сил, которые все-таки дремали в ней, добралась наконец до самого предела узкого и темного коридора и без стука ввалилась в комнату.
Там, в углу, на верхней доске молитвенной скамейки, в медном светильнике покойно мерцала свеча. По-видимому, она горела довольно давно, — растопившийся воск уже залил всю подставку. Светлое пламя подсвечивало снизу бессильно вытянутые ноги, изогнутые бока и запавший живот распятого, висевшего прямо над молитвенной скамейкой, нижнюю часть рамы и роговой футляр удлиненных настенных часов с застекленной дверцей, за которой время от времени мелькал, равномерно раскачиваясь, блестящий диск маятника; сверху свет падал на лысину старика, голова которого покоилась на раскрытой книге, — на спутанные пряди редких волос за ушами, на локти подложенных под голову рук, на предплечья и плечи.
Это был священник.
Побежденный во время молитвы усталостью, он уснул.
Стоило кухарке резко растворить двери, как пламя свечи заволновалось. Сияние в углу стало ярче. Оно метнулось было вверх по стенам к самому потолку. Потом, однако, опало. Между предметами обстановки и образами на стене возникло беспокойное волнение, как будто вся комната пришла в движение.
Священник обернулся.
Теперь стало видно его лицо: чистый лоб, прорезанный посредине глубокой морщиной; широкие густые брови, массивный, с большими ноздрями нос, несколько опавшие, ввалившиеся щеки, круги под глазами, где пергаментная, местами уже густо усеянная темными прожилками кожа висела мешками. Священник поморгал, как человек, внезапно разбуженный и еще не привыкший к резкому свету. Но, распознав в слабом отблеске всколыхнувшейся свечи кухарку, уловив ее прерывистое, выдававшее беспокойство дыхание, тотчас стряхнул сон и спросил глубоким голосом:
— Что такое?
И кухарка, хотя с языка у нее готова была сорваться целая иеремиада жалоб и причитаний, надлежащим образом сдобренная слезами, справилась со своими трясущимися губами и с усилием выдавила одно-единственное слово:
— Стреляют!
Священник встрепенулся.
— Сколько раз?
— Три!
— Ты хорошо расслышала?
— Да.
Священник резко встал, явно обеспокоенный известием. Фигура его угрожающе поднялась чуть ли не до потолка, почти закрыла озаренный свечой угол, и тут же на стене еще более грозно разрослась его темная тень.
Право, священник мог не стыдиться своей фигуры. По крайней мере в жизни своей он еще не встречал человека, на которого вынужден был бы смотреть снизу вверх. Уже одного этого было достаточно, чтобы внушить уважение прихожанам. Даже самый отчаянный и строптивый грешник покорно склонял голову, стоило священнику взглянуть на него, хотя взгляд его никогда не выражал гнева. И теперь священник либо как-то по-особому ощутил размеры своего тела, либо нечто странное, независимое от него, разрослось в нем. Грудь расширялась, голова кружилась, словно не стало сил с такой огромной выси посмотреть вниз. Было ли это следствием необычайного беспокойства или настолько завладел душой страх, терзавший даже его сердце? Трудно сказать. Страху еще ни разу не удавалось одолеть его.
Священник широко развел было руками, словно желая возразить кому-то, но вдруг передумал, заложил руки за спину и, крепко сцепив пальцы, решил пройтись по избе, как поступал всякий раз, когда что-то волновало его. Однако, сделав всего лишь два робких, неслышных шага по кабаньей шкуре, раскинутой на полу у кровати, тут же остановился, поняв, что сейчас не стоит обнаруживать свое волнение.
Перед ним стояла кухарка. В сущности это была слабая женщина, хотя этого никто не рискнул бы утверждать, на глаз прикинув ее объемы и вес. С того момента, когда судьба свела их, в ее мутном взоре постоянно таилась бездна беспричинного страха за него. Когда священник уходил на службу, она опасалась, как бы он где-нибудь не поскользнулся. Стоило ему усесться в повозку, она наказывала кучеру, чтоб тот не позабыл, спускаясь вниз по берегу, придержать коней. Когда священник поднимался на амвон, она бледнела и закрывала глаза, чтобы не видеть, как под ним обломятся ветхие ступеньки. Тщетно он при всяком удобном случае уверял ее в своем несокрушимом здоровье, неизменно добром расположении духа и неслабеющей жизненной силе. Опасаясь за него, часто против его воли, она шила и покупала ему только теплое белье, в бульоны вливала капли, укрепляющие сердце, раздобыла и заставила носить войлочный пояс, чтоб он не простудил почки. Если в комнатах наверху что-то хлопало или шуршало, она пугалась и, сама не своя, прибегала удостовериться, не свалился ли достойный пан священник со стула или с постели. А если раз в году, обычно после поста, на масленицу, попадался ему в пище кусочек мяса чуть пожестче, недостаточно выдержанный в соусе с хреном и потому вызывавший слабые колики, то она поднимала на ноги всю деревню, в полночь и за полночь рассылая во все стороны «послов» за лекарями, и сама сутками простаивала у его изголовья, судорожно тиская в кулаке платочек с черной каймой, готовая тотчас зажать себе рот, чтобы хоть как-нибудь сдержать горестные всхлипы, если вдруг из груди священника вырывался слабый стон, хотя более рассудительные деревенские бабки уверяли ее, что, значит, здоровье его идет на поправку.
Родная мать — и та не могла бы более сочувствовать ему и заботиться о нем. Поэтому священник не мог допустить, чтобы его поведение сейчас напугало ее. И без того в последние дни было много такого, что сокрушало ее слабое сердце. Поэтому он подавил свой порыв. Расправив хмуро сдвинутые брови, прикрыл веки и спокойным голосом спросил, пришел ли пономарь.
Кухарка не разгадала его притворства, и ей на самом деле полегчало, лишь только она увидела, что даже в такую тревожную минуту, когда в деревне все помирают от ужаса, пан священник сохраняет присутствие духа. Вот глядите — думает о будничных делах, словно ничего и не произошло, словно на дворе — обычный день. Спрашивает про пономаря, потому что близится час, когда нужно звонить к заутрене. Без сомнения, он уповает на господа нашего милостивого Иисуса Христа, который и в этакую пору бережет и охраняет свою паству. Поэтому она, с облегчением вздохнув, ответила — нет, мол, пономарь еще не явился.
— Пора бы уже, видно, где-то замешкался, — невозмутимо продолжал священник.
И кухарка с готовностью вызвалась пойти за пономарем. По крайней мере можно будет заглянуть в деревню, разузнать новости. В доме священника теперь из каждого угла веет такой тоской!
— Пожалуй, так будет лучше всего, — не раздумывая долго, согласился священник. Но оставшись в одиночестве, со вздохом признался себе: вот, докатилось и до нас — и стремительно подошел к окну.
На улице уже рассвело. Даже сквозь мутный налет росы, которая, сгущаясь, мелкими каплями стекала по стеклу на мокрые рамы, довольно явственно просачивалось осеннее утро. Под окнами дома раскинулся запущенный сад, где было много деревьев, кустов крыжовника, смородины, сирени, а дальше виднелись заборы соседних садов, за ними — опустевшие тихие поля, резко взбегающие от низин вверх, к синеватым горам. Небосвод над ними приметно оживал. Подсвеченное по краям горизонта небо было чистым и высоким, оно словно приготовилось освободить путь солнцу. Судя по всему, день обещал быть очень хорошим.
Священник нервно сжимал пальцы. Пожалуй, он несколько припозднился. Он хотел быть в горах раньше. И сделал все, чтоб не заснуть. Когда его одолела дремота, он зажег на молитвенной скамеечке свечу, раскрыл книгу и начал молиться. Иной раз ему удавалось таким образом преодолеть тягчайшие мгновения. Но сегодня усталь победила волю. Он даже не заметил, как уронил голову на книгу.
В этом, правда, не было ничего удивительного. На склоне лет некоторые задачи уже не под силу человеческому организму, никакие меры предосторожности не могут ему помочь. Тело ускользает из-под контроля сознания и ведет себя как самостоятельная, неуправляемая сущность; довольно уже служить душе, довольно напряжения.
Священник проложил свою жизненную борозду. Тридцать лет расчищал он пашню, унавоживал виноградники господни в этом забытом всеми углу, откуда любой паломник стремится выбраться, коли не хочет, чтоб его кости обглодали лисы. Он пришел сюда молодым капелланом в черной блестящей сутане, которую приобрел на последние гроши, оставшиеся от наследства, и с новым, переплетенным в кожу требником — подарком епископа, полученным при посвящении. Нынче уже никто не угадал бы, какого цвета была прежде сутана и не взялся бы подсчитать листы требника. Он сам едва ли припомнил бы ту минуту, когда впервые с трепетом и восторгом новичка вступил на деревенскую ниву и впервые встретил растерянные взгляды своих прихожан. Это в самом деле было очень давно. С той поры в памяти его столпилось множество впечатлений. За новыми, светлыми, еще свежими скрывались более давние, померкшие и повыветрившиеся; забившись в самую глубь души, они распадались, ибо время летело стремительно. Дни просачивались из-за гор, земля плодоносила и отдыхала, небосвод то голубел, то покрывался тучами, и, послушно этому закону, цвели и темнели луга. Чудесные мгновенья сменялись грозными бурями, люди то пели песни, то грустили; после гроз над долиной всегда красовались яркие радуги. Край, раскинувшийся за окном, много раз менялся; вместе с ним менялись люди, и часто — благодаря влиянию нового проповедника.
Перво-наперво он похоронил старого священника, который следил за каждым его шагом и потчевал одной лишь гнилой капустой; потом изгнал из прихода дьявола в образе человеческом — кухарку, которая возомнила, будто новый священник, так же как и прежний, должен быть у нее в подчинении, и всякий раз, пока она на кухне топочет ногами или швыряет об цементный пол тарелки, отсиживаться в укрытии, спасая свою голову и хребтину. Он привел новую кухарку — это была душа робкая, скромная и непритязательная, как овечка.
