Он приподнял бровь.
Пристально посмотрел на нее.
Стоя у клиентки за спиной, вооружился расческой и, восхищенный собственной идеей, выложил одну прядку на лоб: скрипичный ключик!
— Здорово, правда? Тем самым мы намекаем на пианистку-виртуоза…
— Нет-нет, убрать ее! Это уж слишком! Грубовато! Лучше этот ключик отрезать!
Перси стонал. Протестовал. Метался то вперед, то назад, подбегал со спины и плясал вокруг клиентки, умноженный в зеркалах, точно кордебалет, точно целая стая прислужников, сплошные Перси, которые абсолютно синхронно прищуривали глаза, морщили лоб, выпрямлялись и наклонялись, чтобы из перспективы Квазимодо полюбоваться изгибом шеи красавицы. Чего недостает? А главное: что лишнее? Ножницы щелкали, звякали, клацали, щипали, снова и снова их лезвия, словно крылатое насекомое, порхали вокруг высокого начеса ультрамодной прически, не прикасаясь к нему, но и в этой стрижке воздуха был свой метод, свой стиль: Перси подравнивал нимб Мадонны… Минуточку!
Перси замер, устремив взгляд на клиентку, и спросил:
— Мы когда-нибудь носили платок?
— Только автомобильный.
— У вас кабриолет?
— Нет, платком я привязывала шляпку. Чтобы морским ветром ее не снесло за борт.
— Вы плавали по морям?
— Увы, нет. Глупо, конечно, но я опоздала. Осталась на пирсе, в генуэзской гавани. Вы знаете «Модерн»? Никакого комфорта, но атмосфера чудесная, милый персонал, и я без колебаний могу назвать хозяйку своей подругой.
— Мадам! — выдохнул он. — Это вы!
— Я?
— Одри!
— Одри?
— Да!
— По-моему, нет.
— Одри Хепберн. Вот. — Перси открыл иллюстрированный журнал, прислонил разворот к зеркалу, как давным-давно прислонял к мольберту портретный набросок. — Вам она нравится?
— Да, — неуверенно сказала Мария, — глаза интересные.
Как у лани! Изящная фигурка, прическа le dernier cri.[58] Одри, как сообщил Перси, замечательная актриса. Умеет танцевать и болтать о Платоне. Девушка из хорошей семьи. Образованная, умная, европейская. Столь же развязная, сколь и похожая на эльфа. Он усмехнулся и, склонясь к ее уху, тихонько добавил: время грудастых баб наконец-то миновало. Наступает новая эпоха, и, как ему известно из самых что ни есть надежных источников, бюст отходит в прошлое, благодаря Одри.
— Вот как, неужели?
— Да, — сказал Перси. — Бюст ценили те парни, что в войну сидели с ружьями в окопах. Сейчас царит мир, даже в Корее. Теперь спрос на дух, то бишь стиль, шарм, элегантность и красноречие. — Он снова припал к ее уху: — Одри, чтоб вы знали, дочь голландской баронессы.
— Баронессы?
— Отец — коммерсант.
— Коммерсант?
— Ирландско-английского происхождения.
— Джентльмен.
— Не совсем, — заметил Перси, — к сожалению, не совсем. В начале войны старик Хепберн бросил жену и дочь.
— Да что вы!
— В Голландии. Очень тяжелое время для Одри. Одна с матерью-баронессой среди немцев и голландцев. Но как раз тогда она и придумала свой стиль — юбка, блузка плюс берет и несколько платков.
— Берет и несколько платков!..
— Например, вот этот, белого шелка!
Он выпорхнул из ниоткуда, легким облачком окутал прическу, мягко завязался под подбородком, и, пока она, объект волшебного превращения, следила за ним и как зрительница, взгляд ее вдруг стал непостижимым. Перси надел на нее темные очки, настоящего голливудского фасона. Боже, какой удачный штрих! Они придавали ей оттенок светскости и позволяли остаться в том мире, который принадлежал только ей, ей одной. Мода вуалирует. Мода скрывает. Чем герметичнее фасад, тем таинственнее внутреннее содержание. Вот так. Готово. Нажав на резиновую грушу пульверизатора, Перси окружил ее искристым облачком духов, парикмахерская накидка, шурша, соскользнула с груди, кресло, пыхтя, опустилось, женщина в зеркале встала, шагнула в жизнь и к кассе.
