«Мамихлапинатапайю» в «Тоннах» выступать не доводилось. И, честное слово, находись Егор в ресурсе, прежде чем сунуться на данную площадку с инструментом, нарыл бы всю доступную информацию о её плюсах и недостатках, акустике маленького зала, техническом оснащении и прочей лабудени — в общем, обо всём том, что неплохо бы понимать любому уважающему свой труд музыканту. До каждого причастного и мимо проходящего докопался бы. Но Егор давно себя потерял. А потому ничуть не удивился, обнаружив внутри глубокое равнодушие к тому, в каких условиях предстоит отыграть полуторачасовой концерт. Саундчек прошёл фактически без накладок, звуковик попался более или менее адекватный — и на том спасибо. За неполные две недели без сна и еды умудрился кое-как выучить программу и сыграться с давшими ему приют — и молодец. Договорились с группой, что в случае чего будет импровизировать, ребята выразили готовность подстроиться, фронтмен отнёсся с пониманием — и хорошо. Теперь всё-таки не налажать бы в процессе — и бинго. Можно с чистой совестью забыться до завтра. А там на новый круг, зубрить чужие песни до вскрывшихся мозолей. До тех пор, пока музыка не обернётся надсадным воем. День за днём, ночь за ночью. Он спасал их, они — его, вот тебе и весь смысл. Галимый и смешной, он всё же появился.

Пока с поставленной себе задачей не сдохнуть тупо Кому-то назло Егор с грехом пополам справлялся.

— Эй, Рыжий!

«Блядь! Какого хера?!»

С трудом заставив атрофировавшиеся лицевые мышцы сложиться в должную отображать удивление гримасу, Егор нехотя повернулся на звук голоса, который узнает из тысячи.

— Ты чего тут забыл?

М-м-м… Да… Выражение рожи, может, и получилось более или менее «живым», но кого он пытался обмануть? И зачем? Тон, которым был задан вопрос, радушием не отличался. Впрочем, пусть уж хоть какой тон, любые щи, лишь бы не смахивать сейчас на зомби, которым себя ощущал.

— Девочку свою выгуливаю. В бар отошла, вон там, — для убедительности кивнув в сторону собравшейся у стойки толпы, пояснил Стрижов. От блеска увесистой горсти цепей на массивной шее у Егора зарябило в глазах. Кислотно-зеленая джинсовка на розовую футболку усиливала произведенный эффект. — Чё, как дела?

«Как сажа бела»

Уронив подбородок на грудь, Егор исподлобья уставился на Вадима. Вопрос в голове продолжал вертеться всё тот же: «Какого хера?». Стриж вел себя как ни в чём не бывало, будто это не ему профиль поправили каких-то пару месяцев назад, будто не слали они друг друга нахуй с концами после сольника. И это, прямо сказать, напрягало. Или Вадик перед концертом укурился, в чём уже был как-то замечен, или, ударившись черепушкой об асфальт, схлопотал ретроградную амнезию. Или что-то замышляет, что вероятнее.

— Слышал, тебя чуть не уебали? Это не я, если что, — не дождавшись от Егора не то что вразумительного, а вообще никакого ответа, беззлобно уведомил его Вадик.

— Я в курсе, — проворчал Егор сквозь зубы, продолжая сверлить своего недруга красноречивым взглядом, призванным доходчиво объяснить, что видеть не рад, к общению не расположен, прежние отношения восстанавливать не намерен, и вообще — не катился бы ты, «бро», полем-лесом? Восвояси, если на литературном.

Стриж изобразил на физиономии настолько убедительное облегчение, что в башке невольно мелькнула мысль: не предложить ли ему податься на театральные подмостки? Такой талант — и штаны по клубам протирает.

— Это радует, а то некоторые мне тут уже вынесли обвинительный приговор, — цокнул языком Вадик.

В глазах помутилось, в районе солнечного сплетения неприятно дёрнуло и Егор, отзываясь на внезапно вошедший под ребро клинок, с усилием сжал зубы. Она. Кто еще мог подумать на Стрижа, как не она? Это в её присутствии Вадим сыпал пустыми угрозами, обещая обоим непременную расплату за испытанное унижение и сломанный нос. Вроде в том же чеке значилась и порванная цепочка от бвлг-чего-то там{?}[Bvlgari].

— Что-то не нравишься ты мне, Стриж, — процедил Егор, пытаясь уходом от темы переключить мысли и стряхнуть с сердца клешни тоски. — Ты что, под травой?

— Не-а. На колёсах, — запихивая руки в карманы штанов и глупо лыбясь, беззаботно отозвался Вадим.

«Экстази? Совсем кукухой поехал?»

Возникшие подозрения крепли с каждой секундой. Бывший приятель излучал жизнерадостность, в глазах плескалась проказливость, а на губах блуждала идиотская шаловливая ухмылка. Мины глупее Егор, пожалуй, и не видел. Впрочем, выражение на его собственной физиономии, видать, тоже потеряло признаки адекватности, поскольку Стриж, несколько принужденно хохотнув, всё-таки решил пояснить.

— Течь на «чердаке» обнаружилась. Так что сорян, бро, то был не я, а мои демоны. Вот, колёса теперь жру. Прописали{?}[Вадим употребляет психотропные препараты для стабилизации настроения]. На них всё вроде как постепенно нормализуется. Даже больше не хочется вас убить, прикинь.

«Нас…»

Вадим явно опять Ульяну имел ввиду, за минуту уже второй раз без имени упомянул, и херово от этих его неуклюжих попыток вывести разговор в нужное ему русло становилось просто нестерпимо. Лезвие за лезвием, все точно в цель. Каких-то пять минут назад Егору казалось, что он разучился чувствовать и закостенел — да спустя вечность внутренней мертвенной тишины он был в этом уверен! — но… Прямо сейчас ему мерещилось, что перед ним не Стриж, а второй всадник личного апокалипсиса. Нутро чуяло — точно Он. Роль первого блестяще исполнила Надежда Александровна. Назвать тёть Надей эту милую женщину язык больше не повернётся.