Он отучил людей жевать табак и хлестать вонючий спирт, выстроил школу, подновил церковь, потом вверху на перевале, где какой-то бедолага по собственной воле лишил себя жизни, воздвиг огромный железный крест. Из года в год следил он за исполнением обетов, данных верующими; много новых поколений, родившихся на этом свете, осенил крестным знамением; многих, как положено, приуготовил и проводил в мир иной. На все это требовались мужество и силы. Вполне естественно, что силы иногда изменяли ему, вот как сейчас; на веки и члены наваливалась тяжкая усталость, которую он часто уже не мог преодолеть.
Но сегодня у него была еще одна причина чувствовать себя разбитым. Со вчерашнего утра вверх по дороге, ведущей из лощины, густо повалили солдаты. Для селения это было невиданное событие. Никто из жителей не помнил даже, чтобы в их края когда-нибудь забредал одетый по всей форме солдат. Селение жило своей замкнутой жизнью. Тот, другой мир, более просторный и бурный, где владычествовали могущественные господа, императоры, папы, где совершались грандиозные перемены, перевороты, революции и войны, находился слишком далеко. Достоверные сведения о нем обитатели бревенчатых избенок черпали лишь из календарей, которые пан священник рассылал всегда после праздника трех королей. Чужак редко заворачивал ошибкою в эту сторону, а о всамделишных солдатах в мундирах рассказывали с неизбежной долей ухарства одни молодцы-усачи, которым довелось служить в Вене еще во времена императора.
А тут — солдаты повалили целыми толпами, да еще при полной амуниции. Повозки, лошади, удивительное оружие, походные кухни, маленькие и большие автомашины загромоздили дорогу, набились во дворы и переулки, — настоящие солдаты в гимнастерках, обмотках, с широкими ремнями и полотняными мешками на боку; чужие парни, изнемогшие от долгого пути, небритые и немытые, заняли завалинки, уронили тяжелые пылающие головы на колени и выцветшими глазами, нахохлившись, смотрели на дорогу; кое-кто еще суетился у повозок, покрикивая на беспокойных, взмыленных животных, растаскивал кладь и деревянные рундуки, будто набитые железом.
Крестьяне всполошились. Разбежались по дворам, время от времени поглядывая из-за изгородей на этот бурный поток людей и животных, что столь неожиданно и с таким грохотом обрушился на их улицы. Лица у всех были хмуры и озабоченны более, чем обычно. Прежняя одежка, в которой они выросли и в которой — в жару и в мороз — хорошо себя чувствовали, теперь становилась им слишком тесна. Они думали о своих домишках, скотине в хлеву, о новом ларе в чулане, который только недавно наполнили отрубями и кормом, о жене, детях и еще о разных разностях, необходимых и лишних, думали о минувших днях и ночах, которые они провели здесь, в кругу близких, друзей и недругов, в радости и страданиях, но главным образом — в труде и покое, и томились от страха, что всему этому теперь приходит конец.
Слухи ходили самые неутешительные. Войска будто бы остаются тут. В школе размещается командование. По деревьям тянут провода. На откосах устанавливают пушки. На подступах к деревне и вокруг нее маскируют пулеметы. Стрельба поднимется наверняка, поскольку отряды хотят удержаться на этих склонах и перекрыть подходы к перевалу. Снизу, наверное, движутся немцы. Начнут хватать, насильничать, вешать и жечь. От этих разговоров у крестьян начинали дрожать поджилки.
Священник сначала мужественно отвергал эти слухи. Он знал о страшной войне, которая снова вспыхнула во всех частях света. Знал и о том, что в их краю взбунтовались какие-то люди, что они издают все новые и новые воззвания, вербуют парней, чтоб занять и удержать за собой горные районы. Конечно, это была дерзость — подняться против врага, многократно превосходившего их силой, — против немецкой армии. Бунтовать против существующего порядка — и в такой момент, когда поступали известия о приближающейся линии фронта и от всех требовалось безусловное повиновение?!
Немыслимо было представить себе, что такого рода действия останутся без последствий. Повстанцы могли продержаться до тех пор, пока в неприятельском лагере царил переполох. А потом неизбежно должна была наступить расплата. Большой и могущественный не потерпит, чтобы менее сильный и маленький расстраивал его планы. Он не станет колебаться и выбирать средства, чтобы восстановить покорность и порядок. Священника не удивило бы такое разрешение спора. Он, скорее из любопытства, остановился тогда в дверях и наблюдал за приготовлениями солдат, а кухарка пересказывала ему, что творится в деревне. Он сразу все понял. Пришедшие к ним повстанцы были обречены. Лица у них были помятые; одежда, снаряжение — плохие, в движениях ощущалась усталость, а иногда — раздражение. Они перемещали с места на место лошадей и повозки, не зная, где найти более надежное укрытие. Отряд ежеминутно перестраивался. Тропинка была узка, дома и изгороди мешали, всюду царил полный беспорядок. Кто-то неистово вопил, кляня все на свете и чуть не падая от усталости; другие сидели сложа руки у заборов и отсутствующим взглядом наблюдали за бессмысленной суматохой.
«Ах, как жаль их молодые жизни», — подумал священник. И это, пожалуй, было главное, что он хотел выразить. Повернувшись, он набросил на плечи ветхую одежонку, велел принести из чулана шапку на войлочной подкладке, вышел через заднюю дверь и спокойно отправился на пасеку. В тот же день ему необходимо было укрыть на зиму еще несколько ульев. Работы было много, и она требовала полной сосредоточенности.
Он совсем забыл о солдатах. Его это не касалось. Война, которая бушевала на свете уже пятый год, мятеж, вспыхнувший теперь, в непосредственной от них близости, не возмущали, не затрагивали его мира. Конечно, война — ужасное зло. От нее страдают миллионы ни в чем не повинных людей. Разумеется, она нанесла большой ущерб и вере, и нравам, но она велась сторонами, к которым он не имел ни малейшего отношения. Он в самом деле был глубоко убежден, что все разрешится помимо него и без его участия. Он служил богу и помогал верующим, которых препоручила ему церковь. Исполняя эту миссию, он шел чистыми путями. А если перед ним возникали препятствия, он устранял их сам. Почему же теперь он должен вмешиваться в споры, которые его не касаются? Слава богу, он уже не мальчик! У него за плечами порядочно добрых дел, опыта, да-да-да, прожита целая жизнь. В его жилах течет не бледная кровь, а мозг дан отнюдь не для бесплодных мыслей. Все в нем завершено, обдумано, надежно, стойко. Ни приливы, ни бури не в состоянии потрясти основ его жизни. Он сильный, крупный человек, у него крепкое, закаленное сердце.
Однако после ужина, когда он наслаждался дымком черешневой трубки и готовился удалиться в свою опочивальню, чтобы самозабвенной молитвой завершить еще один день, это стальное сердце дрогнуло.
В кухню вошли несколько прихожан. По тому, как они входили в двери, учтиво стаскивали шапки, неторопливо наклоняли головы и обступали его со всех сторон, он почувствовал, что они чем-то необычайно взволнованы. Лица у всех были измученные, в глазах блестел лихорадочный огонь. Заговорили все разом. Начальник воинского подразделения приказал до утра выселить всю деревню. Дескать, тут начнутся бои, и оставаться нельзя! Но они на это не согласны. Куда им деваться в такую пору? Что станется с домами, добром? Все погибнет. Ведь гвоздя не найдешь, воротившись. Но все их попытки убедить начальника пошли прахом. Он даже слушать их не желает. У него, мол, приказ. Вот если бы к начальнику пошел пан священник, может, того удалось бы уломать. За тем и пришли.
Явились к священнику мужики разумные, серьезные, все крепкие, хорошие хозяева: Томаш Кияничка, неизменный староста, приземистый, спокойный, решительный и в словах и в поступках. Рослый Флориан Бертин, почтенный вдовец, за ним усатый кузнечных дел мастер, бывалый человек и умница, ни единого слова не пропустит мимо ушей без того, чтобы все основательно не взвесить, и зажиточный Американец, — этот скоро выдает дочь за лекаря. Священник хорошо знал всех. Они выросли здесь, в деревне, у него на глазах. Он помнил их озорниками-мальчишками. Сколько раз посылал пономаря отстегать их плеткой, когда они загоняли голубей на звонницу либо камнями сбивали яблоки за пчельником. Уже в ту пору они верховодили — как в хорошем, так и в дурном. Позже он помогал им устроить семью, крестил и отпевал их детей, освящал жилище, кропил конюшни, на пасху, как правило, уравнивал добрыми делами грехи их, давал отпущения, часто даже просто встречался с ними и на улице, и в поле, либо здесь, на кухне, потому что они нуждались в его советах, а он — в их доверии.
Что ж, ему не пришлось долго качать головой, раздумывая, в чем у них загвоздка. Он знал, как глубоко вросли они корнями в землю, которую вспахивают из года в год, как крепко привязаны к домам, где живут, и какое кровное родство возникает между ними и предметами, которыми они пользуются. Все, что лежало вокруг них, обретало значение и цену уже тем, что становилось их собственностью, эта собственность создавала их самих. Здесь ничто нельзя было представлять в отдельности. Сами по себе, отдельно, они потерялись бы в мире. Все они — вполне обыкновенные люди! Разумеется, кто-нибудь мог быть более основательным — вроде, например, старосты Киянички, более сильным — как Флориан Бертин, более умным — вроде кузнеца, или более богатым — как Американец.
Однако только когда к ним причислялась вся их собственность — жена, дети, дом, поле, когда обнаруживался круг жизненных обязанностей, которые они исполняли, — только тогда они приобретали уважение, достоинство и вес.
