Близнецы

Внезапно что-то звякнуло. Моя фарфоровая чашка, успела подумать она… или стакан папá… но и вопрос, и звяканье отзвучали, эхом прокатились в великой сумрачной пустоте, а очнулась она на больничной койке, кругом суетились медсестры в белом, на животе у нее лежал пузырь со льдом, и ее не оставляло странное ощущение, будто по краям она разжижилась. Откуда шла боль и где прекращалась? Почему из глаз текли слезы? Так много вопросов и ни одного ответа. Жалюзи даже днем не открывали, и где-то поблизости, видимо в другой палате, звонил телефон, звонил и звонил, причем трубку вообще не снимали. Вдобавок эти несносные столики на колесах! Звон! Дребезжанье! Да какое! Действующее на нервы, подавляющее, сводящее с ума, жуткое дребезжанье. С пяти утра до семи вечера сестры возили по отделению эти столики, перекатывали их через пороги, налетали на спинки коек, на тумбочки, а поскольку каждый был уставлен чашками, флакончиками с лекарствами, стаканами с букетами термометров, звону и дребезжанию не было конца. Когда в палату входила старшая сестра, она включала свет. Потом вежливо спрашивала, не стало ли госпоже Майер получше, как там температура. Старшая сестра, преисполненная сочувствия. Спрашивала, какие у нее пожелания, хвалила красивый букет роз, обещала вкусный ужин, и не будь пациентка до такой степени слаба, она бы пала в ноги старшей сестре, как в свое время настоятельнице монастыря Посещения Елисаветы Девой Марией. Милая, дорогая старшая сестра, сказала бы она, делайте со мной что угодно, я прошу только об одном: не давайте температурному листу после занесения новых данных ударяться о койку!

Напрасно Мария плакала, напрасно хныкала. Температурный лист висел в изножии койки на двух цепочках, и милая, добрая старшая сестра по-прежнему предавалась своему хобби: бум! Температура отмечена: бум! Неужели она не замечала, какое сотрясение удар свинцовой рамки с картонной табличкой производил в пустом животе роженицы? Или она делала так нарочно? Сердилась, что температурная кривая пациентки каждый вечер ползла вверх, как при малярии, и оттого считала необходимым назначить ей небольшое, но довольно суровое наказание — бум?!

Бум! Марии только и оставалось, что лежать и страдать, плакать и ждать. Ждать Оскара, современного гинеколога, и, слава Богу, его появление обеспечивало некоторый покой. Перед его приходом столики замирали. Телефонную трубку снимали. Сестры подкрашивали губы, пудрили щеки, поправляли шапочки и на цыпочках порхали по отделению — убирали лоток, опорожняли горшок, смахивали с тумбочки опавшие розовые лепестки. И вот он! В окружении медицинских субреток в отделение вплывал Оскар и первым делом принимался мыть свои тонкие руки. Намыливал и тер немыслимо долго, производя ими какие-то визгливые звуки, будто котенка топил в умывальнике. Потом щипал за щечку одну из сестер, обычно самую молоденькую, в ответ все хором хихикали, а он с возгласом: «Ну, как мы сегодня себя чувствуем?» — боком усаживался на край койки. Старшая сестра гордо вручала ему температурный листок, который он принимал с улыбкой, и краснела до корней волос. Далее сей хищный щеголь щупал пациентке пульс, причем его наманикюренные пальцы располагались на голубых жилках белого запястья как на грифе скрипки. Трогательный жест, о да, конечно, однако все напрасно, сердце бедняжки Майер уже не откликалось.

Иногда возле койки сидел Макс, подперев голову рукой, и плакал как мальчишка.

— Если б ты послушала моего совета, — всхлипывал он, — если б твоим врачом был Оскар, а не Лаванда, ничего бы не случилось.

Мария впервые видела мужа плачущим, но слишком устала, чтобы утешать его.

— Спасибо тебе за чудесные розы, — сказала она.

— Они не от меня.

— Не от тебя?

— Спи, — тихо сказал Макс. — Спи и выздоравливай, любимая.