— Сколько я вам должна, дорогой мой?
В сумочке куча всякой ерунды, губная помада, карандаш для век, неоплаченный счет, пудреница, но, увы, — какой ужас! — денег в кошельке нет.
— Можно, я заплачу в следующий раз?
Его бедро небрежно выпятилось вперед, задвинуло ящик кассы.
Она одарила его улыбкой, или наоборот, скорее наоборот, сперва улыбнулся Перси, потом она. Может, стоило бы все-таки вспомнить вернисаж? Конечно, своей речью Майер прикончил мечты Перси об артистической карьере. Он стал для городка не Пикассо, а Фигаро. Но его руки, набросавшие карандашный портрет юной Марии, а позднее написавшие ее молодой женщиной у озера, продолжали работать. По-прежнему изгоняли преходящее, фиксировали мимолетное, придавали волнам долговечность. И это касалось даже собственной его персоны. Он не стеснялся слегка подрумянить щеки, красил волосы и так умело укладывал пряди справа веером через всю голову налево, что даже хватало на несколько локонов — будто за ухо засунут букетик черных роз. Нет, незачем обсуждать возвращение Перси к приобретенной профессии. Старые раны давно зарубцевались. Раньше он ее рисовал, впредь будет причесывать.
— До следующего раза, — сказала Майер, закрыла крокодиловую сумочку, на прощание помахала пальчиками и позволила маэстро открыть ей дверь. — Удачного дня!
Мария распахнула ставни, закрыла окно, подняла руки, взялась за гардины, и тонкая, прозрачно-белая ткань с легким шорохом сомкнулась у ног. Таков был ежеутренний ритуал, повторявшийся у каждого окна. В лиственном ковре, укрывающем южную стену дома, жужжало лето, но в окрестном пейзаже уже сквозила усталость, легкая осенняя расслабленность. Рыбой пахнет? Нет, ни капельки, хорошая погода еще постоит, а стало быть, самый важный вопрос — что надеть? — можно считать решенным. Сегодня вечером она наденет на торжество узенькие брючки.
Она поспешила в ванную, припудрила щеки, поплевала в тушь (эту хитрость она переняла у Перси) и тщательно накрасила ресницы. 29 августа, день ее рождения. Мария знала, что ей предстоит. Когда в дверь позвонят, Луиза поспешит открывать, встретит курьера с цветами, радостно всплеснет руками.
Каждый раз ко дню рождения Макс дарил ей букет роз, по розе за каждый год.
«29 августа 1954 г., — записала она в дневнике, — я опять стала на год старше — 28».
Гм, что за признание? Что за банальная, унылая, скучная истина! Разумеется, она стала на год старше, в каждый день рождения становишься на год старше, таков порядок вещей, разве нет? Она растерянно смотрела на белую страницу и на свои пальцы, сжимающие авторучку. Как быстро все проходит, до ужаса быстро. Кажется, только вчера она сидела в Генуе на причальной тумбе и в одночасье почувствовала, что значит быть крохотной песчинкой в этой беспредельной гармонии, которая заключает в себе все — прекрасное и жуткое, приходящее и уходящее.
«Второго выкидыша, как говорит Оскар, можно не опасаться, — писала она, — и нет никаких причин ставить его диагноз под сомнение. Городок в восторге от Оскара, и никто не удивится, если он сойдет со своей яхты, которую швартует у буя, и, как Иисус, пойдет к берегу по водам. Я следую его советам, избегаю любых усилий, ем чищеные яблоки, пью много чая и, как сказал бы Арбенц, за вычетом всех претензий могу быть довольна нашим браком».
Звонок в дверь.
Курьер, пунктуальный, как всегда.
Мария слышала, как Луиза подошла к двери и радостно всплеснула руками. Немногим позже трехколесный фургончик укатил прочь, а Луиза, сияя как майский жук, положила шуршащий букет на застланный газетами стеклянный стол.
— Красивые, правда?
— Да, — ответила Мария, — у нас в парке сотни таких.