Нужно сворачиваться.

— Рад за тебя, — мрачно изрёк Егор. — Мне пора. Выходить через три минуты.

Стрижов намёка не понял. Или сделал вид, что не понял.

— О, так ты теперь у них играешь? — удивленно вскинул он брови.

— Угу.

— А чё?

«…через плечо»

— Так вышло. Спасательная операция.

«Обоюдная»

— Самойловой передам, она тебя потеряла, — «Ч-черт!» — Че-та неважнецки ты выглядишь, бро. Ты здоров? — «Нет». — А Улька, кстати, где? Уже здесь? — «Да заткнёшься ты когда-нибудь?!» — Надо мне перед ней извиниться. Я тут на таблетосах этих достиг просветления… Типа того. Хочу донести, пока не расплескал.

Казалось, за последние десять секунд неуместно восторженного спича ноздри успели втянуть в лёгкие весь спёртый воздух тесного помещения.

Третий раз. За пару минут. Его возвращают в прошлое против его воли — втаскивают, накинув на шею петлю, игнорируя слабое, но сопротивление. Распиливают по кусочкам, раскладывают на останках динамитные шашки и подрывают. Нет Её здесь и не будет. Ни сегодня, ни завтра — никогда. Ни в этом клубе, ни за стенкой, ни в его жизни. Никогда. Больше. Не будет.

Может, всё же стоило позволить Владе?..

Деревянная гаруа встрепенулась и предостерегающе запекла кожу. С момента, как Ульяна переселила птицу на его шею, Егор чувствовал странную энергию подвески постоянно. Маленький резной кусок дерева придавал сил, немного грел, а может, и впрямь оберегал. Ведь на излёте этого самого дня он все ещё топчет ногами грешную землю.

— Нет, не здесь. Хочешь извиниться — напиши, — отворачиваясь, прохрипел Егор. До выхода оставались считаные минуты, а он тут стоит и лясы точит с человеком, от которого надеялся, что избавился навсегда. И своё состояние, без того оставляющее желать лучшего, доводит до агонии. Добровольно.

— Да уж писал! — проорал Вадим, пытаясь перекричать загремевшую на весь зал музыку, что возвещала о скором начале концерта. — Только она меня блокнула везде, по ходу!

«Мои поздравления»

— Сам виноват.

Пара серо-зеленых глаз испытующе уставились на него. А Егор надменно вскинул подбородок, демонстрируя, что своего отношения к бывшему приятелю не изменит, как бы тот сейчас под ноги ни стелился. Раздражало. Нет, безусловно, он рад, что «на колёсах» Вадим достиг «просветления» и пересмотрел своё поведение, но вести себя сейчас как ни в чем не бывало? Верх идиотизма.

Однако же на находящегося под чудо-препаратами Вадика выразительные взгляды, похоже, не действовали. Может, название у него спросить? Препаратов?

— Да знаю, не клюй мне мозг, Рыжий. Не злись ты, — вполне себе миролюбивым тоном отозвался Стриж. — Тебе бы тоже вряд ли понравилось, если бы ты в лепешку ради девахи готов был расшибиться, а её у тебя прямо из-под носа увели. И причем она была бы не против. Ну перегнул палку, сорри. Огрёб за дело. Всё понял и готов покаяться. Передай ей там мои извинения, я-то теперь в немилости, — Стриж заткнулся, но буквально на секунду. — Чё смотришь так? Сложно, что ли, в соседнюю дверь постучать?

Да блядь! Сложно! Нет двери! Ни одной! Никуда! Что ж такое? Как противиться отчаянному желанию послать всех к чёрту, нажраться в соседнем баре до состояния полной невменяемости, упасть за руль, дать по газам в черноту ночи и не вернуться?

— Чё с рожей-то? — окинув его оценивающим взглядом, с досадой крякнул Вадим. — Вроде не на похоронах…

«Не твоё дело»

Последний вопрос Егор решил игнорировать. Действительно, не на похоронах. Больше месяца назад они состоялись.

— Сам давай. Извинения через третьих лиц всерьёз не воспринимаются. Всё, Стриж, мне пора, бывай.

… Сквозь наспех намотанную на левую кисть тряпицу постепенно проступала кровь. Ну… Не удержался. Раньше контролировать себя было просто, а сегодня этот нехитрый трюк совершенно внезапно оказался ему не по зубам. И теперь на хлипкой двери гримерки красовалась небольшая вмятина, фронтмен и коллектив поглядывали на него не без уважения, но с некоторой опаской, взгляды зрителей то и дело цеплялись за импровизированный бинт, а кисть ощутимо болела. Хорошо, хватило мозгов по первой попавшейся под горячую руку стенке не въебать, точно бы все кости переломал. Хотя, конечно, вопрос о наличии в черепной коробке остатков извилин — спорный. В перерывах между композициями уши улавливали девичье хихиканье и звуки, что складывались в собственное имя: поклонники группы вовсю обсуждали новое лицо в её составе, не пытаясь шифроваться.

И всё это не имело значения. Грязный лоскут мешал свободной игре, ладонь рывками скользила по грифу, и всё внимание было сосредоточено на том, чтобы не налажать, а на людей перед собой пофиг. Чужая музыка рождалась на кончиках пальцев и лилась из колонок, не задевая души. Пятьдесят пять минут пытки уже позади, и — о чудо! — пока ни единого промаха, ни одной фальшивой ноты. Напиться после он настроен всё серьезнее, потому что иных способов остановить внутреннее кровотечение у него не осталось. Прижигать и прижигать до тех пор, пока не подействует.