* * *

По дружбе Оскар заходил и в выходные. В таких случаях без медицинского халата: в светлых брюках с заутюженными складками и синем блейзере с золотыми пуговицами, украшенными тиснеными якорьками. Картинка, а не мужчина! Он становился у изножия постели, рассказывал о рискованных поворотах под парусом, приглашал ее на вечеринки в яхт-клуб. Посчитав пульс, осторожно клал ее руку на одеяло. Когда-нибудь у нее будет замечательный малыш, говорил он, улыбался и выходил из палаты прежде, чем она успевала показать ему язык.

Тихие дни в жемчужно-серых сумерках.

Она лежала и дремала, видела сны и плакала. Появление сестер, сцеживание молока или помпезные визиты Оскара стали банальной рутиной и от повторения в конце концов взаимно уничтожились. Обед уже приносили? Она не имела понятия. В палату, коконом окружавшую ее, внешний мир не проникал, она оставалась сама по себе, как дитя в утробе матери (или это были близнецы? Ей не сказали. Никто об этом не заикался). Но вечерами, когда солнце клонилось к закату, меж планками опущенного жалюзи появлялось белое крыло, словно часовая стрелка подползало к койке, взбиралось выше, теплело, а потом, дивно приятное и легкое, ложилось на ее пустой, дряблый живот.

— Здравствуй, ангел! — говорила она.

— Привет, Мария!

— Розы были от тебя?

— Нет, — отвечал ангел, — от монсиньора.

— Мой брат приезжал сюда?

— Да, сразу после родов.

— Странно, я не помню. Что он говорил?

— Ах, это лучше забыть. Ты только разволнуешься.

— Нет, ангел. Как раз наоборот. После этого визита я в полном замешательстве. Догадываюсь, что брат сказал мне нечто ужасное. День и ночь угрозой нависающее надо мной. От этого я совсем больная. Помоги мне! Пожалуйста! Скажи наконец, что случилось с моими детьми.

Но ангел молчал, а заходящее солнце окрашивало багрянцем оперение его крыльев, слегка раскинутых для взлета.

— Погоди! — воскликнула она однажды вечером. — Скажи, где мои близнецы!

— Мария, — молвил ангел, — мы должны верить, как это ни больно, мы должны верить.

— Понимаю, — глухо ответила она. — Мы должны верить, что мои близнецы никогда не попадут на небо, что вечное блаженство для них навсегда под запретом.

— Да, — согласился он, — к сожалению, их нельзя было окрестить.

— Но они же не виноваты!

— Нет, не виноваты.

— Совершенно невинные, безгрешные!

— Да, конечно. Хотя из катехизиса тебе должно быть известно, что лишь крещеные вправе узреть лик Божий.

В коридоре дребезжание — столик на колесах!

— Последний вопрос, — взмолилась Мария, — куда они попали?

— В лимб, — тихо сказал ангел.

— Ты знаешь, где это?

— Меж небом и адом, меж блаженством и проклятием, меж светом и…

Дребезжа, столик перевалил через порог, потом милая старшая сестра встряхнула градусник, сунула его пациентке под мышку и воскликнула:

— Ну, госпожа Майер, где же посетитель, с которым мы так мило болтали?

* * *

Макс стоял у окна, засунув правую руку в карман брюк.

— В правлении, — сказал он, — все единогласно заявили, что я человек подходящий. В моих способностях никто не сомневается.

— Замечательно!

— Замечательно? А толку-то? Шиш с маслом! Они решили снова выдвинуть на выборы кандидатуру нынешнего председателя.

— Мясника.

— Да, мясника.

— Нельзя забывать, — попыталась Мария утешить мужа, — война кончилась не так давно.

— Три года прошло, Мария. Чуть не целая вечность!

— Возможно. Но старый порядок пока действует. И старый страх.

Он стоял.

Она лежала.

Было первое воскресенье октября. Она лежала здесь уже две недели и могла выдержать все, даже плач младенцев, только не безмолвную, укоризненную спину Майера.

— Еще на свадьбе можно было заметить, — вдруг сказал он.