Год продолжался, по утрам лежал туман, вечера были полны прохлады, в городке продавец жареных каштанов сменил мороженщика. Но то была иллюзия. Под лохматой шапкой продавца каштанов виднелись те же черные кудри, что и под соломенной шляпой мороженщика. Красивый итальянец был как бы собственным близнецом. Вместе с ароматом жареных каштанов он принес на площадь зиму, а шарманочным наигрышем тележки с мороженым возвестит в марте о приходе весны: бим-дидель-дидидель-дам, туту-титуу!
Никаких перемен?
Почему же. В кино каждую неделю новая программа, одежда стала ярче, на улицах прибавилось мотороллеров, а протоколы заседаний правления, которые прежде писали от руки, теперь печатали на машинке, в трех экземплярах.
Машинку, марки «Ундервуд», Майерам выдали со склада национального партийного центра, где покуда отсиживался д-р Фокс, в подвалах без окон. Он чинил множительную технику и запасался терпением, полагая, что рано или поздно его подстрекательские статьи из мрачных времен будут забыты.
Теперь Мария часто сидела в курительной, печатала Майеру протоколы либо письма в банк. Банк оставался любезен, даже очень. Из чистого человеколюбия? Едва ли. Наверняка с некой задней мыслью. Либо рассчитывали таким образом попросить прощения у старика Каца, которым во время войны грубо пренебрегали, либо наперед прикидывали, что д-р Майер, униженный протоколист, в один прекрасный день все-таки пойдет в гору. Как бы то ни было, проблем с банком у них не возникало, цены за квадратные метры росли, и от квартала к кварталу приозерный участок дорожал.
Папá до полудня оставался в постели, а когда спускался вниз, не трогал ни газету, ни вареное яйцо, которое Луиза держала горячим в матерчатом гнездышке. Но под вечер он частенько заходил в курительную, устраивался в мягком кресле и выкуривал свою гаванскую сигару. И тогда все было как раньше: пальцы Марии летали по клавишам, а когда в конце строки раздавалось веселое «дзинь!», старик тихонько свистел.
Однажды вечером, когда он мирно уснул, она выдернула из машинки протокол, вставила новый лист и наконец-то написала письмо, которое нужно было написать еще несколько месяцев назад, — письмо Фадееву. Просила его запастись терпением и обещала при первой возможности возобновить уроки фортепиано. К ее удивлению, три недели спустя пришла перепачканная маслом открытка: «Дорогая Мария, консерватория всегда для Вас открыта. С глубоким уважением, Ваш Федор Данилович. P. S. Вероятно, Вы слышали, что нашему путешественнику не было дано дирижировать сталинскими хорами».
Теперь они хорошо знали друг друга. Мария знала майеровские шумы: жевание за столом, сопение в постели, храп, когда он крепко спал, бульканье в ванной; а Макс знал ее причуды: вечные опоздания, слабость к шляпкам, нейлоновым чулкам, высоким каблукам или темным очкам а-ля Голливуд. Она страдала от его капризов, он — от ее холодности. Он упрекал ее в том, что она придает слишком большое значение формальностям, а она его — в отсутствии эстетического чутья. Он обзывал ее модной куклой, она жаловалась Луизе, что у него нет чувства стиля. Она любила примерить у портнихи новую осеннюю коллекцию, он же упорно носил одни и те же брюки или ботинки.
Кошмар, верно? Тот самый Майер, который хотел управлять страной, похоже, был не в состоянии купить себе новые брюки. Приходилось вести его в магазин, но, как только они входили в отдел готового платья, начиналась сущая беда. Пока она, внучка великого Шелкового Каца, здоровалась с хозяином, Майер хватал с вешалки первые попавшиеся брюки и опрометью бежал в примерочную, задергивая за собой шторку, словно за ним гналась свора собак. На худой конец она еще готова понять, что политик-демократ не желает шить костюмы на заказ. Что он, так сказать, из солидарности с большинством довольствуется готовым платьем. Ей вполне понятно и что тесноватый пояс ущемляет его достоинство — это вполне по-человечески, тут она согласна. Но что он уже через минуту выскакивал из примерочной и удирал от любезного хозяина и из магазина, — нет, при всей любви, тут ее понимание кончалось.
Он попросту раб своих настроений, этот Майер!
Поскольку первые попавшиеся, случайно сдернутые с вешалки брюки не подходили, он тотчас обижался до глубины души.