Пауза. Полминуты на вдох и выдох.

— Егор, а девушка у тебя есть? — раздалось смешливое откуда-то слева. — Я могу ей стать. Если хочешь.

В иные времена он бы повнимательнее рассмотрел, это кто же там смелый такой, но сейчас неинтересно настолько, что голову себя повернуть буквально заставил, и то лишь для того, чтобы не подставлять группу, игнорируя их аудиторию. Равнодушно, а может, небрежно, а может, презрительно усмехнулся, разглядев в полумраке очередную юную фею, не ведавшую, с кем именно жаждет связаться. Ответ не шел никакой — ни остроумный, ни отбивающий всякое желание иметь с ним дело, ни нейтральный. Никакой.

Никто из них Её не заменит. Смысл воздух сотрясать?

Отрицательно покачав головой, Егор вернулся мыслями к гитаре. Вокалист объявлял следующую песню, и он фиксировал в памяти, что сейчас вступает голос, а ему подхватывать через два такта.

— Такой ты лапа, — «Фатальная ошибка». — Просто зайчик. Ну, может, тогда угостишь меня после концерта? Можно не здесь…

За какие грехи в прошлой жизни добрый Боженька наградил его такой смазливой рожей, а? Что они все в нём находят? Неужели не чуют опасности? «Угостит» же — пережует и выплюнет. После очередного нелепого подката варианты ответов посыпались в голову «зайчика» непрерывно — один ядовитее другого. Но барьер в виде упрямо сомкнутых губ пока уберегал от того, чтобы выплюнуть их в мир. «В каком ты классе?» — самый безобидный из пришедших на ум. «Школьниц не спаиваю», — еще один, тут же взятый на заметку на случай будущих важных переговоров с этой слепой нимфой.

Не хотелось обижать. Чуть подрастет — глазки сами распахнутся. Решив прикинуться немым, Егор изобразил на пальцах нечто невразумительное. От балды. По логике, должно бы отпугнуть. Вряд ли ей захочется связываться с… Короче, может и передумает.

— Это «да»! — заливисто рассмеялась девчонка. — Договорились! Буду ждать тебя у бара.

Да твою ж мать. Не проканало. Оставалось только открыть рот и… Душе претило вступать в бессмысленные агрессивно-ласковые диалоги. Значит, не станет. Значит, поселит на безымянном пальце кольцо, которое впредь будет невзначай демонстрировать каждой желающей посягнуть на его осознанное одиночество. Вечный символ, означающий, что сердце занято.

Вновь мотнув головой, Егор отошёл со своего места вглубь сцены — настолько, насколько позволяли длина кабеля и свободное пространство. А через два такта подхватил солиста, огораживаясь от людей маской безразличия. Впрочем, это больше не маска. Мир и всё, что к нему прилагалось, давно стал для него пустым местом. Он и сам обернулся пустотой, так что теперь они друг другу соответствовали. Ничего личного.

Фронтмен пел, птица продолжала жечь кожу, перевязанная кисть не без усилий скользила по грифу. И болела. Может, и отбил он её. Да пофиг. Мысли разлетелись во все стороны, и осталась лишь песня. На репетициях Егор пытался абстрагироваться от смысла, концентрируя внимание на музыкальной ткани, но сейчас уши упрямо цепляли каждое слово, и каждое раз за разом наносило колюще-режущие прямиком туда, куда и целило — в сердце. В соответствии с названием. Словесные клинки добрались до ещё живого в нём, и впивались, и вонзались теперь в пульсирующую полую мышцу, проверяя её пределы. А его броня осыпалась оземь мелкими острыми осколками льда. Склеенные губы не выдержали и разомкнулись, беззвучно повторяя куплет строчка за строчкой. Сколько раз ему предстоит исполнить её на гастролях? Десять? Сколько раз против воли прожить?

«…“Не отрекаются”…»

Положенные на чужую музыку чужие стихи звучали мантрой, топя толщу замёрзшей жижи, в которой застыл. Просачивались в чернильные глубины и медленно погружали в океан душевной боли, растворяя физическую. Еле справлялся с ней и с собой, сцена перед глазами плыла, ноги путались в хаотично разбросанных кабелях, брови хмурились, веки плотным занавесом скрыли мир, и в попытке спрятаться от любопытных взглядов Егор низко склонил голову, прижимая подбородок к груди. Когда-то, давным-давно, он также прижимал его к душистой макушке. Мягкий, пряный, сладковатый запах вновь просачивался в ноздри. Одиночество и память стали пахнуть корицей.

Не отрекаются.

Орать до одури хотелось — здесь и сейчас. Знал: агония, вновь начавшись, больше его не отпустит, это конец. Не отрекаются любя? Он отрёкся. Чтобы однажды не превратить её жизнь в ад. Чтобы спасти. Отрёкся, потому что она достойна лучшего, что в этом мире есть, а он способен лишь могилы копать. Он пилил цепи у самого края пропасти, не желая тянуть её за собой. Так неужели, любя, не отрекаются?

Ему есть что на это ответить.

Но теперь круглосуточно нечем дышать, а прижившихся солнечных зайчиков сожрали пронизывающий холод и чёрный вакуум. Внутри оцепенелая тишина безжизненной пустыни. Душа отлетела в минуту, когда за её матерью хлопнула дверь. И больше не открылись глаза.

Пытаешься сильнее быть, но всё так же слаб. Человек — уязвимое существо, потому что Некто там, наверху, обрёк его чувствовать. Научил человеческое сердце любить, болеть, мучиться совестью и виной, сомневаться и ненавидеть. Поставил перед маленькими и краеугольными выборами, что приходится делать ежесекундно. Вложил программы созидания и самоуничтожения. Некто беспрестанно испытывает своё творение на прочность. Кто человек такой против Него, если порой бессилен против себя? Никто. Ничтожество.

