Он уже был рядом, осталось только обойти фундамент строящегося дома, по доске перебраться через траншею с уложенными по ее дну трубами, нырнуть в дырку, проделанную в ограждающем стройку заборе, — и он дома. Но путь к дырке был отрезан. Возле нее стоял Чума. За спиной послышался смешок, Максим оглянулся — Шнурок.
«Ловушку устроили», — мелькнула мысль. И он удивился — страха не было. Он не испугался, как прежде, не завертел головой, выискивая, как бы проскочить, спрятаться. Он знал, что сейчас произойдет. И пошел сам навстречу, в несколько шагов преодолел доску.
— По глухим дорожкам петляешь? — не здороваясь, спросил Чума.
— Не по глухим, а по коротким. Так быстрее, — ответил Максим.
— Некогда, стал быть? — Чума выплюнул Окурок к ногам Максима. — А поручение выполнить — руки не доходят?
— Сказал же, не буду спе…
Максим задохнулся, не договорив. Это Чума ударил его ребром ладони в бок, под нижнее ребро. И объяснил:
— Для разговора тебе… Для начала. Умник.
Новый удар согнул Максима пополам.
— Чистеньким хочешь быть? Нас за дураков держишь?.. А мы не дураки! Понял?
От следующего удара Максим оказался на земле. Он много раз видел такие расправы. Но тогда это было с другими, а сейчас испытывал на себе.
Удары следовали один за другим — по голове, по бокам, в грудь…
— Понял?!
— Дошло?
— Это тебе за «подонка»!
— Вправили мозги?..
Тяжелые прерывистые выдохи, ругательства в два голоса.
И вдруг еще чей-то голос, дальний, но знакомый:
— Что вы делаете?! Двое на одного!..
Удары прекратились. Максим перевернулся на живот, стал подниматься на четвереньки.
Нет, удары сыпались, только теперь на кого-то другого. И этим другим, кажется, был Григорьев. Да, он, Валька. Он крутился вокруг коренастого, низкорослого Чумы и тоже молотил кулаками. Они не всегда достигали цели, и все же Валька не отступал.
Но вот Шнурок подкатился сзади ему под ноги. «Берегись», — хотел крикнуть Максим, но не успел. Толчок — и Валька упал. Они набросились на него, пинали куда попало, торопливо и зло.
Максим поднялся, превозмогая тягучую боль в животе, стараясь вложить в руку как можно больше силы, ударил Шнурка. Удар получился слабый. Но Максим размахнулся и снова ударил, потом в третий раз, ткнул кулаком прямо в лицо обернувшегося к нему Чумы, в толстые его полуоткрытые губы.
На лице Чумы появилось недоумение: вот уж чего он не ожидал, тут же оно сменилось яростью. Максима снова бросило на землю.
— Ничего, продыхаешься, — приговаривал Чума, отступая, чтобы удобнее было пнуть. — Это тебе аванс, полный расчет получишь, если опять крутить надумаешь… Придешь завтра, куда, сам знаешь.
— Не приду, — упрямо поднимаясь под ударами, ответил Максим.
— Еще получи… Придешь?!
— Не дождешься, — Максим с трудом разлепил спекшиеся губы.
— А вот это ты пробовал? — В руке Чумы тускло блеснул металл свинчатки.
Валька сзади схватил вскинутую для удара руку Чумы, повис на ней, выворачивая назад. Чума взвыл от боли. Железка выпала из кулака.
— Атас! — предупреждающе крикнул Шнурок.
Оба нападавших метнулись вдоль забора, спешно унося ноги.
— Трусы! Шакалы шкодливые! Хвосты поджали! — ругался Григорьев. — За что они тебя?
— За дело, — ответил Максим.
Сильно припадая на левую ногу, Валька ступил было на доску через траншею, но остановился, осмотрел себя. Старенький его костюм был измазан землей, волосы всклокочены, через всю щеку царапина.
— Как я в таком виде в кафе покажусь?
— Не ходи сегодня, — посоветовал Максим, прикладывая носовой платок к подбитому глазу.
— Надо. Кто за меня играть будет?
— Тогда давай к нам. Костюм почистим, царапину гримом можно заделать…
— Пошли, — сразу согласился Валька.