— Все! Идем отсюда! И не воображай, будто я стану терпеть чванство этого паразита!
— Да ведь он ни слова не сказал, — заметила она.
— Ты что, не видела его физиономию? Как он на меня пялился! Я лучше в лохмотьях буду ходить…
В этот миг из-за угла вышел городской священник, и Майер, прямо-таки нюхом учуяв его, уже стоял, сняв шляпу, готовый предстать перед духовной особой:
— A-а, ваше преподобие! Доброго вам здоровья! Великолепная проповедь была в воскресенье! Весьма впечатляющая!
Поскольку же его преподобие благоволил улыбнуться, Майер еще долго стоял со шляпой в руке и благоговейно шептал:
— Ты видела, как он мне кивнул? Поверь, дорогая, наш священник тоже считает меня прирожденным партийным председателем.
Либо он на седьмом небе от ликования, либо в смертельном унынии. Либо все его презирают, либо все обожают. И меняются настроения мгновенно! Достаточно ничтожного повода — и у Майера уже резкий перепад, который Мария, точно барометр, предчувствовала заранее. Когда он, возвращаясь с заседания правления, как израненный зверь, переползал через порог, все en détail[59] зависело от того, как она его встретит. Обычно Луиза держала в духовке жаркое, а она, супруга, сладким голосом говорила:
— Пойдем, дорогой, выпьем по коктейлю!
Дальше было две возможности. Либо он смягчался от кухонного аромата, облегченно опускался на канапе и начинал сетовать на глупость товарищей по партии. Либо, бросив на нее укоризненный взгляд, из последних сил плелся вверх по лестнице и, умирая, падал на кровать, — но берегись! Берегись! Надолго Майер никогда не умирал, и самое милое дело — к его воскресению держать наготове еду.
Правда, вечерами в пятницу он обыкновенно бывал в превосходном настроении, так как наутро уходил в ландшафт своего детства, в горы, а там наверху — Мария в конце концов поняла — не было половинчатостей, только поражения и триумфы, только бездны и вершины, прежде всего вершины, где Майер мог себя запечатлеть, установив «Лейку» на автоспуск.
Сентябрь шел к концу, холодало. Идеальная пора для пеших походов, и в один из пятничных вечером, пребывая в особенно хорошем, прямо-таки лучезарном настроении, Майер гордо объявил, что завтра покажет кой-кому из друзей свою малую родину.
— Ах, как интересно. Оскар тоже пойдет?
— Нет, — сказал Макс, — не пойдет.
Пойдет правление. Партийное правление in corpore,[60] а поскольку в мрачные годы мясник прикопил деньжат, теперь у него имелась моторная лодка, на которой он в субботу ни свет ни заря причалил к берегу напротив кацевского дома.
Мария проводила Макса к причалу.
— Береги себя, — шепнула она ему на ухо, и потому ли, что хрипы снобистской лодки напомнили ей о больных легких маман, потому ли, что ручищи мясника, обхватившие маленький штурвал, выглядели как на картине Перси, ей вдруг стало страшно за мужа. Она поцеловала его в смазанные маслом губы, передала в лодку вещи — подбитые гвоздями башмаки, рюкзак, веревку, ледоруб — и неожиданно смекнула, чтó ее напугало. Все, в том числе и мясник, намазали лицо белым жиром, все надели черные, плотно прилегающие снежные очки, большие картузы с козырьками, шерстяные жилеты, брюки гольф и зеленые армейские носки. Майер поздоровался со всеми, все поздоровались с Майером. Сердечный мужской смех, похлопывание по плечу, тычки локтем, поддержка, выпивка. Майер смеялся громче всех. Мясник лишь усмехался, но усмешка была довольная, победительная, ему удалось затащить молодого соперника к себе в лодку, где он его отечески удавит. Лодка отвалила от причала, круто развернулась, мужчины пригнулись, обеими руками схватились за картузы, а затем, оставляя за кормой пенные буруны, моторка взяла курс на южный берег, на горы. Мариин страх сменился ужасом. Человек, за которого она вышла замуж, походил на мясника, во всяком случае в горном снаряжении.
— Это я, Мария.
— В понедельник, в одиннадцать?
— Нет, сегодня, и как можно скорее!