Вскинул подбородок и бесцельно заскользил взглядом по первым рядам. У каждой группы есть своя фан-база. Эти люди приходят на выступления пораньше, пишут комментарии поддержки в соцсетях, создают клубы и выражают благодарность через собственное творчество. Они стоят в первых рядах, чтобы лучше видеть. Их не пугает давка, жажда и духота, они смотрят полными обожания и восхищения глазами, их однажды начинаешь узнавать в толпе, они становятся твоими добрыми знакомыми, пусть ты и не знаешь имен. За годы существования у «Мамихлапинатапая» образовалась масса поклонников, и каждый раз, обнаружив в толпе знакомую счастливую физиономию, он невольно улыбался. Общался взглядами и еле заметными жестами, давая понять, что видит. А здесь и сейчас Егор не мог найти никого. Разве что Стрижа, оказавшегося в это время в этом месте, судя по всему, по чужой прихоти. Тощая шатенка рядом с ним явно была хорошо знакома с творчеством группы: на это намекало одухотворенное выражение лица и шевеление губ. Сам же Стрижов не подавал никаких признаков интереса к тому, что слышал. Не соврал, значит: «выгуливает».

Пальцы перебирали струны, а безучастный взгляд бежал дальше, глубже. Осознанно или нет, но Егор искал «своих». И по-прежнему не находил. Никого. Море рук колыхалось, кто-то поднял телефоны с включенными фонариками, кто-то снимал, а кто-то пил у бара спиной к сцене. В дальней части погруженного в полумрак зала разглядеть людей оказалось труднее, и тиски тоски усилили хват. Ещё четыре такта — и композиция закончится. Ещё пять песен — и одно чужеродное пространство сменится другим: он вырвется отсюда и пролетит полгорода до «дома» по опустевшим дорогам. Забудется.

Вдруг — лицо. Где-то там, далеко, в темноте. Мягкий свет софита подчеркнул и тут же укрыл её от застывшего взгляда. Вновь выхватил и вновь спрятал, и руки, повиснув безвольными плетями, преждевременно оставили гитару. Дальше — без звуков, чувств и ощущений, в размывшемся, поплывшем пространстве. Подача тока прекратилась. Дальше — затяжное падение в мглистую бездну без парашюта за спиной. Прямо на пики скал.

«Ты подстриглась…»

—..ор, …видение увидел? Эй?!

Обрывки лишённых смысла фраз не оседали в мозгу, а глаза по-прежнему не видели вокруг ничего и никого. Моргни — и она исчезнет, развеявшись миражом. Стояла там, в разреженной безличной толпе. Не существовало толпы. Голоса вновь стихли, зал погрузился в тишину, и люди начали вертеть шеями и оборачиваться назад, пытаясь высмотреть интересное. А она стояла.

И не пыталась стереть с блестевших щек воду.

Ульяна…

То ли прошептал, то ли прокричал, то ли имя душа орала, а он онемел. Она не шевелилась, и только в огромных озерах, потроша внутренности и обращая пеплом, отражалось горе, забранное у каждого, живущего в этом мире. Сердце дёрнулось и застыло: остановилось, отказываясь проходить пытку воспоминаниями о тех днях. Тело дёрнулось вперёд и застыло: мозг подал упредительный сигнал, что он срывает выступление. Связки дёрнулись и застыли: горло стянуло, забило комом, через который не мог пробиться голос. Жгло грудину, трахею, нос, глаза, пустую голову, твердь земная разверзлась. Под её взглядом он сошёл прямо в ад.

«Прости…»

— Уля…

Вышел невнятный хрип, что, слетев с губ, тут же утонул в поднявшемся гвалте недоумённо взирающих на него зрителей.

«Не отрекаются…»

Во взгляде прочитал, по губам, на измождённом лице. Сердцем почувствовал. Мгновение — и там, где только что видел её, образовалась пустота. Она растворилась. Дымом. Исчезла. Ошалев от ощущения тупой безысходности, не видя ничего сквозь мутную взвесь перед собой, туго осознавая, что не имеет права бросить группу прямо посреди концерта, Егор продолжал пялиться в точку, где только-только… Только-только…

— …пелла, друзья, — выдохнул Юра в микрофон.

Стоял, сотнями гвоздей к полу приколоченный. Он же сейчас из гитары ни ноты не вытащит. Не вдохнёт и не выдохнет. Не ощущал тела, пальцев, нутро в клочья разлетелось, глаза и голову застило марево. Что он должен исполнять? Какую «Пеллу»? Странные пятна… Это лица. Что он тут делает? Почему?

На плечи легли чьи-то руки.

— Егор, а капелла{?}[пение без инструментального сопровождения], — разворачивая его к себе и пристально вглядываясь в глаза, тихо повторил фронтмен.

И гитара полетела с плеча, а ноги сорвали с места.

Не чувствуя себя. Не соображая совсем ничего. Сквозь стены плеч, сквозь растерянно расступающихся людей, на выход, по лестнице, к гардеробной, к ресторану, туалетам, на улицу, к метро. Грудью в турникеты, чёрт бы подрал их! Откуда у него билет?! Назад через хаотичный поток тел. На площадь, на красный, под колёса, в каждую попавшуюся на глаза дверь. Как обезумевший метался по улицам и закоулкам, отказываясь принимать, что не найдет. Не найдет… Может быть, это лишь галлюцинация, плод воображения воспалённого мозга, «белый тоннель» агонизирующего сердца. Может, она мирно спит в своей постели, и свет в её окне не горит. Может, это он спит и бредит, прямо сейчас проживая свой самый жуткий кошмар из всех.