И точно так же их дома, поля, луга были совершенно обыкновенными. Одни лучше, другие — похуже. Они не привлекали к себе внимания. Но когда говорилось, что это старостин дом, Бертино поле, любой останавливался, оглядывал дом и поле и, может, отмечал про себя, что это крепкий дом и богатое поле. И так происходило со всяким, кто родился и жил в деревне. Вещи делали человека. Тяжелый топор, которым крестьянин корчевал пни, давал ему отвагу, грубые колья, зазубренный плуг, которым он перепахивал поля на каменистых отрогах, и узкие, сбитые косы, которыми он выкашивал темные мшистые бугры, воспитывали терпеливость. Но все это лишь до тех пор, пока он мог считать их своими, пока использовал их и составлял с ними одно целое, скрепленное узами труда. Но как только что-нибудь их разлучало, либо крестьянин избавлялся от них по собственной воле — он становился слабым, никчемным и потерянным. Священник и сам ощущал в себе эту неизъяснимую связь и поэтому понял ходатаев и не заставил их долго объяснять, чего от него ждут. Отказавшись от приятных минут вечернего отдыха, от наслаждения горьковатым вкусом черешневой трубки, не вняв настоятельным советам хлопотливой кухарки, он быстро оделся и решительно шагнул вместе с мужиками в промозглую тьму.
Командир принял его. Это был довольно молодой человек, не старше тридцати лет, в чине поручика. Он сидел за столом в расстегнутом мундире и красным карандашом что-то отмечал на карте, разложенной возле лампы. Время от времени он отрывался от работы, брал дешевую папиросу и долго, с наслаждением, откинув голову и прикрыв веки, затягивался. Папиросу он держал двумя пальцами. Когда он подносил ее ко рту или стряхивал пепел в пепельницу, было видно, как дрожат его длинные, изящно изогнутые пальцы. Вообще он производил впечатление человека тонкого и чувствительного.
В первый момент священник даже не поверил, что на такого молодого человека могла быть возложена столь высокая ответственность. Потом прикинул и подумал, что с ним удастся договориться. Старый священник привык к послушанию молодых людей. Он, взрастивший уже не одно поколение, обретший уверенность в непрестанном преодолении внешних и внутренних противостояний, имел на это полное право.
Но на сей раз он ошибся. Поручик слушал его внимательно. Однако не обнаруживал ни тени подобострастия. Взгляд его был непреклонен на удивленье. По этому взгляду угадывалась твердость духа и зрелость мысли. И хотя поручик был истомлен, встревожен, хотя тело его сгибалось под бременем усталости, он сосредоточенно обдумывал сказанное. По-прежнему неподвижно сидя за столом, ни разу не выказал желания его перебить. В зрачках его не промелькнуло ни тени неудовольствия. Он терпеливо ждал, когда посетитель выскажет свою просьбу. Но как только проситель умолк, он твердо и безусловно, как о деле давно решенном, объявил, что не может отменить приказа.
Священник вынужден был стать настойчивее. Он упомянул о депутации крестьян. Рассказал, как тяжко им живется, как много для них значит любая щепочка, поднятая на дороге и принесенная домой, как связана их жизнь с теми местами, где они родились, как прилепились они душой к каждому предмету, годному к употреблению, и какое для них лихо все это бросить на произвол судьбы. Он говорил о трудностях, связанных с переселением. Куда им теперь, осенью, деться — ведь надо устроить не только мужчин, но и женщин, малых детей и стариков, а что станет с больными, прикованными к постели?..
Но ходатай ничего не достиг.
Тогда он разгорячился. Упорное сопротивление этого долговязого юнца он расценил как дерзость. Священник почувствовал, как горячая кровь прилила к сердцу и каким затрудненным стало дыхание. Он не привык принимать во внимание возражения и сдерживать себя, если был убежден в справедливости своего негодования. Он откровенно усомнился, располагает ли господин начальник властью посягать на права гражданского населения, даже если это диктуется интересами военной стратегии. «Здешние обитатели живы только своим мирным трудом, — подчеркнул он. — Им никто ничего не давал, а потому не может ничего и требовать. А если разгорелись споры, которые должны разрешаться с помощью оружия, пусть их решают зачинщики. Крестьяне не желали войны. Они всего лишь простые, обыкновенные труженики и лесорубы, разбираются в плугах, топорах, но не в оружии. И пусть войну ведут солдаты, они этому обучены. А крестьян оставьте в покое».
Возможно, что в смелости своей священник зашел слишком далеко. Но он уже не в силах был укротить свой темперамент. Его всегда заносило, когда он натыкался на острие сопротивления. А теперь еще раздражали и распаляли манеры обращения противника. Отчего это он не менял своей неподвижной позы? Откуда в этом слабом теле столько уверенности и отваги? Притворство это или поручик хочет подчеркнуть свое превосходство? В любом случае подобное поведение казалось священнику невоспитанностью. И он не намерен был спускать этого молокососу.
Поручик сохранял хладнокровие. Он все еще сидел неподвижно, положив руки на стол. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Даже про папиросу в пепельнице забыл. Без сомнения, он обдумывал то, что пытался ему внушить посетитель. Наверняка о священниках поручик был не лучшего мнения. Он считал, что они стоят где-то у обочины дороги и пытаются удержать поток, проносящийся мимо. Они проповедовали учение, живительные соки которого давно иссякли. Только профаны готовы были верить всему, что осенено тенью сутаны. У поручика были все основания думать именно так.
И вдруг едкая усмешка исказила черты молодого человека, его словно залила изнутри внезапно нахлынувшая волна издевки; он высоко поднял брови и спросил, неужели священник даже не симпатизирует им?
Что священник мог ответить? Не в его привычках было извиваться, как уж под обвалившейся скалой. Он предпочитал прямые пути и не юлил, как бы ни наступала противная сторона. Избранная им тактика всегда оправдывала себя. В бою проигрывает тот, кто первым усомнится в успехе. И сегодня он решил держаться испытанной тактики, поверить своему опыту. Отчего бы ему капитулировать перед солдатом? Да, он им не симпатизировал. Как священник мог симпатизировать бунтарям, пришедшим разрушать порядок и затевать раздоры? Политика не увлекала его. Он знал, что дело это — грязное, что политика совращает людей с пути истинного. Он не признавал священников, вмешивавшихся в политические дрязги. Он был информирован о событиях, совершавшихся в мире, настолько, чтобы составить о них собственное мнение. Газеты, что ни день, приносили новые известия о войне. Воздух время от времени сотрясал гул смертоносных машин. И горы улавливали — иногда более сильные, иногда послабее — отзвуки отдаленных залпов. Два непримиримых врага, не находивших способа полюбовно решать свои несогласия, поднялись друг на друга. Понадобилось распахнуть ворота казарм, погнать солдат на фронт, выкатить пушки, вырыть траншеи и убивать людей. Понадобилось распалить самые низменные инстинкты, чтобы они впились друг другу в глотку, как лютые звери.
Известная история. В минувшей войне люди воевали за то же самое, да собственно, за то же самое воюют они с тех пор, как человечество обосновалось на планете. Всегда отыскивался такой, кто был на дюйм выше прочих, и такой, кто эту исключительность не желал ему простить.
Извечно существовали пророки и военачальники, которые желали быть услышаны всеми народами, и всегда находились такие люди, которые замыкали слух пред их недостойными голосами. Напряжение мысли должно было найти какой-то выход, и так возникал повод для поджогов и убийств. Естественно, каждый победитель проверяет свою правоту еще тогда, когда держит в руках окровавленное оружие. Так и теперь. Могущественный мечтает быть еще могущественнее, а богатый — еще богаче. Люди вечно будут страдать из-за своей слабости и в конце концов из-за нее погибнут. Возможно, в том и состоял умысел божий, когда он передавал людям венец творения. Одно несомненно: жителей наших мест не касаются раздоры, поделившие мир на две враждующие стороны. У нас очень скромные требования, поскольку в сущности мы — покорные христиане. Наш человек хочет работать, быть хозяином бревенчатой хаты, иметь жену, детей, нескольких приятелей, с которыми можно потолковать в свободное время, он удовлетворяется скудным полем, а если понадобится — затянет потуже ремень. У него нет и в мыслях выделиться, стать влиятельным, богатым, распоряжаться себе подобными и управлять миром. Эту миссию он добровольно уступает тем, кого на то сподобил господь. Стало быть, напрасно и вредно разрушать мирную идиллию их жизни, втягивать их в чужие споры, заставлять крестьянина, слабого и безоружного, сопротивляться большей силе и создавать здесь, в тылу, свои порядки. При всей своей доверчивости и сирости они только ухудшат свое положение.
Естественно, молодой человек не мог разделять его взглядов. Он был идеалистом, как всякий юнец, еще не успевший настолько ожесточиться, чтобы крепко стоять на ногах; в его слабой груди еще не накопилось достаточно мужества, чтоб освободиться от влияния книжных истин, которые еще на школьной скамье вдолбили в его податливый мозг косные учителя. Молодой поручик пылко возразил, что бывают обстоятельства, когда затрагиваются интересы не только великих мира сего. Когда под угрозу поставлены самые насущные условия существования, сама гуманность, когда кое-кто своевольно решается унизить человеческое достоинство, когда людей заставляют отказаться от тех прав, которые были добыты веками неустанных муравьиных усилий, а ведь именно эти права возвышают человека над животными, а посему долг каждого, у кого еще есть силы и кто хочет дышать воздухом свободы, — сопротивляться врагу. Неважно, большой это народ или маленький, стоит он на передовой позиции или живет здесь, в глубоком тылу. Общее дело обязывает всех к решительным действиям.
Поручик говорил убедительно. Не приходилось искать в его речах задних мыслей или уличать в мошенничестве. Но только в каких заоблачных высях витал этот дух и как далеко под собой оставлял он реальную землю, липкую, вязкую, гнилью отдающую грязь, в которой людям суждено влачить свое существование!