— Так срочно?
— Да, Перси, очень срочно.
Слава Богу, он нашел для нее время, педалью поднял кресло повыше, спросил:
— Есть конкретные пожелания?
— Да, — быстро ответила Мария, — мне необходимо знать все о мадам Мюллер, жене директора банка.
Говоря это, она постаралась не встретиться в зеркале взглядом с маэстро. Смотрела в журнал, на красоток-моделей и на Ренье, князя Монако. Потом ей нахлобучили на голову сушильный колпак, а когда немного погодя появилась рука, тонкая, изящная рука артиста, и взяла с ее колен журнал, Мария уже почувствовала себя немножко спасенной.
— Она симпатичная, эта Мюллер?
— Вполне, — сказал парикмахер, щелкнул пальцами, подзывая Сюзетту, и велел ей накрутить волосы мадам Майер на бигуди.
Сюзетта была свежа, нахальна, смазлива и большая мастерица посплетничать о своих клиентках. Таким манером Мария узнала, что Мюллерша происходит из семьи здешних старожилов, закончила гимназию и несколько лет назад вышла за чемпиона по гребле, красавца с широкими плечами и узкой талией. Вскоре его выбрали вице-президентом яхт-клуба, а немногим позже — директором банка, ключевым пакетом акций которого владела партия. Этой информации Марии было достаточно; она дала Сюзетте щедрые чаевые, а на прощание, когда ей по обыкновению пришлось просить маэстро записать сегодняшнюю сумму на ее счет, она секунду пристально смотрела ему в глаза. Он понял, полистал книгу записей и спросил:
— В пятницу вам подойдет?
В пятницу в одиннадцать обе дамы бок о бок восседали на поднятых повыше кожаных тронах. Обе сосредоточенно листали иллюстрированные журналы, затем припорхнул маэстро, поздоровался сначала с мадам Мюллер, потом с мадам Майер, хлопнул в ладоши, приставил к Майер Сюзетту, к Мюллер — Софи, и невероятно, но это правда, чистая правда: Перси умудрился так ловко распределить свое искусство, что каждая из клиенток полагала, будто маэстро занимался исключительно ею.
— Мы готовы?
— Да! — восторженно вскричали Софи и Сюзетта, после чего обе королевы, впервые обменявшись недоверчивым взглядом, исчезли под сушилками.
В ту пору Перси обзавелся новым пуделем. Вообще-то пес был белый, но по причине густых парикмахерских испарений шерсть его приобрела голубоватый оттенок, отчего он выглядел этаким изнеженно-болезненным аристократом. Сейчас Феликс лежал на кучке блондированных кудряшек, грыз сосиску, устремив печальный взор как бы внутрь себя — вглядывался в свою суть, как заметила Майер.
— Ну разве не трогательно?
— Прелестно, — добавила Мюллер.
— Особенно взгляд.
— Печальней не бывает.
— При том что зовется Феликс, по-немецки Счастливчик, но кому я это говорю, госпожа директорша, позвольте представиться! Мария Майер.
Пока снимали бигуди, они уже успели обсудить весь яхт-клуб, в особенности шляпы жены старшего судьи (жуткие! чудовищные! кошмарные!), а затем, слегка наклонясь вперед и сделав Майер знак придвинуться поближе, Мюллер сказала:
— Что мы все ходим вокруг да около? Я знаю, кто в состоянии вам помочь.
— Вот как, неужели?
— Вы очень дорожите парком?
— Парк — это мое детство.
— У вас есть выбор. Либо парк, либо карьера Майера.
— Tertium non datur?
— Верно, третьего не дано.
— Чрезвычайно любопытно, госпожа директорша!
— Ваш участок в долгах как в шелках. Вы понимаете, что это означает для вашего мужа. Тут демократы крайне щепетильны. Тот, у кого долги, на выборах не пройдет. Или ваш опыт свидетельствует об ином?
— Нет, госпожа директорша.
— Хорошо. Стало быть, мы друг друга понимаем. Мой муж работает в банковской сфере. Уже несколько лет он опекает клиента, которого очень ценит, и представьте себе, этот клиент при известных условиях не прочь сделать Майера достойным кандидатом для избрания.