Дома никого не было. На столе Максима ждала записка:
«Максим, уехали к Миловановым. Возможно, заночуем. Ужин в холодильнике. Не поленись разогреть. Мама».
Они почистили Валькину одежду. Максим смазал царапину на щеке одеколоном, как смог, наложил грим. Осмотрел свою работу, разрешил:
— Можешь смело выходить на эстраду.
— Сойдет, — мельком глянув в зеркало, согласился Григорьев. — Ты извини, идти мне надо. Начало у нас…
— Топай.
Максим остался один. Теперь можно было приниматься за себя. Он сдернул рубашку и майку, снял брюки, в одних трусах пошел в ванную. Открыл кран. Осторожно — прикосновения воды причиняли боль — обмыл лицо, подставил под струю плечи, спину… Кое-как промокнул тело полотенцем. Подошел к зеркалу.
Под глазом синяк, на щеке ссадина, нижняя губа вздулась. Не лицо, отбивная котлета. Тонкая, длинная шея, узкая грудь с выпирающими ключицами, худые, без намека на мускулы, руки, долговязая фигура, и все это обтянуто бледной, в пупырышках озноба, кожей.
Он словно впервые увидел себя вот таким — худосочным, нескладным, жалким. Ему захотелось расплакаться от жалости к себе, от обиды, от ненависти. Но Максим не заплакал. Сжал зубы, пересилил себя.
Он еще стоял у зеркала, но больше не смотрел в него. Он думал, сосредоточенно, упорно. Потом пошел в свою комнату, достал тетрадь, решительно взял ручку…
В любом сочинении положено быть заключению. Пора писать его и мне. И не потому, что подходит назначенный срок и свои работы сдало большинство. Пришло время делать выводы.
Мое заключение, может быть, покажется вам несколько неожиданным после того, что было написано раньше. Тем более неожиданно оно для меня самого. Но так уж получилось…
Вы писали о Базарове и о себе, а я писал о вас, отыскивал недостатки, накручивал одно на другое. Заниматься этим легко и просто. Во-первых, как говорится, со стороны виднее. Во-вторых, было с кем равнять, сам-то я не такой, как все. Это я всегда знал, с самого детства, с тех пор, как себя помню. Откуда взялось такое? Не знаю, может, гены отцовские, может, родители меня воспитали так? С детства разговоры о высоком предназначении искусства слышал и о том, что мы, Ланские, его служители. Трудно ли соединить одно с другим: служа высокому — и сам высок.
Одним словом, это не надо было доказывать, это было ну, аксиомой, что ли: я не такой, как все, потому что я не такой. Быть не таким, как все, красиво, нетрудно и даже удобно. Живешь, как тебе нравится, а не так, как кому-то нужно. Если что и натворил — легче выпутаться. «А, он такой, что с него взять?» — махнут рукой и простят тебе то, что не прощается другим. В конце концов, если не простят, сам-то себе все равно простишь.
Примеры? Пожалуйста. Никто не мог поспорить с вами, Евгения Дмитриевна, а я вот поспорил. Кто бы осмелился прочитать Вийона на уроке, а я посмел. У кого бы хватило храбрости прыгнуть со второго этажа — Ланской прыгнул. Выговор объявили? Подумаешь! Я был исключением и потому всегда был доволен собой. На мнение других можно было махнуть рукой.
Но в новой школе с моей аксиомой стало происходить что-то непонятное. И началось это, как ни странно, в тот самый день, когда я совершил свой «подвиг» — выпрыгнул из окна.
Выпрыгнул и как раз угодил в лапы Чумы — кличка такая у моего бывшего кореша — и его «стаи». Я о нем уже писал. Во время «знакомства» компания эта выпотрошила мои карманы. Нет, если быть точным, не она выпотрошила, я сам отдал деньги, когда они на меня чуть давнули. Испугался и отдал. Потом Чума сказал «идем», и я пошел с ними и делал то, что делали они, и в тот вечер, и в другие вечера. Ну, не лично делал, но все же присутствовал при этом. Чума мне скидку делал, в знак особого расположения. Правда, недолго, пока желание у него такое было. А когда ему это надоело, пытался меня заставить поступать так, как ему хочется.