Нет, священник не мог удержаться, он рассмеялся ему в лицо. Да кто они, эти повстанцы? Что-то он с ними незнаком. Двадцатилетние шалопаи, которым не терпится дорасти отцам до подбородка и безнаказанно потрясать высоко поднятыми кулаками?! Им не терпится повесить на плечо ружье, чтобы сыграть во взаправдашних казаков-разбойников; да, разумеется, это всего-навсего кучка смутьянов, а уж они-то всегда найдутся на свете, ибо нет такого порядка, который в состоянии обеспечить каждому человеку определенное место и равный ломоть хлеба. А кроме того, какой же смысл в том, что ничтожный жучок, забравшись под колесо, перевернется на спину и строптиво начнет сучить ножками? Когда телега двинется, колесо раздавит его непременно. Схожая судьба постигнет и зеленых юнцов, что восстали против необоримых сил, которые нынче движут миром. Наш народ не столь крепок и закален, чтобы решать эпохальные проблемы. Малым сим приличествует скромность. Им куда полезнее жить под сенью владык. Требовать от них непосильного напряжения — значит толкать их на самоубийство. Нет, он не может согласиться с повстанцами, даже если бы разделял все эти незрелые, напыщенные измышления горячих голов. По призванию и сану своему он должен воспрепятствовать всему, что искажает установленный и привычный порядок. Людям не дано права разрушать мир! Таким правом располагает разве что господь бог. Он этот мир сотворил, он один и может вмешиваться в его порядки. Длань господня простерта над нами и ведет нас к преуспеянию. Лишь на господа можно полагаться с доверием. А все, что творится своевольно, какими бы нуждами людскими это ни вызывалось — один только грех и святотатство. Таково его глубочайшее убеждение.
Тут поручик взвился на дыбы, как жеребец, ощутивший в паху грубую руку конюха. Утратив все свое спокойствие, он, словно разъяренный волчонок, изготовился вцепиться священнику в горло. Ироническая усмешка, до сих пор освещавшая его лицо, исчезла, он позеленел и вскочил так резко, что фарфоровый абажур в медной оправе подозрительно звякнул. Наверняка в первый момент он был недалек от жестокой мысли — расправиться с этим посетителем. Нелегко было ему обуздать свой пылкий темперамент, когда сжалось сердце, искривились губы, а к горлу подкатил комок. Трудно было устоять неподвижно на тонких, задрожавших ногах, выпрямить гибкий, перетянутый ремнем стан, трудно было не вздернуть плечи, не замахнуться, когда ни один нерв, ни одна жилка не подчинялись приказам перенапряженной воли. Он ударил кулаком по столу и сквозь зубы процедил какое-то невразумительное ругательство. Но в следующее же мгновение устыдился своей резкости. Может быть, его строго воспитывали дома, где любое проявление необузданной страсти считалось малодушием. По лицу его пробежали холодные тени, он сжал кулаки и принялся беспокойно расхаживать от стола к дверям. Однако это расстояние было слишком коротким, чтобы излить гнев, который кипел в его душе. Еще долго он сжимал зубы, метал грозные взгляды, хрустел суставами. Прошло довольно много времени, прежде чем поручик усмирил себя настолько, что стал дышать ровно. А потом, не прекращая ходьбы и не поднимая глаз, сказал:
— Хорошо, нам нет расчета брать вас под защиту, как, наверное, полагают ваши прихожане. Еще сегодняшней ночью, как только прозвучат три пушечных выстрела, мы отойдем за деревню. Кто хочет, может идти с нами. Остальные пусть поджидают своих благодетелей…
На этом разговор был окончен.
Молоденький поручик снова подсел к столу, взял с пепельницы догоравшую папиросу и принялся исследовать развернутую карту. Священник секунду глядел на него, надеясь сказать еще что-нибудь в знак примирения, но, почувствовав, что вряд ли достигнет желаемого, повернулся к выходу.
Придя домой, он затворился в комнате на втором этаже и обдумал все еще раз. Пока он шел между хижин, переступая через короткие отсветы огней, которые, струясь из окон, бросались ему под ноги, он чувствовал удовлетворение, ибо все еще находился под непосредственным впечатлением одержанной победы. Его радовало, что он одолел своего противника, не уронил авторитета даже перед солдатской униформой. Сохранил в безопасности паству, вверенную его заботам. Мужчины, женщины, детишки и подростки могут спать спокойно. Эта ночь будет такой же наградой им за дневные хлопоты, как и вчерашняя. Все они: Кияничка, Бертин, кузнец и Американец — встанут завтра утром здоровые, свежие и разойдутся по своим делам. Один — удобрять навозом картофельное поле, другой — выкладывать погреб в саду, а остальные — возить дрова. Может, где-нибудь на мосту они повстречаются, скрутят вместе цигарку и потолкуют о том, как устроили на зиму пчел. Об опасности, которая им грозила вчера, никто и не вспомянет. Изо всех труб поднимется белесый дым, потянется длинной сплошной пеленой над всей деревней. Ни пронзительный звон кузнечной наковальни, ни протяжный визг льнотрепалок не успеют развеять его до самого вечера. Листья явора увидят и эту осень; окинувшись крикливыми, красными и желтыми красками, они снова свернутся и посинеют в ноябрьскую изморозь, как и в прошлые осени.
Но дома, вероятно, под влиянием теплого, слабым светом свечи колеблемого сумрака, которым упорно дышали на него округлившиеся углы, от мягкого блеска безмолвных предметов, от мягкого тона образов, миниатюрных изображений святых и пророков, радость победы несколько потускнела.
Он признался себе, что, пожалуй, поручик был кое в чем и прав. Не всегда человек может положиться на бога. Не должен человек ждать, пока бог распутает все его хитрости и исправит все, что испортили в мироздании люди. Для чего-то все-таки даны человеку голова, сердце, душа! Может он самостоятельно отличить добрые дела от дурных?! И потом, если некое насилие вершится ради добра — оно должно способствовать божьему промыслу.
Да, победа оказалась не столь полной, как думалось вначале. Пусть даже он вынудил поручика отменить приказ о выселении и отвести отряд за деревню, в Зеленый Кут, чтоб оттуда защищать подходы к перевалу. Но чего он добился? В деревню войдут другие солдаты и начнут палить в этих, так или иначе, бой развяжется на их улицах. И так и эдак, имущество и жизнь людей подвергнутся опасности.
Голова его внезапно поникла под наплывом дурных предчувствий. Напрасно он хлопотал, напрасно волновался, напрасно обидел молоденького идеалиста. Реальность суровее, чем он предполагал. Сон, который в эту ночь сойдет на людей, будет лишь дурманом. Рано поутру три выстрела из пушек возвестят о приходе самой страшной беды, какой деревне еще не доводилось переживать. Люди, пробудившись, очутятся в аду.
Что делать?
Вопрос повис в душном воздухе. Священник вынужден был признать свою слабость и искать помощи владыки. Подойдя к молитвенной скамеечке, он раскрыл большую Библию и опустился на колени. Необходимо было укрепить упавший дух, упросить бога простереть спасительную длань над долиной, где прибилось малое стадо верующих, ибо пастырь их стар и пред наступлением глубокой ночи его объял ужас.
Вскоре он заметил, что не воспринимает слов, которые шепчут его уста. Они как-то распадались, теряли смысл. Дух не был достаточно восприимчив. Тело предавало его. Кровь пульсировала так слабо, что он едва это чувствовал. Веки помимо воли смежились, и голова упала на раскрытую книгу.
Теперь, стоя у окна и глядя на хмурый рассвет, он вспомнил о пережитом вчера, и ему стало не по себе оттого, что его сморил сон, ибо душа была пуста. Тем тяжелее чувствовал он ответственность за жизни и хозяйство прихожан, вверенных его заботам. Как непомерное бремя, опустилась она на спину, плечи, грудь, и он не находил в себе душевных сил, чтобы поддержать бодрость духа. Старческая слабость сковывала члены, и он поддался ей. Ему хотелось забиться куда-нибудь в угол, где можно было бы отсидеться в эти гнусные дни. Но поступить так он, проповедник, не смел. Он должен остаться на посту. Вот-вот по дороге загрохочут тяжелые железные повозки. По улицам разбредется чужое войско. Непривычные лица, чужие офицеры, новое начальство. Придется идти к ним, придется вести переговоры, упрашивать. Снова его ждет борьба. Вчера ему было легко — поручик оказался вполне доступным человеком. Священник только взглянул и сразу же обнаружил его слабое место. А теперь на них грядут иноземцы, неведомые, неприступные, и — завоеватели. По всей видимости — жестокие, коли прошли сквозь огонь и воду на фронте. Такие не признают ни оправданий, ни исключений. «Да», «Нет» — вот и весь разговор. А может, это только сплетни? Может, и под заскорузлой, провонявшей потом гимнастеркой, бьется человеческое сердце? Нужно только дать ему проявить себя, чтоб легче было его расслышать и чтоб оно само услышало других. Но опасения трудно развеять вымышленными доводами, ведь в любой сплетне всегда содержится капля правды.
Подобные страхи терзали душу священника, пока через замутненные влагой стекла окна он наблюдал за пробуждающимся осенним днем; старый человек был так погружен в раздумья, что не расслышал ни шагов в коридоре, ни скрипа двери. И только обернувшись погасить свечку, которая все еще неярко горела на молитвенной скамеечке, заметил, что в комнате он не один.
В дверях застыл пономарь. Согбенный от старости, кособокий — одна нога у него была короче другой, — пономарь почтительно ждал, когда священник обратится к нему. Входить в комнату крадучись он не хотел. Пономарь привык двигаться в доме священника неслышно, почти не дыша, чтоб не помешать раздумьям пана священника, его молитвам. У него всегда хватало времени подождать. Он мог постоять в дверях или на худой конец посидеть у кухарки.
Священника сперва изумило столь неожиданное появление. Он заволновался, подумав, что кто-то уже довольно долго видит его погруженным в тяжелую думу. Но тут же вспомнил, что сам посылал за пономарем. Овладев собой, он расправил брови и взглянул на пономаря открыто и приветливо.