Нет. Этот кошмар происходит наяву.

Стоило один раз увидеть, и крепящиеся на единственной спичке внутренние своды перестали держать крышу, и рухнули с жутким грохотом, и увлекли за собой, погребая под завалами многотонных плит, из-под которых уже не выбраться. Он не сошёл с ума. Она стояла там. Стояла! Она там была! Родная и навсегда недосягаемая. Потерявшаяся и потерянная навечно. Отрезанная пропастью, которую создал он и которую она приняла.

Сердце не желало униматься, продолжая безумную пляску на могиле похороненных им отношений. Голова твердила, что нужно возвращаться в клуб и довести дело до конца, но тело доводам не подчинялось. Взгляд по-прежнему блуждал, цепляясь за хмурые, сосредоточенные, стёртые лица. Пешеходы под зонтиками бежали к метро, налетали на него, ворчали, а то и крыли матом, обходили справа или слева по проезжей части, а на голую кожу падала холодная вода. А может, уже и снег. Незнамо сколько стоял на улице в футболке, вглядываясь в промозглую осеннюю темноту.

«Назад…»

Как вернулся и отыграл, не очень помнит: по наитию какому-то, налажав где только мог. Пьяный разодравшими эмоциями вдребадан. Живой! Лучше помнит, как после в гримерке с Юрой до сорванных глоток друг на друга орали. Егор кричал, что в их интересах как можно скорее найти нормального лида, на которого можно положиться и который не запорет им гастроли. А Юрец — что их лида окружают адекватные люди, которые в состоянии понять. Что все тут нормальные и чувствуют. Что завтра будет новый день и всё вернётся на круги своя.

Нет. Не вернётся и не будет.

Еще, помнит, в кофр запаркованной у входа «Ямахи» полез, и пальцы нащупали бумагу, а спустя мгновение в руках оказалась фотография. Отсыревшая и измятая. С рожками. Уля явно приложила усилия, запихивая её под клапан крышки. И ведь успела. Всё сообщила молча.

А больше толком не помнит ничего. Нёсся куда-то, игнорируя ПДД и автомобильные гудки и выжимая газ. Не понял как, но вылетел на полупустой МКАД{?}[Московская кольцевая автодорога, разрешенная скорость — 100 км/ч], и задницы фур стали казаться привлекательной конечной целью. Влететь бы под такую на скорости и закончить «земную жизнь», «пройдя до половины»{?}[Данте Алигьери, «Божественная комедия». Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь во тьме долины. Каков он был, о, как произнесу, тот дикий лес, дремучий и грозящий, чей давний ужас в памяти несу! Так горек он, что смерть едва ль не слаще]. Ему пророчили ад. Это ад. Как назло, сцепление шин с дочиста вымытым дождем асфальтом чьей-то волей продолжало сохраняться, навыки аквапланирования применялись бездумно, и что-то в нём пусть еле слышно, но противилось тому, чтобы поддать ещё немного и резко вывернуть руль. Птица под футболкой жгла кожу, напоминая, зачем он здесь.

Ближе к трём добрался до квартиры и тут же напился, умерщвляя пятидесятиградусным виски сознание и нутряк. Мёрз на балконе, голыми ступнями на ледяном кафеле, высаживая сигареты одну за одной и флегматично размышляя о том, что если не «Ямаха» или воспаление легких, то онкология или цирроз прикончат точно. Часа два изучал падающий потолок. На рассвете в безысходном отчаянии вышвырнул из окна полупустую бутылку. А следом метроном. Спустя еще час подумал, что херово вышло с бутылкой — еще дети найдут и порежутся. Спустился и кое-как умудрился в предрассветных потемках её отыскать. Пальцы кровили, но ничего не чувствовали, атрофировалось обоняние. Пока собирал осколки, утопил в грязной луже выпавший из кармана телефон. Достал. Рабочий.

Кто-то продолжал измываться, ночь напролет объясняя, что судьба ему ещё немного пожить и ещё чуть-чуть подержать связь с этим миром. Что его время до сих пор не пришло.

Как вернуть хоть какие-то смыслы?

Если верить дате и времени на экране телефона, в девять двадцать три утра 30 октября Егор сдался. Мозг подал сигнал к отключению режима сопротивления. Ему нужно позвонить. Давно уже.

Трубку брать не спешили, и внутри, ожив, зашевелились щупальца беспокойства. Но наконец гудки сменились тишиной, уши уловили шорох, а затем родное:

— Алё. Алё!

Сто лет не слышал. И какое же, чёрт возьми, сейчас испытал облегчение. Но пока челюсти упрямо сжимались: вдруг запоздало понял, что не в состоянии сымитировать ни радость, ни довольство, ни равновесие, ни даже относительное спокойствие — ничего. Стоит открыть рот — и она всё поймет. Угадает мелодию с двух нот.

— Кто это? Говорите! Егор, это ты там?

— Баб Нюр, да… я. Здравствуйте. Как вы? Здоровье как? Проснулись?

На том конце ахнули, ойкнули и запричитали, а сердце, слушая дорогой ему трескучий голос, закололо и болезненно сжалось, словно в стальном кулаке стиснутое. Отмахнувшись от вопросов о собственном состоянии, она стала спрашивать сама, перемежая вопросы тихими всхлипами. А он ощущал себя конченым мудаком, обрекшим бабушку на волнения и одиночество пустой квартиры. «Да как же ты?..». «Да что же ты натворил?..». «Что ты делаешь со своей жизнью?..». «Ты бы её видел!». «Объясни мне, кто тебя надоумил?..». «Ты же совсем другого хотел…».