Сначала мне даже нравилось в «стае». Я был и здесь не таким, как все. Презирал их за хамство, за ограниченность мыслей и интересов, но ходил со «стаей».
Сейчас я знаю, почему так получилось. Я никогда и никому не сопротивлялся по-настоящему. Драка, всякие там непечатные выражения — удел мелкой шпаны. Бицепсы — не аргумент в споре. У нормально развитого человека должно быть иное оружие защиты — ирония, подчеркнутое равнодушие, презрение… Так я считал. А на деле как получалось? Меня толкали, а я не давал сдачи, просто на ногах старался удержаться, вот и все. Я презирал их, но ходил со «стаей», потому что, если бы я перестал ходить, они по приказу Чумы могли бы сделать со мной что угодно. Я боялся их. И, чтобы не совершилось зло против меня, сам совершал зло против других. Наверное, это и есть трусость, самая обыкновенная, как ни оправдывайся перед другими, от себя ведь не скроешь.
Рано или поздно, но я открыл это. Открытие больно ударило по моему исключительному «Я». Ходить я с ними еще продолжал. Только в один прекрасный день понял, что попал в настоящую беду, по самое горло, можно сказать, влез.
Когда понял это, появилась вдруг потребность кому-то рассказать, попросить совета, помощи. Такое со мной тоже случилось впервые. Легко было держаться особняком и посматривать на всех с улыбочкой. Удобная это штука — ирония. За ней от всего можно спрятаться: от упреков родителей и нравоучений учителей, от скучных мероприятий и всяких там проработок, от разных других неприятностей.
Правда, меня за это недолюбливали. Ну и что?! Огорчений я не испытывал, даже наоборот, это опять же выделяло меня среди других, еще больше подчеркивало мою исключительность.
И вдруг эта самая моя исключительность обернулась против меня. «У каждого в жизни должен быть свой человек», — говорит Юрик Неруш. Наверное, правильно говорит. Но у каждого ли он есть? У меня такого человека не было. Я не мог, как Юрик, пойти со своими неприятностями к отцу. С отцом у нас отношения на уровне нейтралитета. Раньше я считал, что так удобно и хорошо. Сейчас я думаю: кто же в этом виноват, он или я? Может, мы оба?
В школе, вы сами знаете, как все сложилось: Ланской не против всех, но и не со всеми.
Правда, есть у нас в классе один человек, но ему я тем более ничего не мог рассказать. Боялся, расскажешь — и он отвернется. А это для меня, оказывается, небезразлично. Странное состояние: вокруг тебя люди, а ты — один.
Этот человек говорит, что я на все смотрю через серый цвет и потому мне все кажется одинаково серым в жизни. Наверное… Я видел только плохие ваши стороны, если их не было, я их находил.
Тот же Неруш, например, не дал Сапрыкину списать, пошел с ним под лестницу «поговорить». Знал ведь, что достанется, а пошел. Дурная голова.
Почему так напориста во всех делах Нонна Щеглова? Ей больше всех надо.
Чего вдруг Томка Зяблова поднялась против Гуровой? Затюкает ее теперь Надежда.
Кольку Дроздова отец на весь класс опозорил, а он его еще и защищает. Чудик. Сдал бы в лечебницу, там бы его быстро в норму привели.
Всегда свой взгляд на все у Григорьева. Высказывает он свое мнение прямо в глаза. Настырничает — так я считал.
С первых дней у меня с Григорьевым нелады. Знает Валька и о том, что не без моей «помощи» у него исчезли, а потом «нашлись» часы. Презирать меня должен. Окажись я на его месте — так и было бы, презирал бы и ненавидел. Но вот сегодня, когда Чума вправлял мне мозги, случайно оказавшись рядом, Григорьев, не раздумывая, — какой это аргумент собственные кулаки, первый или презренный последний, — сразу бросился на выручку.
В общем, накручивать-то я на вас в сочинении накручивал, но концы с концами, если разобраться, сходились не всегда, на деле иногда получалось иначе, чем мне представлялось.
Может, это тоже, как вы, Евгения Дмитриевна, говорите, «противоречие элементарной логике»?
Я не понимал или не хотел понимать, а потому и не принимал ваши поступки. Не понимаешь — отрицай. Легко и просто, особенно, если, много требуя от других, сам себя вполне устраиваешь такой, какой ты есть.