— Пора звонить к заутрене, — проговорил он с легким укором. Пономарь попытался улыбнуться. Но это ему не удалось. Повинны в том были, скорее всего, большие густые усы, которые он едва ли не впервые в жизни ощутил как неприятную обузу, как нечто чуждое, своего рода рога, делающие человека неуклюжим и смешным. На лице его отобразилось лишь жалкое подобие улыбки, он выдавил ее из себя, растянув губы от уха до уха, отчего на глазах проступили жгучие слезы. Ему пришлось заморгать, словно глазам было больно. Они и впрямь были поражены конъюнктивитом.
Да, пора было звонить к заутрене. Но сегодня он не рискнул это сделать. Пан священник, наверное, помнит, что сегодня день святого Венделина.
Пономарь не ошибся. Сегодня двадцатое октября. Такой день, когда христианский люд славит патрона пастырей — святого Венделина. Но священник не нашел в том причин медлить и не звонить. Ведь и на святого Венделина тоже служат заутреню. Установленный порядок церковного года сегодня отличается лишь тем, что служат в старой церквушке за деревней, поставленной в честь этого скромного святого.
— Да, в старой церквушке, — эхом отозвался пономарь, тряся большой головой, чтобы придать своим словам надлежащую выразительность.
Священник отметил это и все понял. Подняв брови, он пристально взглянул в лицо пономаря, и тут его словно осенило. Старая церквушка находится за деревней, как раз в Зеленом Куте, а молодой поручик вчера проговорился, что именно туда, в те места отведет отряд; значит, им придется встретиться еще раз. Священник на мгновение застыл на месте. Омертвелыми чувствами нельзя было сразу объять мысль, внезапно озарившую сознание. Ощущение было такое, словно мозг пылает. Словно его поразила ослепительная молния, и в ее белом пламени он увидел изможденное, позеленевшее от гнева лицо молодого поручика, которое на глазах у проповедника превращалось в лицо израненного, истекающего кровью Христа. Священник не мог собраться с мыслями. Лишь одно он сознавал ясно — ему было знамение, которым надо руководствоваться. Он вдруг снова обрел бодрость духа, а сердце перестало болеть. Поднялся и твердо сказал:
— Да, нужно звонить в старой церквушке.
Пономарь с трудом проглотил комок, застрявший в горле, кистью руки утер покрывшийся испариной лоб и обвисшие усищи и несколько раз шмыгнул носом.
— Хорошо, отзвоню, — отозвался он, покорно подчиняясь несокрушимой воле священника. Наморщив бугристый лоб, он перехватил засаленную шляпу другой, более ловкой рукой и быстро припал на свою короткую ногу, словно собираясь уйти. Но не мог сдвинуться с места. То ему мешала шляпа, то искалеченная нога, то маленькие слезившиеся глазки. Без сомнения, он хотел оправдаться за эту свою мешкотность, но слова снова застряли в горле комом. Пономарь изо всех сил старался совладать с собой.
Священник тем временем задул свечу. В комнате сразу похолодало. Откуда-то из сумрака выступили углы… Теперь они были острыми, как сложил их каменных дел мастер… Тиканье часов, расплываясь по комнате, громко отдавалось повсюду. Фигуры на святых образах выступали из рам и с любопытством озирались вокруг. Невозможно было не заметить этих перемен. Они и впрямь возвещали новый день. Священник смиренно принял это к сведению. Обернувшись, он сделался снисходительнее к старому пономарю. Ему была совершенно понятна тревога, из-за которой лоб у пономаря покрылся испариной, а на глаза навернулись слезы. Конечно, в это утро подобную тревогу пережили все жители деревни, пробуждавшиеся под драночными крышами своих халуп. Пономаря дома ждала жена, больная водянкой, и пятеро слабеньких сопливых ребятишек. Он хотел бы не отлучаться от них, поскольку лишь рядом с ними чувствовал себя уверенно. Опасность грозила сейчас отовсюду. Что-то недоброе носилось в воздухе. Это чувствовалось, стоило только распахнуть дверь или, подойдя к окну, взглянуть на безмолвную гору, притихшие поля и хмурое небо. Казалось, будто собирается гроза, но черные тучи не громоздились на небосклоне, только воздух был чем-то отягчен и глух, словно за ночь в нем вымерзли всякие звуки. Человеку необходимо было чувствовать кого-то поблизости, видеть блестящие глаза, слышать родной голос, чтобы пересилить страх. Кто теперь пойдет в Зеленый Кут! Говорят, там подымется стрельба. Обыкновенные люди имеют право на свою жизнь, и даже служение богу не принудит их расстаться с нею. Священник понимал это и простил пономарю его слабость. Решил, что заутреню отслужит сам, только попросил пономаря прислать к нему каких-нибудь парней посмелее — и отпустил его.
Едва за пономарем захлопнулись двери, священник снова подошел к окну. Движения его были не суетливы, и на лице незаметно было следов усталости.
В гладкой черной сутане он походил на владетельного князя, который крепко держит в руках бразды правления и уверенно ведет за собой своих подданных. Голова стояла прямо на статных плечах. Большая, хорошо вылепленная, крепкая голова почтенного старца с посеребренными сединой висками и небольшой блестящей лысиной на темени. Так же, как и прежде, глядел он на белый рассвет, который занимался над промокшими садами, но дрожь уже не пробирала его. Он покойно погружался в него взглядом, как орел, что, слетая с вершин, кружит над землей, выбирая место, куда опуститься. Морщина, пересекшая его лоб, углубилась. Так бывало всегда, когда он замышлял что-либо серьезное. Поручик не шел у него из головы. Да, придется им снова сразиться. Встречи не избежать. Пожалуй, это не вполне честно с его стороны. Уступки, на которые поручик вынужден был пойти, обязывали священника действовать тактично. Быть может, он искушает дьявола, как знать? Слепо бросается навстречу опасности, от которой нет спасенья? Но господь сам пожелал быть на месте боя, а слуга божий обязан повсюду следовать за ним. У него нет причин — как у пономаря — уклоняться от своих обязанностей, нет у него ни жены, ни детей, которые удерживали бы его. Он давно оборвал в душе нити земной любви. И кухарка должна смириться. Он — ратник божий, и этим все сказано. Надо идти! Ведь, может быть, ему еще удастся отвратить от деревни беду.
Так он и поступил.
Накинув на плечи черный плащ, священник вышел в морозное утро, и у ворот обнаружил двух заспанных сорванцов с посиневшими личиками и коленками. Они жались к стене, кутаясь в свои ветхие одежонки, и стреляли по сторонам лукавыми глазенками. Как он и предполагал, мальчишки были не из приличных семейств. Те послушно сидели дома, в горницах, под отцовским надзором. Одни только пострелята, подкидыши, подзаборники могли в такое время шляться по деревне. И эти, разумеется, из таких. Он их хорошо знал. В любой среде злоба сеет зародыши язв, которые назревают и лопаются, чтобы питать наследие греха: он мог встретить их повсюду, где баловали черти. Приглядевшись получше, он наверняка узнал бы в одном воришку, давно повадившегося лазить к нему в сад за ягодами; однажды в школе он хорошенько выдрал его за уши. Иногда он наказывал их лишь укоризной. Теперь же он обратился к ним, как заботливый отец, спросив: не холодно ли?
Парнишки осклабились, обнажив свои редкие зубы. Конечно, холодно. Октябрьские утра в горах морозные. Однако холоду не так-то легко добраться до их костей. Они толстокожие. Неважно, что сейчас кожа у них посинела.
Священник больше не оборачивался. Он знал — озорники послушно следуют за ним. Никто бы не взялся отгадать, что у них на уме. Но его присутствие повергало их в трепет. Он мог рассчитывать, что под его надзором они не сбегут.
У костела скромная процессия задержалась — нужно было взять требник, святые дары, облачения и причастие. А потом не останавливаясь двинулась наверх, к Зеленому Куту: священник шагал впереди, а парнишки, нагруженные кладью и платьем, послушно плелись сзади. Из-за плетней и голых поредевших деревьев за ними следили бревенчатые избы. То там, то сям во дворе мелькала сорочка, белое оплечье, а то и поблекшее лицо припадало к оконцу, недоуменно уставившись на процессию. Да что же это, неужто пан священник лишился разума? Да куда же это годится — нынче служить заутреню в Зеленом Куте? В такие времена сам господь бог должен бы потерпеть. Священник — тоже ведь всего лишь человек. Не может он поднять больше, чем достанет сил. Так-так — согласно кивали лохматые головы, а померкшие лица бледнели пуще прежнего.
Но священник не желал их замечать. Он держался середины дороги, как искушенный кормчий, который, используя благоприятное течение, хочет вовремя достигнуть цели. Он не боялся осуждения прихожан. Он знал, что нынче всю тяжесть ответственности — и за себя и за них — он взвалил на одного себя. Либо он достигнет цели, либо падет под этим бременем. В любом случае ему держать ответ перед богом. Покамест, однако, нет оснований сомневаться и вешать голову. Подул резкий встречный ветер, развевая на висках серебристые пряди. Это подействовало освежающе на все тело, словно холодная купель. Грудь согревал мешочек с беленькими просвирами для причастия, что тоже придавало ему отваги.
За околицей он отметил замаскированное передвижение. Ближайшие откосы, холмы и межи были полны войск. Солдаты поодиночке и группами залегли в лощинах, мелькали за кустами дрока. Жерла орудий были повернуты в сторону дороги. Тяжко было проходить сквозь столь необычный строй. Однако он не смел допустить мысли, что все напряженно-внимательные взгляды направлены на него одного.
Старая церквушка находилась в маленькой долинке неподалеку от дороги, которая тут же крутыми зигзагами поднималась к перевалу. Рассказывали, будто в давние времена здесь собирались горняки перед тем, как спуститься в шахту, — действительно, в округе обнаружили несколько засыпанных штолен. Тогда маленькая церквушка, конечно, соответствовала своему назначению. Шахтерам не было надобности заходить внутрь. Да и некогда. Им достаточно было немножко постоять с обнаженными головами около церкви и принять благословение священника. Позже, когда деревня разрослась, для прихожан выстроили большой новый храм, а старый забросили.