Пытался было перебить, переключить тему, но она и слушать ничего не желала, сквозь слезы требуя не заговаривать ей зубы и отвечать. Банальная логика подсказывала, от кого именно баб Нюра узнала о произошедшем, выдерживать тихий плач оказалось выше оставшихся сил. Такой он не слышал её никогда. И слова, снося барьеры, прорвались на волю.

— Не м… Не могу, баб Нюр… Вы же знаете меня. Видите же, что я всю жизнь всё вокруг рушу. Не умею создавать… Не хочу, чтобы… — озвучить невозможно. Но продолжать держать в себе — всё равно что, сидя на электрическом стуле, собственной рукой поливать темечко тоненькой струйкой воды. — Не хотел усугублять. Всё ведь повторилось бы. …Лучше уж сразу, меньше…

«Меньше боли ей…»

— Да кто же тебе такую ересь внушил?! — в сердцах воскликнула баб Нюра, а прямо перед глазами стояло горестное выражение её лица.

«Какая разница?..»

— Баб Нюр… Это не ересь. Это правда.

— Егор, ведь кто-то тебе сказал! — сквозь всхлипы продолжала стоять на своём она. — Не обманывай меня, я чувствую, не ты это… Не ты.

«Кто же еще?..»

— Я, — обессиленно констатировал он. — Я и сам не слепой. Просто… встряхнули немного.

На том конце вновь охнули, выдохнули и запричитали. Зачем он всё это ей говорил? Знал же, что разволнуется, что расстроится, что давление. Но не мог больше оставаться с этим один на один. Не выдерживал. И нуждался в плече. В том единственном хрупком плече, что пока у него оставалось.

Зря он… Не нужно было.

— Кто, Егор? Кто встряхнул?! Опять она? Мать её? Мальчик мой, пожалуйста, только не молчи!

Не молчать? Как? Язык отнялся. Не поворачивался обвинять в принятых решениях кого-то ещё. В висках пульсировало, мозг больше не сопротивлялся, сердце, грозясь в противном случае разорваться, умоляло продолжать разговор. А губы вновь слиплись.

— Господи спаси, я так и знала! — верно истолковав его безмолвие, забормотала баб Нюра. — Одного раза ей мало оказалось, ведьме полоумной! Что ещё она тебе наплела?!

А сказать как? Как заставить себя произнести вслух разящую насмерть правду о себе же?

Наверное, если очень захочешь спастись, окажешься способен наступить на горло своей же песне. Отрежешь попавшую в жернова руку, чтобы не затянуло и не перемололо целиком. Вгонишь меж стиснутых зубов домкрат и разомкнешь челюсти, дав черноте выход, чтобы она не переварила тебя изнутри. Будет адски больно, будешь хрипеть и харкать кровью, но ты себя принудишь. Если действительно хочешь жить.

Не так уж и давно он через это уже проходил.

— Ничего нового. Всё это я и сам знаю. …Что я у неё отбираю единственную дочь. Что встаю между ними и из-за меня их семья рушится, — «И это так». — …Подвожу её к краю пропасти и обрекаю. Что наиграюсь за неделю и через колено её переломлю. А она вытерпит что угодно… От меня.

Слова давались с гигантским трудом. Егор помнил монолог Надежды Александровны дословно: разбуди его кто посреди ночи, наверное, воспроизвёл бы без запинки. Как и предыдущий, столетней давности. Больше месяца он мысленно обращался к мнению Улиной матери днём и ночью, вновь и вновь уверяясь, что поступил правильно, и всё в нём сейчас вопило. Но… Не хотел нести собственную боль в родное сердце. И пытался выключить эмоции и хотя бы не цитировать дословно.

— Что я заиграюсь и это плохо кончится, я её уничтожу, — прикрыв глаза и цепляясь слухом за глухую тишину на том конце трубки, продолжил он. — Что на осине не растут апельсины. Что я не смогу дать ей ничего, что со мной её ждет деградация и муки. Что… Что не умею …любить, что это патология, о которой ей говорила ещё мама{?}[В разговоре с Надеждой Валя выразилась иначе. Она сказала, что «общение с Ульяной поможет взрастить в Егоре чувство ответственности. Научить заботе о ближнем и любви». Но часто мы слышим то, что хотим слышать, трактуем по-своему. Надежда услышала, что он не умеет. «Патология» — слово, которым охарактеризовала свои мысли по этому поводу именно Надежда, это не мнение Валентины. Но Егору разницы теперь нет. Как было на самом деле, он все равно не знает, всё смешалось в кучу].

«Мама…»

Может, он бы с горем пополам и выдержал удар, но — мама. Так думала его собственная семья, которой он был готов отдать и, как ему казалось, отдавал всё. Слабой искрой в кромешной мгле мелькала надежда, что со временем мама всё же смогла и сама почувствовать если не любовь, то хотя бы благодарность ребенка, в которого вложила всё и больше, чем всё. Надежда Александровна упоминала, что «за Улю» мама просила в его десять. Впереди у них с семьей было еще пятнадцать счастливых для него лет вместе. Может, и почувствовала… Мама… А может, так и не смогла.

— Что если я желаю ей добра, то должен перестать вести себя, как эгоист, вселять пустые надежды и рушить её жизнь. Её мать права, баб Нюр… Она достойна большего. А вот такого — нет.

Там беззвучно плакали, несмотря на то, что он приложил все силы, чтобы удержать себя от детонации в прямом эфире. И ещё секунду назад ему казалось, что справился.

— Господи… Когда? — прерывая повисшее молчание, тихо всхлипнула баб Нюра. — Когда же такое случилось?

— Неважно.