«Утверждайтесь, юноша», — часто говорил мне один старый актер. И я утверждал. Все, что во мне было. А что, каждый себя утверждает, как может, — кто хорошими отметками, кто спортивными разрядами, кто острым языком. Чума, например, своими кулаками, тоже все просто.
Просто, да не так, как кажется.
Того же Чуму взять. Ну, есть у него сила и власть над «стаей». Но зачем ему эта сила и власть? Чтобы утверждать страх и ненависть в других? Зачем ему самому это, какое счастье приносит? Никакого. Только еще большую злобу. Чума все время среди «стаи». И что толку? Разве можно уважать тех, кто боится тебя и пресмыкается? Да он и не уважает их. Просто ему так удобно, легко с их помощью делишки обделывать. Дружков по «стае» презирает. Отца, а с ним заодно и вообще всех взрослых, ненавидит. Вот и выходит, что у Чумы, как и у меня, нет своего человека. Может, оттого он и стал таким злобным?
Наш Юрик тоже вроде не дружит ни с кем определенно, а попал в больницу, и сразу почувствовалось: что-то потерялось в классе. Оказывается, Неруш нужен всем. «У Юрика нет никаких особых талантов», — помните, сказал отец Неруша на собрании? А может, это и есть талант — быть нужным?
Воротников вот тоже старается: за каждую отметку — как в бой, на перекладине больше всех жмет, спортивную честь класса защищает, ни одно соревнование без него не обходится, в других мероприятиях участвует, поручения выполняет, на собраниях выступает, всегда к месту сказать что-нибудь умное старается — по всем статьям правильный вроде бы человек. А класс его недолюбливает.
Никак я сперва понять не мог, в чем дело. Понял наконец. И целеустремленности, и твердости у тебя, Воротников, не меньше, чем у Григорьева. Ты выбрал главное: школа, физический факультет института, аспирантура. Все запрограммировал на научную карьеру и все подчинил этой программе: отметки, спорт, общественную работу, безупречное поведение — все, что укрепляет шансы достичь задуманного. Остальное — лишнее, только мешает, потому — долой.
Конечно, одно дело позаниматься с Григорьевым дополнительно, хотя, если честно, не очень-то тебе хочется это делать, но ведь совсем нелишне показать свою активность — зачтется. И совсем другое — заступиться за Неруша под лестницей, где его Сапрыкин зажал. Занятия с Валькой — верный плюс в характеристике, а свяжись с Сапрыкой, неизвестно еще, чем дело кончится. Для тебя в какую-нибудь историю попасть — боже упаси. Вот ты и отвернулся от Юрика, спрятался в спортзале. Ты тоже трус, несмотря на бицепсы и все твои спортивные разряды и дипломы. Но карабкаешься, утверждаешься.
Да, какой-нибудь одной краски действительно мало, чтобы только в ее цвете все видеть.
Вы, Евгения Дмитриевна, сказали, что надо прежде всего понять, объяснить самого себя. Пожалуй, правильно так: разберись, пойми, что ты такое, для чего ты есть, а уж потом утверждайся, а не наоборот.
Для чего все это я пишу?
Все казалось раньше, что я не живу, а готовлюсь к жизни, учу всякие правила для нее. Вот после школы она только и начнется, сама эта жизнь. Не я один, многие мальчишки и девчонки так считают, если я не ошибаюсь, конечно. Но вот понял наконец другое: каждый день, каждая минута, разве это не время самой жизни? Время! Оно уже идет, с самого моего первого вздоха, с рождения. Идет и проходит. И может не быть возможности что-то переделать, повторить, начать сначала. И еще надо уметь отвечать за все, что делаешь.
Не такое уж я сделал открытие, для кого-то все это, может быть, давно известные истины. Не в том суть. Важно другое: я сделал его для себя, разобрался, понял.
Вы все помогли мне в этом: Григорьев, Марина, Томка Зяблова, Щеглова, Гурова, Капустина, Юрик Неруш, Дрозд, вы, Евгения Дмитриевна, даже Воротников, в общем, — все.
Я никогда ни с кем не был так откровенен, не с кем мне было откровенничать. Но сейчас говорю с вами обо всем, как есть.