Собственно, это была полукруглая часовенка с деревянной башенкой над входом, откуда выглядывал заржавевший язык колокола. Внутри помещались только четыре лавочки, подмостки для фисгармонии, деревянный амвон и алтарь. Стенная роспись над табернаклем некогда представляла святого Венделина в пастушеском одеянии, когда он на горе, где-то у Триери, благословляет стада. Живописец, изобразивший эту картину, скорее всего самоучка, стремился передать смысл легенды как можно нагляднее, а потому не удержался, и в одном из углов воспроизвел сцену, которая не редкость в овечьих стадах, но на стене алтаря неуместна. Однако наши предки позволяли себе всякое, и господь бог, надо полагать, им это прощал. Во времена, когда творение мастера-самородка представлялось неповторимым и завершенным, угловая сценка, пожалуй, даже не разрушала целостности картины и выглядела вполне пристойно. Но мало-помалу известка ветшала, краски поблекли, и до нас, по странной прихоти судьбы, дошел лишь тот поразительный фрагмент в углу да ореол на том месте, где когда-то была изображена голова святого. Священник, раз в году входя в алтарь, давал себе слово сколоть остатки росписи или затереть ее. Но в душе его жило некое благоговейное понимание древностей — несколько довольно больших и неповрежденных кусков стенописи уже лежало у него в ризнице, — и он рассчитывал сохранить старинные работы для какого-нибудь музея. В конце концов, совокупление — тоже великое таинство.
Наверное, церковный приход не располагал доходами, чтобы ежегодно подновлять в церквушке всё, что уничтожали время, дождь, ветер, суровые горные зимы и нерадивые путники, бродяги да деревенские сорванцы. Решетка на звоннице была испорчена, на крыше зияло несколько дыр, прогнивший гонт под тяжестью снежных заносов ежегодно проваливался. Окна без стекол пугали пустотой. Признаки распада и запустения видны были повсюду.
Когда священник повернул ржавый ключ в замке и открыл ветхие двери, на него дохнуло затхлостью, спертым воздухом, птичьим и мышиным пометом. На потолочных балках и в углах птичьи семейства свили себе гнезда. Целое лето, пока их никто не тревожил, они как ни в чем не бывало пользовались этим помещением. Поэтому скамейка и плиты пола были покрыты толстым слоем птичьего помета. Хорошо еще, что бессовестные твари имели уважение к алтарю. Прежде это свинство убирал пономарь. А теперь, было некому. Придется примириться с тем, что есть. Ведь все равно он и парнишки останутся наедине с господом. Подумав об этом, священник легко превозмог отвращение, охватившее его в первый момент. Потом подошел к алтарю, сам постелил белую скатерку, разложил святые дары и необходимую утварь и через узкую дверь вошел в темную ризницу — надеть облачение.
Вскоре зазвонил колокол. Парнишки поочередно дергали за веревку, которая свободно болталась у дверей, и вверху, в темной клети деревянной пристройки, на грубо обитой железом крестовине трепыхался небольшой колокол, словно неуклюжая птица, которую вырвали из глубокого сна, но она еще не может стряхнуть с себя сонную одурь. Колокол звучал неровно. Звук не в силах был улететь далеко. Он всполошил лощинку, ближайшие лесистые склоны, два-три отвесных утеса и тут же, возвращаясь обратно, разбился о стены церквушки. Казалось, будто под откосом кто-то бьет по наковальне или стучит деревянной шахтерской колотушкой.
Священник слушал. Так странен был этот звук, раздававшийся в тишине осеннего утра, когда никаких других звуков не слышалось вовсе. Ощущение пустоты усилилось. Она представлялась замкнутой, неприступной котловиной, темной и скользкой, на дне которой кто-то безудержно плакал. Плач этот надрывал сердце, и оно обливалось кровью. Необходимо было напрячь всю волю, чтобы не предаться отчаянию. Удивительно, сколько чувств способен вызвать звук мертвого металла. Конечно, причиной тому в немалой степени была пустынность и запущенность края.
Священник, очнувшись, начал шепотом творить молитву: «Господи Иисусе Христе, иже рек: «Бремя мое сладко и бремя мое легко. Даждь мне силы пронести его, дабы заслужить милость твою. Аминь». И надел через голову тяжелое облачение.
Однако ему пришлось оторваться от своих занятий. Он поднял голову и чутко прислушался. Наружные двери заверещали, раздались поспешные шаги. «Кто-то очень торопится», — отметил про себя священник.
И обернувшись, увидел перед собой молодого поручика.
Без сомнения, тот шел напрямик через поля. От него пахнуло морозцем и свежей глиной. Кепень на поручике был застегнут наглухо, но это не прибавляло юнцу солидности. Тонкая шея и худое лицо выдавали его. В глазах пылала ненависть. У него не было желания умерить свое негодование. Злобно взглянув на священника и увидев на нем облачение, он рассвирепел еще больше.
— Что вы здесь вытворяете? — вырвалось у него.
Священник вздрогнул. Откуда у этого молокососа столько дерзости, чтобы так с ним обращаться? Однако старик поначалу сдержался и довольно миролюбиво ответил:
— Исполняю свой долг, пан начальник.
— Нет, это провокация! — возмутился взбешенный поручик. — Вчера вы уговорили меня покинуть деревню, а сегодня сами лезете под обстрел! Где проходят границы прихода, ваше преподобие?
— Часовня входит в мой приход, — ответил священник.
— Вы играете с огнем! — вскричал поручик.
— Это мое дело, — выразительно произнес священник.
— Не ваше, а мое, я отвечаю за этот боевой участок и не могу позволить, чтобы каждый творил тут, что ему вздумается. — Голос у поручика крепчал и звенел, как будто ему сдавило горло. — Я запрещаю вам отправлять здесь службу.
Теперь уже священник смерил поручика суровым взором, ибо для его седин это было слишком:
— Пан поручик, очевидно, у вас есть свой начальник, и он велит вам действовать так, а не иначе. Но надо мной — более высокий повелитель. Он повелевает мне сегодня отслужить службу здесь. И я это совершу, независимо от того, понравится вам или нет, — решительно закончил священнослужитель и потянулся за клобуком, давая тем понять, что дальнейший разговор ему неприятен.
Остатки румянца исчезли с лица поручика, он сжал зубы.
— Ответственность за это падет на вас одного, — прошипел он и не попрощавшись ушел.
Священник не мешкал дольше. Он взял в руки чашу и приблизился к алтарю. Как он и предполагал, в церковке никого не было. По обеим сторонам алтаря стояли, преклонив колени, только его провожатые. Люди не решились внять призыву церковного колокола в момент, когда душа заходилась от страха. Сидели по домам. Но священника это не смутило. Он никогда не приближался к алтарю только для того, чтобы покрасоваться перед людьми. Богослужение всякий раз становилось для него глубочайшим внутренним переживанием, когда он полностью отвлекался от мысли о бренном теле, чтобы тем основательнее исполнить свое назначение посредника между богом и людьми. Он знал, что тут он перед ликом творца, и потому стремился, чтобы чувства его были глубоки и чисты. А нынче потребность полного слияния с богом он ощущал особенно сильно. Ответственность, которую он взял на себя, была немалая. Он понимал, что речь теперь пойдет не об обычных переменах. Нет, мысль, которую сегодня утром подал ему пономарь, вела куда дальше. Возможно, грешно было даже лелеять ее и пробовать осуществить. Но в отчаянной тревоге об имуществе и жизни прихожан он ухватился за нее как за единственное средство, которым еще можно отвратить беду, катившуюся на деревню. На рассвете это было лишь наитие, озарившее его на миг чудным светом. Но теперь, дочитав у подножия алтаря «Конфитеор», он уяснил свой замысел до конца. Желая обратить господа против злобы, которая готова была обрушиться на этот мир, он полагал, что всевышний, даритель и заступник наивысшего добра, не допустит, чтобы в его присутствии люди бессмысленно жгли и убивали друг друга. Все зависело, по его мнению, только от того, с какой искренностью и чистотою сердца сумеет он исполнить свой замысел. В сущности, священник был рад, что он здесь один, что никто не помешает ему совершить богослужение.
Приближаясь к столику с часословом, он невзначай выглянул в окно, находившееся слева от алтаря — оттуда виднелась лужайка, зеленевшая над дорогой, и молодая поросль. И вдруг заметил за кустами несколько касок. Солдаты возились с каким-то орудием. Наверное, с пулеметом. Вся группа надежно замаскировалась молодняком, но дуло орудия сверкало и даже отсюда было хорошо различимо. Господин поручик прекрасно вооружился и против господа бога.
Это еще более укрепило священника в намерении продолжать начатое. Нет-нет, теперь он не смеет уступить. Великий бог ждет посредника, и он, конечно, не обманет его ожиданий.
Обряд он совершил с неподдельной страстью. Каждое его движение рождалось особым внутренним чувством, каждое слово он произносил с глубоким волнением. Перед творцом и всеми святыми священник от души покаялся в грехах. Сонмы ангелов небесных звал он в свидетели своей непритязательности. Сожалел, что не всегда был крепок верой и не вполне соблюдал надлежащую чистоту души и тела. И просил милости и отпущения грехов. Потом, вздохнув с облегчением, подступил к алтарю с искренним убеждением, что стоит пред ликом творца. Всевышний пришел издалече, словно истомленный путник. Вкруг босых ног его клубилось легкое облачко пыли, он остановился посредине дороги с лицом открытым, словно в ожидании богослужения. И в эту минуту древний, наполовину стершийся и облупленный алтарный образ ожил. Стада разбрелись по зеленым пажитям и мирно паслись там. Святой Венделин с пастушеской палочкой стоял среди них и, когда вершины гор озарились светозарным сиянием и в его лучах возникла еще одна фигура, оборотился в ту сторону, приветствуя приход творца. Всевышний простер длань, как бы давая знак не мешать ему.