— Но ведь это…
— A deal,[61] моя дорогая. Наш друг на приемлемых условиях приобретает земельный участок, а ваш супруг получает зеленую улицу. Когда можно прислать к вам нашего друга?
— Дайте подумать…
— Во вторник?
— В три часа.
— Он придет!
И действительно, он пришел!
Когда Луиза провела его в гостиную, Мария, скучая, сидела подобрав ноги на канапе, подняла задумчивый взгляд от романа и обронила:
— Ах, это вы, барон!
У барона была широкая поясница, руки, похожие на лопаты, и титулование весьма ему льстило. Титул себе он купил, однако, несмотря на пестрый клетчатый костюм посетителя, крашеные волосы и бульдожью решимость с ходу заграбастать парк, Мария остерегалась его презирать. За считанные годы он пробился на самый верх в торговле продовольственными товарами и как куриный барон владел огромными птицефабриками.
— Это сразу чуешь, — сказала она.
Барон испуганно обнюхал желто-белый клетчатый рукав пиджака.
— Да, — продолжала она, — от вас веет успешностью. Говорят, вам удалось перехитрить самого опасного нашего врага — время.
— Ну?
— На ваших птицефабриках, как мне рассказывали, царит вечное весеннее утро.
Верно, радостно воскликнул барон, все правильно, у него там всегда тепло, всегда хорошо, всегда май, всегда утро, ведь в таких температурных и световых условиях курица чувствует себя лучше всего, аппетит у нее тогда отменный, она клюет без устали и за треть периода естественного роста достигает продажного качества. Гигантское дело. Высший класс! Одна проблема — слишком много наличности, деньги не должны лежать, они должны работать, расти, множиться, потому-то сообща с госпожой банкиршей он и придумал идею, которая окупится для всех участников. Нет-нет, он не собирается строить новые птицефабрики, откормочных площадей вполне хватает, при необходимости, если спрос возрастет, можно еще ускорить кормовые линии, увеличить интенсивность поедания корма и соответственно сократить период роста. Однако! Барон сел, Придвинувшись к Марии так близко, что обрызгал слюной ее колени. Однако потребитель — человек капризный, мирная жизнь будет продолжаться, благосостояние расти, и рано или поздно — на сей счет он нисколько не обольщается — народу надоест дряблая курятина. Короче говоря, им друг без друга не обойтись. У нее, у Майер, есть великолепный земельный участок, у него же, у барона, есть деньжата на строительство. Жилой дом вроде гостиницы, в пять-шесть этажей. Скорее шесть, а может, и семь, все зависит от строительной комиссии, где тогда предположительно будет председательствовать Майер, — сколько они разрешат. Иными словами, дело верное. Высший класс!
— Ну, что скажете?
— Весьма интересное предложение, — соврала Мария и обещала подумать.
Когда барон явился в третий раз, она прогулялась с ним по парку, элегически поведала, отчего флажок на беседке смотрит на восток. Показала колонию ракушек на дне пруда, заросшую могилу и камень, где Марихен коротала унылые воскресные вечера. Однако не только в беседах, но и в слушанье демонстрировала такое мастерство, что куровод регулярно ее навещал и частенько без умолку en détail расписывал, как его продукцию откармливают на конвейере, забивают, ощипывают, потрошат и выбрасывают на рынок.
— Барон, — ахала Мария, — это же высший класс!
Она разделяла его заботы и его энтузиазм, всегда умела взять нужный тон, сделать нужную мину и даже умудрялась держать на расстоянии неотесанного кавалера, который был весьма не прочь вместе с участком приобрести и хозяйку. Конечно, мужчины любят восхищение и не набрасываются на зеркало, в котором видят оное, особенно если замечают, что восхищение искреннее, а оно таким и было, да-да, именно таким. Мария, раз в неделю спешившая к Перси, чтобы он завивочными щипцами и сушилкой закрепил ее красоту, тонко понимала куриного барона, который на своих птицефабриках истреблял бренность.
Шли недели, он проникался к ней все большим доверием, заходил буквально через день, обычно с цыпленком, и благодарно принимал ее советы, когда она отговаривала его носить кричащие галстуки, расширяла его лексикон и шлифовала манеры.
— У вас, — твердил барон, — я могу быть человеком.