— О чем ты, дорогой?

Вообще-то она точно знала, что он имел в виду. Многолюдным празднеством их свадьба не стала. У папá выдался плохой день, и, опираясь на Луизу и Лаванду, он рано ушел к себе. С Губендорф, подружкой невесты, тоже возникли проблемы. Хотя оранжевое гипюровое платье прекрасно подчеркивало ее бюст, офицеры, товарищи Майера, ее игнорировали — косы венком а-ля Гретхен давным-давно вышли из моды. Мария изо всех сил старалась успешно исполнить две роли разом — невесты и хозяйки дома. Одного благодарила за подарок, тут же предлагала другому виски, улыбалась через плечо и пожимала руки. Развлекала и чаровала, знакомила и сводила вместе, заводила в беседке старинный граммофон, а в сумерках зажгла над парапетом террасы лампионы. Но оказалось трудно, едва ли не безнадежно создать из пестрой толпы компанию. Господа офицеры держались особняком, а когда Луиза угощала их пирожками, ее, как нарочно, укусила оса. Воротник сутаны затягивался все теснее, офицеры потели в наглухо застегнутых мундирах, а у Губендорф под мышками расползались серые пятна. Невеста с женихом начали тур вальса, и Мария, уже в круженье, успела организовать вторую пару, но Губендорф так и осталась сидеть в одиночестве на круговой скамейке (до ужаса оранжевая!), никто из кавалеров на нее даже не посмотрел. Лаванда кружил в танце Луизу, а Мария отвела подругу в сторону и расплела ей медово-тяжелые белокурые волосы.

«Так ты выглядишь куда красивее, голубушка моя, не стоит забывать, времена изменились!»

Потом Мария поставила «In the Mood» Гленна Миллера и дерзнула потанцевать с отринутой. Увы! Мужская половина гостей, к сожалению включая и Майера, не выказала готовности последовать примеру хозяйки дома. Около десяти невеста, вконец измученная, сидела на берегу, опустив ноги в воду, и плакала горючими слезами. Из динамиков доносился треск, танцплощадка пустовала. Брат, прихватив бутылку коньяка, устроился на террасе, и, хотя Лаванда очень старался закрыть ставни в спальне папá по возможности бесшумно, господа офицеры на прибрежной лужайке решили, что старик Кац желает покоя.

«Пора! — скомандовал один из них. — Уходим!»

Да, уже тогда, в июне 1945-го, они не могли не заметить: человек предполагает, а Бог смеется. Оба они метили чересчур высоко: она — за роялем, он — в политике. Он воочию видел себя на национальных подмостках, в парламенте или в правительстве, тогда как она воображала, будто сможет жить как две Марии сразу — Мария Кац, пианистка, и Мария Майер, жена.

Какое заблуждение! Ничего из этого не вышло, ничего! Ей привозили на столике отсос, чтобы сцедить ненужное молоко, а мясник, вечный партийный председатель, опять обскакал Макса. Оба они потерпели неудачу. Их амбиции не сбылись. Она лежала, он стоял. У нее в животе царила жестокая пустота, у него — холодная ярость, ярость на город, на партию, а в первую очередь на жену, у которой отец еврей, которая родила мертвых близнецов да еще подхватила какую-то необъяснимую горячку. Каждый из них надеялся, что другой нарушит молчание, что зазвонит телефон, заплачет младенец, задребезжит столик на колесах, а время беспощадно уходило. На губах у обоих словно лежала печать. Я не могу тебе помочь, думала она, думал он, потому что я — Макс, Мария — несчастье твоей жизни.

Разъединенные-соединенные.

Максмария.

Мариямакс.

Любовь.

Жизнь.

Смерть.

Мы.

Потом двустворчатая дверь с глухим шумом закрылась, и еще долго после ухода Макса ей чудилось, будто по коридору со смачным чавканьем спешат его резиновые подметки, спешат, спешат прочь. В следующее воскресенье он ушел в горы. Она была благодарна ему за деликатность. Намного, намного проще, думала Мария, переживать одиночество в одиночку.

Загрузка...