— Старая бесчеловечная ведьма! — вскричала она вдруг. — Ни стыда, ни совести! Ничего святого! А ты! Егор… — голос внезапно упал, послышался судорожный вздох. — Какой же ты у меня дурачок! Мир ещё таких не видывал! Как ты мог в эту чушь уверовать?! Кого послушал? Грымзу злобную, она же собственную семью разрушила! И за дочь свою принялась! Да как же ты — и не можешь? Да если бы у меня не было тебя, я бы померла давно с тоски. Ты меня вытащил с того света! Всё, что у меня есть — это ты. Слышишь ты меня? Неужели не понимаешь? Егорушка, а Ульяша?.. У тебя же ближе нет. И у неё нет. Что же ты наделал? Почему сразу ко мне не пришёл? На те же грабли второй раз! Ничему жизнь тебя не научила!

Наверное, другого Егор и не ожидал. Баб Нюра все его беды всегда принимала чересчур близко к сердцу. Болела не меньше его самого. И если бы не ощущение, будто мозг готовится вот-вот выключить системы жизнеобеспечения, он бы дольше продержался без звонка. Лишь бы только её не тревожить.

А может, он хотел услышать эти слова. Может, они нужны ему были, чтобы вытянуть себя за шкирку назад в жизнь. Слова близкого человека, который больше двадцати лет умудрялся видеть в нём хорошее, а на плохое упрямо закрывал глаза.

— Найдет ещё, — прохрипел Егор, гася поднявшуюся было волну веры в то, что с ним, по крайней мере, не всё похерено. Это чревато новым падением. — Уля…

— О Господи! — в отчаянии воскликнула баб Нюра. — И тогда ты ведь так же говорил! Да она ж тебя любит, она… Я что же, слепая совсем, по-твоему? На старости лет очевидного не увижу? И ты любишь! Да как же это так? Да как она могла тебе такое?.. Своё счастье от себя оттолкнул… Единственное сердце… Ведьму эту послушал! Какой грех на себя взяла, две души одним выстрелом!

Любит. Звучало так… Так невозможно, что казалось, он спит и грезит. За что? Уля сама говорила, что о любви ей судить рано, а его любить? Его?.. Внутри в очередной раз обрушались своды. Сердце помнило, как оно чувствуется, казалось, оно еще живо в нём — и слабо пульсирует под туго оплётшим душу толстым ватным коконом боли. Но спроецировать те же чувства на своего хозяина сердце отказывалось наотрез. Не разумело.

— Егорушка… Почему ты молчишь? Обидела я тебя? Не молчи…

— За что такого любить, баб Нюр? — выдохнул Егор. Сам не понял, как вырвалось, он не собирался. Кажется, это душа его сбежавшая вернулась в тело и, пытаясь склеить черепки в пригодный для жизни сосуд, умоляла теперь об ответе.

— Мальчик мой… Что ты говоришь? — такое неподдельное изумление послышалось в её восклицании, словно он спросил о вещах, которые должен понимать каждый первый выпускник яслей. — Сколько у вас на двоих за спиной! С самого её детства… Ты же всегда был ей поддержкой и опорой, другом, братом, всегда защищал, помогал, скрашивал её одиночество. Книжки у меня для неё таскал, я всё помню. Дедом Морозом наряжался всем на потеху. Ты же всё — для неё, что тогда, что сейчас… Она с тобой вон как всегда смеялась. Как не любить-то? Как сердцу-то приказать?.. — сокрушённо вздохнула баб Нюра. — Егорушка, так я тебе скажу: не любила бы, того твоего бегства не простила бы. Простить такое очень сложно, только любящая душа и способна. Не искала бы меня, не звонила. Ты бы эти глаза видел… — «Видел…» — Она же ведь уже, Егор… Там жизни нет. И в тебе её сейчас нет. Ты как мёртвый.

Старческий голос дрожал всё сильнее, он не знал, чем и как баб Нюру теперь успокоить и клял себя за несдержанность. Но не мог остановить — продолжал напряженно вслушиваться в каждое слетевшее с её языка слово. Они разили стрелами, прострелами, навылет, он хотел, чтобы она не ошибалась, хотел им верить.

Получалось серединка на половинку.

— Ты бороться за неё должен, она твоя жизнь и есть! Не слушай ты эту каргу! Да простит меня Бог за то, что скажу, но за её гнилые, лживые слова она гореть будет. Две невинные души уничтожить… Дважды!

— Баб Нюр, вы всё слишком близ…

— Не перебивай, Егор. Меня послушай, я в людях разбираюсь, — только что умоляющий, тон вдруг сменился, загремев решимостью и железом. — Никого ближе и роднее тебя у меня нет, ты моя отрада. Сколько я тебя знаю, ты несёшь любовь тем, кого любишь сам. Таких людей единицы, но ты отдаешь им всё, что у тебя есть. Годами, Егор, ты отдаешь и не просишь взамен ничего. Годами! Всю жизнь! О каких таких неделях речь? Что ты там себе придумал? Ради их благополучия ты приносишь в жертву себя. Они счастливы рядом с собой. Твоя мать не чаяла в тебе души, я не чаю, Ульяша… И как ты посмел поверить, как можешь о себе думать, что не умеешь создавать? Что рушишь? Как можешь ты верить, что не за что тебя любить? Что сам не умеешь?

Она замолчала, переводя дух, а может, ища новые доводы. Рот открылся было, чтобы объяснить, возразить, но слова не шли: нутро требовало сложить своё оружие немедленно, во имя жизни.