Да на здоровье. Хорошо бы написать над птицефабрикой его имя, неоновыми буквами, посоветовала она и ужаснулась, что он никогда раньше не слыхал про Шуберта. Однажды вечером она даже пригласила подругу, Губендорф. Та по-прежнему сидела в девицах и не отказалась бы стать баронессой. В этой связи обнаружилось, что записной Мариин поклонник кой-чему научился у хозяйки дома. Явился он в скромном галстуке и произвел на соседку по столу приятное впечатление, признавшись, что сонаты Шуберта слушает со слезами на глазах. И предложение тоже последовало, правда не в ожидаемой форме.
— Мадемуазель фон Губендорф, — произнес барон вибрирующим голосом, — вы даже не догадываетесь, что я могу вам предложить: вид на озеро плюс гараж, а также лучшую подругу в ближайшем соседстве! Высший класс! Как только построим хибару, можете сразу въезжать!
На следующий день он недвусмысленно намекнул, что его терпению пришел конец. Проект готов, экскаваторы ждут.
— Итак, мадам, что вы решили? Мне нужен парк, вам — наличные. Чего же мы ждем? Подписывайте купчую!
— Я могу быть откровенной?
— Прошу вас.
— Шелковый Кац, мой дед, славился по всей Европе как модельер. В ту пору все дамы на востоке носили наши туалеты, а все господа — наши цилиндры. Но отгадайте, что Шелковый Кац ценил превыше всего!
— Крепкий, здоровый баланс!
— Идемте, я вам покажу.
Она повела барона под деревья, к розам, где в соломенной шляпе, с лопаткой в руке сидел на корточках папá. Барон несколько стушевался, и Мария поспешно сказала:
— Нагнитесь, понюхайте! И вы поймете, что я имею в виду.
Барон нагнулся, понюхал. Она смотрела на жирную складку у него на загривке, сняла с его воротника перышко, невольно смахнула его с пальцев и заметила:
— По-настоящему великий человек не говорит о деньгах. Он выше презренного металла.
— То есть, — пробормотал он, выпрямляясь, — я не должен впредь вас обременять?
— Ну что вы. Заходите в любое время. Но я буду вам весьма обязана, если в наших беседах вы не станете вспоминать о деньгах. Последуйте примеру Шелкового Каца — инвестируйте в красоту, в цветники и картины.
— Даю вам двадцать четыре часа, — непреклонно изрек барон. — Затем я жду четкого ответа: подпись или окончательный отказ.
Обозревая великолепие своих расцветающих роз, папá влез на кухонную табуретку. Тут оно и случилось — он замертво упал на клумбу. Луиза и Макс плакали, Мария нет. Мысли, крутившиеся у нее в голове, были его мыслями, и скорее сам папá, а не она, сравнил свою кончину со смертью великого Шелкового Каца. Конечно, создатель парка и ателье отошел в мир иной несколько грандиознее — подстригая катальпу, упал со стремянки и ножницами проткнул себе горло. Папá же просто свалился с табуретки, без ножниц, без крови, лежал скорчившись среди трепещущих роз. Маленькая, скромная смерть. Бриз, в сумерки задувавший с озера, взбудоражил волну ароматов, с листьев, которые папá только что успел полить, тихонько осыпались капли. В руке он сжимал лопатку, на губах замерла улыбка, таинственное отражение красоты его цветника. Мертвые, думала Мария, облекаются в свои дела, добрые и худые, и, пока о них рассказывают, по-доброму или по-худому, они продолжают жить.
Потом составилась небольшая процессия. Впереди Макс — голова тестя, словно голова спящего ребенка, покоилась у него на плече. За ним шла Луиза, несла табуретку, а она, Мария, замыкала шествие, изо всех сил стараясь не бежать вприскочку. Почему? Да просто так. От любви. От нежности. Чтобы еще разок, самый последний разок, побыть его дочкой, его маленькой любимицей, которая в одной руке раскачивала лейку, а в другой — соломенную шляпу. В гостиной они положили папá на канапе, и если он еще хоть что-то видел в этом мире своими удивленными, широко открытыми детскими глазами, то не иначе как круглый плафон с мушиной гробницей. Луиза закрыла ему глаза и заклеила их пластырем. На всякий случай, как она сказала.
Идти навстречу звезде, вот и все.