Священник расценил это для себя как великое знамение. Тридцать лет опускался он перед алтарем, но никогда еще не был так близок к господу, как теперь. Вот сам создатель сошел с небес, чтобы выслушать его.
Церковный приход, селенья, раскинувшиеся на склонах, тихие лесные сторожки, затерянные среди гор, деревни, крестьяне, женщины и дети, бродяги и нищие, живые и мертвые — все предстало вдруг перед его мысленным взором; священник поведал об их работе на полях, в лесу и дома, упомянул об их бедности, заботах и немощах, которыми они должны искупать пребывание на этом свете, и просил бога отвратить от них ужас войны.
Господь остановил на нем свой ласковый взор, и священник уверовал, что голос его услышан. Слово «Pax»[17] он выговорил как заклинание, которым можно мгновенно остановить движение всех дьявольских стихий. «Господи, кто отважится поднять перст против воли Твоей? Ты велик, Ты могуществен, мысль Твоя созидает новые миры, раздвигает необозримые дали. От одного Твоего жеста смиряются бури и стихают моря. Нет такого войска или генерала, которыми Ты не повелевал бы, и нет силы, которая осмелилась бы повредить человеку, если Ты возьмешь его под свою защиту. Слава Тебе, Господи!»
И почудилось ему, будто по велению господа угроза, висевшая над его приходом целую ночь, утром рассеется, словно туман.
Он поднимался с колен, когда загрохотали тяжелые моторы. По дороге к перевалу катили какие-то удивительные машины. Они напоминали чудовища. Зубчатые их колеса ползли по широким лентам и несли холмам свинцовый груз. Человека нигде не было видно, но, судя по скорости и точности маневрирования, именно он направлял эти машины — большие, маленькие, на трех, на двух и на шести колесах; из машин торчали одни только каски. Машины заполнили всю дорогу, а некоторые, не поместившись, летели по пажитям, оставляя за собой глубокие колеи. Это походило на поток, который грозил разнести даже стены часовенки.
Услышав грохот, священник похолодел. В груди волной разлилась радость. Он не хотел зла молодому поручику, против которого недавно восставал столь резко, но сейчас старика обрадовало, что и поручик беспомощен; он воспринял это как некое возмездие за те обиды, которые ему пришлось снести от юнца.
Бесспорно, его бог победил. Может быть, эта железная армада, которая сейчас обрушилась на землю прихода, и есть орудие возмездия? И он использует его для того, чтобы сокрушить ряды тех, кто намерен разрушить порядок и мирный труд человека? В душе священника это предчувствие жило давно, но теперь оно стало явью. Благодарение господу!
Завершив службу и переодевшись в ризнице, священник немного задержался у алтаря в надежде краткой молитвой возблагодарить владыку за невиданную милость, которая была явлена ему сегодня. Однако, выглянув в окно, священник обмер.
Там, на пространстве, ограниченном пределами окна, видны были два мальчика, недавно прислуживавшие ему. Очевидно, что-то заинтересовало их. Они постояли на холме, внимательно глядя вниз, на дорогу, словно поджидая кого-то. Потом, внезапно сорвавшись с места, ринулись в кусты. Легко было догадаться, что их привлекло. В валежнике был оставлен пулемет. Мальчишки не хотели упустить случая вблизи рассмотреть такую занимательную штуку и бросились к ней. Видно было, как они возятся с пулеметом. Но для их рук оружие это было, пожалуй, слишком тяжело и громоздко, и ребята не знали, как правильно его поставить. Едва лишь им это удалось, они вместе с оружием и длинной лентой патронов залегли в кустарнике.
Священник забеспокоился. Видно, не следовало ему спускать глаз с бедовых сорванцов. Они способны выкинуть любую глупость. Безответственные, но неглупые и пытливые проказливые озорники! Оружие в их руках — игрушка опасная, в особенности если они не знают, как с ним обращаться. В любом случае, он не хотел бы иметь на совести их жизни. Придется их оттуда прогнать.
Неожиданно нить его мыслей оборвалась. Лоб избороздили морщины. Он поднялся от алтаря, чувствуя необходимость что-то предпринять, но не мог шевельнуться. Тело налилось свинцовой тяжестью и застыло. Он так и остался стоять, сцепив руки, словно каменное изваянье, только дергались брови, выдавая волнение.
В пространстве, очерченном окном, возникла еще одна фигура. Это был солдат. Несомненно, из тех, кого машины только что доставили на перевал. Он поднимался по дороге со стороны деревни медленной, раскачивающейся походкой утомленного человека. Серо-зеленый плащ, достигавший чуть ли не до пят, хлестал его по ногам. Одной рукой солдат судорожно прижимал к боку винтовку, оттягивавшую ему плечо, другой время от времени вытирал или просто ощупывал нос, словно желая убедиться, крепко ли тот еще держится под низко надвинутой каской. Очевидно поглощенный этим занятием солдат перестал наблюдать за происходящим вокруг либо просто чувствовал себя в полной безопасности и не видел в этом необходимости. Перед ним прошла моторизованная часть. Она парализовала и сделала невозможным какое бы то ни было сопротивление, сломила мужество даже самых упорных смельчаков и уверенно прокладывала солдату дорогу вперед; предстояло лишь пройти по захваченной земле, демонстрируя уверенное движение победителя. Так всегда бывало до сих пор.
Ах, такая война — еще куда ни шло! Человек воображает себя всемогущим завоевателем. Иногда скривит губы, нахмурится и процедит сквозь зубы какое-нибудь меткое словцо или строгий приказ, а иногда взглянет великодушно, дабы расположить сердца маловерных и обеспечить добровольное послушание. «Да, такая война — еще куда ни шло, благодарение фюреру», — подумал солдат.
Оттого и позволил себе заняться собственным носом. Очевидно, на сей счет у него были основательные подозрения. Переход они совершали ночью; по горной долине гулял пронизывающий ветер, траву покрыла изморозь, а солдат совсем позабыл о своем носе, отмороженном когда-то. И только сейчас, потерев его, обнаружил, что нос ничего не чувствует. Меж пальцев скатилась студеная капля. Плохой признак! Нос необходимо было сразу же оттереть. У человека всегда легче на сердце, коли он ощущает под носом немножко того тепла, которое носит в груди. Мысль за мыслью, и вояка совсем забыл, что подбородок у него стянут ремешками, а плечо оттягивает винтовка. Не видел он узкой лощины, темной горы, которая чем дальше, тем теснее подступала к нему со всех сторон. Вероятно, он не разбирал даже дороги — так был занят собой. В сознание вторгался лишь отзвук его собственных шагов. И, может быть, это преисполняло его уверенностью, что он добросовестно служит родине.
Так он дошел до побеленного камня — километровой отметины. И тут, взглянув на часовню, неожиданно заволновался. Открытие заинтересовало его. Маленькая полукруглая часовенка в горах. Старинная — если судить по опавшей известке, прогнившей крыше, полуразрушенной колоколенке и узким окнам. Наверное, ему припомнилась похожая церквушка у себя дома. Ведь и там, где-нибудь в забытом богом углу, тоже приютилась запущенная и покинутая всеми церквушка. Один только раз в году растревожит долину жалобный звук ее колокола, и жители деревни и близлежащих селений вспомнят, что сегодня — день святого Губерта или Ульриха.
Воспоминания — соблазн, от них нелегко избавиться, особенно если они возрождают тот мир, к которому в душе своей мы сохраняем нежность. Солдату захотелось остановиться и оглядеться вокруг. Его изумленный взгляд встретился с прояснившимся взглядом священника за мутным оконным стеклом, взгляд этот словно пытался внушить солдату, чтоб тот не слишком предавался воспоминаниям и не задерживался тут; но было уже поздно, да и бесполезно, пожалуй. Все произошло столь быстро и при таких обстоятельствах, что священнику оставалось лишь наблюдать.
Обнаружив церквушку, солдат в последний раз машинально дотронулся до своего носа, и в это время сверху из кустарника вынырнуло стальное горло пулемета и протяжно застрекотали выстрелы. Солдат от удивления подскочил, поднял над головой руки, словно сдаваясь в плен, но тут же что-то резко толкнуло его вперед; и он упал на дорогу.
Воцарилась гробовая тишина. Горы онемели. Голубоватый рассвет стыл над ними, и небосвод в вышине стлался ровно, как простыня, из которой начисто улетучилось благоуханное тепло ночного забвения. И на всем этом полотнище не ощущалось ни малейшего дуновенья ветерка. Только ореховка испуганно взвилась откуда-то из лощинки и резкими зигзагами вдоль и поперек чертила небо.
Священник тоскливо, словно отлетала его собственная душа, наблюдал за полетом птицы, насколько это позволяла оконная рама. Еще никогда он не видел убийства в такой непосредственной близости, никогда столь глубоко не переживал фатальности этого события, как теперь. В своем приходе он видел, как страдают люди, видел их смерть. Обычно они умирали в темном углу душной комнаты, под закопченным потолком, в присутствии причитающих женщин и испуганных детишек. Человек лежал навзничь под легкой периной, редко и тяжко дышал, скорбно блуждая померкшим взором, протягивал руки, словно все искал подле себя надежную опору, за которую он еще мог бы ухватиться. И в этот момент священник опускал мягкую ладонь на его хладеющее чело, чтобы помочь преодолеть последнее препятствие. И заметив, как судорожно мятущееся тело успокаивается от этого утишающего прикосновения, осенял несчастного крестным знамением, успокаивал прочувственными словами сирот и уходил с сознанием выполненного долга — вот, мол, еще одной робкой овечке из своего стада помог перейти чрез шаткие мостки смерти на другую сторону, в руки господа.
Но сейчас смерть опередила его. Взяла добычу прежде, чем он подоспел на помощь. Человек не умер, а внезапно сломился, как подкошенный стебель.
Пожалуй, именно так он все себе и представлял, слушая рассказы о том, как гибнут на войне. Но действительность была куда суровее. Она оглушила его, заледенила сердце и лишила всякого мужества. Насколько могучим, решительным, распрямленным чувствовал он себя недавно, настолько сейчас он был худ, мал, боязлив и растерян. Руки его повисли, и безвольно поникло тело. Ему понадобилось какое-то время, чтобы напрячь последние силы, стронуться с места и хотя бы исполнить тот обряд, который он должен был совершить как священник. В дверях он натолкнулся на мальчишек. Они с трудом волокли тяжелый пулемет, выстрел которого оборвал жизнь солдата. Вниз по откосу им еще удалось спустить оружие, но здесь, у церквушки — во впадине — сил у них уже не хватило. Сорванцы наверняка намеревались укрыть пулемет где-нибудь за стеной или в ручейке, протекавшем по лощине. Но, увидя священника, ребята переполошились и в испуге убежали. Слышно было, как они скачут в кустарнике и внизу у потока.
Священник позабыл о них и думать; нужно было торопиться. Он не сомневался, что ноги у них получше, чем у него, однако считал очевидным, что когда-нибудь изловит их и как следует накажет за этот проступок. А теперь он спешил. Зашагал напрямик через гору, чтобы поскорее выбраться на дорогу. Он думал, что еще успеет, что хоть чем-нибудь сможет еще послужить незадачливому солдату.
Солдат лежал ничком, уткнувшись в дорожную пыль. При падении ремешок каски отстегнулся, и она закатилась куда-то в ров. Над ушами, где она плотнее прилегала к вискам, волосы были взлохмачены. В одной руке, вытянутой и напряженной, он продолжал судорожно сжимать винтовку.
Священник наклонился и повернул убитого так, чтобы видно было лицо. Вытянутая рука разжалась, и ружье выпало. Теперь винтовка лежала слева, словно изготовившись принять воинские почести. Это был добросовестный вояка, который до последнего вздоха соблюдал устав. Только выражение лица не соответствовало предписанию. Испуганное, растерянное и оцепенелое — такое лицо не положено иметь простому солдату, ожидающему приказа командира.
Священник почти брезгливо отстранился от тела. В нем не было уже ни проблеска жизни. Мальчишки целились метко. Солдат ждал лишь последней услуги. Надо было кого-то позвать, убрать труп с дороги и, как подобает, предать земле. Священник подумал о товарищах, с которыми чужеземец пришел в его края, — они не могли уйти далеко. Он решил разыскать их и сообщить о случившемся.
Но именно в этот момент с горы, чуть повыше дороги, вынырнула гусеничная автомашина. Такое же пестрое чудовище, как и те, что недавно, сотрясая стены церквушки, пронеслись мимо, переполнив его несказанной радостью и ощущением близости справедливой победы. Машина уже возвращалась с перевала, и ее не было нужды останавливать. Обнаружив на пути препятствие, она разом приглушила мотор, и из-под зеленой панцирной крышки тотчас выскочили вооруженные солдаты.
На всех были пестрые плащи, кованые ботинки, а в руках винтовки, как у того, кто лежал на дороге, но они были сноровистее, каски на головах у них сидели ровно, лица были суровы, взгляд острый — все как и положено солдатам. При взгляде на них у священника возникло впечатление, что перед ним железные истуканы, снабженные заводным механизмом, который помещается где-то под прорезиненными плащами.
В первый момент показалось, что священника они даже не заметили. Сгрудившись вокруг лежащего, они ощупывали, тормошили, осматривали его. Каждый хотел до него дотронуться, потрясти руку, чтобы убедиться, что она в самом деле застыла. И от этого их буйство и возмущение росло, грозя перейти в ярость. Словно разозленные шершни, налетели они на пажити. Ревели и рычали в кустарнике как звери. Ворвались даже в часовенку и, скорее всего, взломали плиты пола, потому что изнутри доносился грохот. Кто-то взобрался наверх, на крышу, и жестоко разорял ветхую колоколенку. Колокол, отвязанный от крестовины, горестно звякнул, вывалился через решетку и, описав дугу, разбился, как яичная скорлупа.
Более внимательно они оглядели священника, лишь возвратившись после безуспешной погони и вытащив на дорогу пулемет, брошенный пареньками в дверях церквушки.
Один из немцев, с самого начала негодовавший яростнее других, начал допрос. Пока продолжалась их бессмысленная охота, священник стоял невозмутимо, не пытаясь обратить на себя внимание или бежать, поскольку не чувствовал себя ни виноватым, ни поднадзорным. Он рассудил, что еще понадобится, что наступит момент, когда они сами позовут его рассказать о происшествии. Он был полон решимости разговаривать с ними. Ему нечего скрывать. Он хотел рассказать чистую правду, как она ему представлялась, поскольку был убежден, что только она одна может предотвратить дальнейшее зло.
Да, случилось несчастье. Возможно, солдат и сам повинен в нем — он не был достаточно бдителен. Парнишек привлекло оружие, и они хотели испытать свою ловкость. Скорее всего, они даже не представляли себе, что оружие заряжено. И раздавшиеся выстрелы были для них так же неожиданны, как и для него. Но умысла тут никакого не было, да и не могло быть, он за это ручается и сам позаботится, чтобы сорванцы были должным образом наказаны.
Так думал он разговаривать с солдатами и в простоте душевной полагал, что ему поверят и охотно смирят свой гнев.
Но когда он стоял против них, выдерживая злые взгляды и готовясь отвечать на резкие вопросы, сердце его вдруг захолонуло, а горло сжалось от отчаяния, ибо он понял, что не найти ему такого мягкого тона, который убедил бы и успокоил их.
Перед ним стояли не люди, а холодные машины, приводимые в действие нажатием кнопки или рычага! После того как их завели, они уже ни о чем не думают и ничего не чувствуют. Равнодушно швыряют под свои зубчатые колеса, под твердые ролики материю, подлежащую обработке, послушно и безучастно ломают ее, крушат, молотят, не различая, что жесткое и твердое, а что — живое и теплое. За прорезиненными плащами в груди этих людей не было огня, но владычествовал хлад, который ледяным блеском отражался в их глазах. И хотя их действия все обязаны были воспринимать как совершенную, наивысшую меру справедливости, но то были мера и справедливость творцов убийства. Себялюбивая и торжествующая смерть подстерегала беспомощную жертву и ухмылялась, радуясь победе.
Священником овладел ужас. В тот миг он осознал, что не промолвит ни слова, что всю вину за убийство вынужден будет принять на себя. Тщетно просил бы он милости у этих людей. Их злоба не знает жалости. Ее не остановит даже взгляд детей, ибо она бесчувственна и слепа. Возможно, ее могла бы смирить еще более жестокая злоба, но не ласка и не доброта, а он, священник, всю свою жизнь выравнивал вокруг себя неровности и бугры, которые громоздил гнев. Эти люди способны были растоптать даже последние слабые корешки жизни, лишь бы исполнить свою волю. У этих людей нет бога или они поклоняются иному божеству, чем те, с кем он прожил жизнь, поэтому их враждебность и спесь не знают границ. Они мечтают весь мир и все человечество заковать в железный панцирь.
Он вспомнил о молодом поручике повстанцев. Теперь он признал его правоту. Да, бывает время, когда необходимо забросить плуг, отложить молитвенник, запереть костелы и взяться за оружие. Иногда необходимо выйти на поля и убивать, чтобы убийство не сделалось правилом.
Однако признавать эти идеи своими и следовать им было уже поздно не только потому, что он пленен, беспомощен и стар, но еще и потому, что до сих пор последовательно провозглашал: «Не убий» и «Возлюби ближнего своего». Поэтому теперь он мог лишь принять последствия своего поведения так, как они складывались для него.
Он внимательно следил за угрожающими взглядами солдат, наблюдал, как растет их исступление, видел их страшное оружие, слышал их рев, но ни слова не промолвил в ответ на их вопросы. Даже если бы он захотел ответить, то не смог бы, не совладал с собой. Голова; его была пуста, язык прилип к гортани, подбородок дрожал. С тех пор как он встретился здесь, на дороге, с победителями, прошло совсем немного времени, но священник состарился до неузнаваемости. Это был уже не прежний высокий и представительный человек, который из воскресенья в воскресенье появлялся перед прихожанами и громким голосом говорил им в глаза правду, но немощный старец. Плечи опустились, лицо посерело и осунулось, он потерял память и присутствие духа. Он выглядел жалким в толпе вооруженных солдат. И чем яснее оценивал он свое положение, тем больше терялся. Возможно, он даже не представлял себе, что с ним творится. Он принимал брань и поношения своих мучителей и наверняка не заметил ненавидящего взгляда командира, не расслышал, как двум солдатам был отдан строгий приказ отвести его к церквушке.
И даже стоя у белой стены, он не понимал, зачем поставили его сюда, не представлял, что ему следует делать, но машинально распрямился и поднял тяжелую голову, чтобы лучше обозреть окрестности.
Вокруг простирался знакомый мир: поля, холмы, горы и над ними высокое небо, на восточной стороне которого все прибывало мутного света.
До сих пор он думал, что знает об этом мире все и хранит его в своем сердце. А теперь убедился, что ошибся. Мир, распростершийся перед ним, был ему чужд. Этот мир угнетал его своей отчужденностью и суетой. Этот мир был выше его понимания. Он простирался перед ним огромным материком; исходив его вдоль и поперек, священник, видно, так и не понял его, так и не раскрыл для себя. Теперь, когда занимался новый день, он удалялся от него. Словно уходил в изгнание.
Он удивился своему открытию, а когда опустил взгляд с вершин и различил три винтовки, нацеленные на его грудь, то не пожалел об этом мире — ему стало жаль самого себя.
Он всем существом ощущал серьезность приближающегося мгновения, и ему хотелось еще что-то сказать или хотя бы просто додумать — вместо завещания и предупреждения тем, кто еще оставался жить, но верещащий голос приказа слился в его ушах со звуком смертоносного залпа — словно отозвалось последнее эхо мира, который остался там, на той стороне…
И он упал лицом в холодную росу.
Перевод В. Мартемьяновой.