— Это детство твоё в тебе говорить продолжает, — чуть погодя с горечью продолжила баб Нюра. — Всегда ты охотно поверишь в то, что дурной, нелепицам и злым языкам, чем тому, что заслуживаешь любви. Прошлое твоё навсегда с тобой останется, но Егорушка, мальчик мой, не лишай себя права на счастье. Не лишай тех, кто давно выбрал сердцем, света. Ты же для них свет. И они для тебя. Ты нужен им, а они тебе. Я тебя люблю всем сердцем и душой. Такого, какой ты есть. Ты для меня смысл продолжать жить. И Ульяша любит. И родители твои любили. Упирайся головой своей упрямой, сколько хочешь, только свершившегося не изменить.

Призывы баб Нюры хаотично носились в трезвеющей черепной коробке, не желая оседать по местам. Обнаружившая вдруг своё присутствие беглянка-душа пыталась, но оказалась не готова так стремительно их принять. Баб Нюра ведь всё что угодно скажет, лишь бы ему полегчало.

— …Мальчик мой? Ты меня слышишь? — осторожно позвала баб Нюра. — Я девятый десяток живу, знаю, о чем говорю…

Завис, кажется. Где-то между мирами.

— Простите меня, баб Нюр, — помолчав, пробормотал Егор.

— Да за что, Егорушка?

Взгляд упёрся в стенку. Не находилось в нем сил для возражений, но воздух вокруг словно потеплел немного, а мозг вновь запустил свою программу сопротивления.

— Бросил вас, волноваться заставил. Сейчас тоже… Я заеду как-нибудь. Обязательно. Это новый номер, сохраните или запишите. Спасибо… За поддержку, я… Вы знаете, что много для меня значите. Берегите себя.

— Знаю, мальчик мой. И ты себя береги. Не позволяй никому разрушать свою жизнь, она и так тебя никогда не щадила. Не бери на себя чужие грехи. Не тебе по ним платить. Всё я тебе уже сказала, теперь думай.

«Думай…»

Лучше, может, не думать, потому что все его думы приводят в одну и ту же точку. Невозврата. А после разговора с баб Нюрой удушающие железные оковы словно бы ослабли немного, и он вновь чувствовал пульс.

Прижатый к уху телефон неожиданно завибрировал. Ещё раз пообещав баб Нюре навестить её как только, так сразу, попрощавшись, Егор нехотя отвел экран от лица. Кого там могло в такое время принести? Юрца? Дрыхнет ещё небось после вчерашнего. Спам? Если только спам.

Однако стоило увидеть имя, как нарастающее недоумение сменилось острой резью в грудине. Старая симка сожжена, но память смартфона сохранила все контакты.

10:13 От кого: Аня: Привет, Чернов. Мне тут ночью Юра звонил в лёгком трансе. Обрисовал ситуацию, а заодно и номерок твой слил. Уломала. Знаешь, любовь моя, иногда, если мне позарез надо, я могу быть очень жестокой к людям, прямо как ты. Так что лови. Игорёк наткнулся на этот шедевр еще месяц назад. Говорит, весь интернет уже видел, мы последние. Не спрашивай, зачем я это делаю, не знаю. Но жопой чую, самое время тебе показать. Полюбуйся на себя.

Адрес прикреплённой к сообщению ссылки говорил о том, что приведёт она на видеохостинг. Палец в нерешительности замер на полпути к цели, а Егор, оценивая риски, думал о том, что вряд ли сейчас что-то может оказаться более «жестоким», чем вчерашняя встреча и обнаруженное в кофре детское фото. «Полюбуйся», пишет. На что? Что месяц назад он успел натворить? И где?

Не с первой попытки, но всё-таки попал по синей строчке. Без лишних мыслей тапнул на воспроизведение, и… Перегруженный мозг не сразу сообразил, что именно видят глаза.

Подпись под превью: «Классно танцуют!». Пустую электричку. Два ряда сидений по два места и двух потерявших связь с реальностью ненормальных в широком проходе. Кто-то снял и беззастенчиво выложил в интернет их с Улей полу-шафл, полу-что в вагоне несущегося к Волоколамску поезда. Взгляд намертво приклеился к экрану, ловя каждое движение, каждое мимолётное и нет касание, каждую яркую и стёртую эмоцию на их лицах. Оценивая сантиметры, метры и миллиметры дистанции. Те токи просачивались сквозь экран в лишенную тепла комнату и ощущались кожей.

Кто-то запечатлел всё. Как они не замечали никого, лишь друг друга. Как в тот момент он дышал по-настоящему, а не имитировал жизнь. Как весь его мир замкнулся на ней, а за спиной раскрылись крылья. А она… Она…

Невозможно не смотреть и смотреть невозможно. Невозможно! Впившись глазами в сменяющиеся кадры, невольно не сравнивать её взгляды тогда и сейчас, не чувствовать вновь в своих руках и не возвращаться памятью к вчерашнему кошмару. Не видеть её снова и снова. Везде. Невозможно…

Кто-то не постеснялся последовать за пьяной парочкой прямиком до двери в тамбур и спалить сквозь потёртое стекло, как они друг в друга впечатались. Кто-то увековечил для истории затяжной поцелуй, порхающие в волосах тонкие пальцы, напряженную спину и двух озадаченных контроллеров. Наощупь изъятые из заднего кармана измятые билеты. Как он её от всех прятал. Их молчаливый диалог.

Кажется, Кому-то очень нужна одна жизнь.

Его жизнь.

Комментарий к

XXXII

Не отрекаются Обложка и комментарии: https://t.me/drugogomira_public/461

Музыка:

Близкая — Sounduk https://music.youtube.com/watch?v=OFIF_CuwwE4&feature=share

Корабли — ZAPOLYA https://music.youtube.com/watch?v=zTxCLdiddjo&feature=share

В сердце — NЮ https://music.youtube.com/watch?v=qNpXtoTqDi8&feature=share

Новокаин — Максим Свобода https://music.youtube.com/watch?v=WSj8D_dBit0&si=wbgt7bdMavQMcqpU

Визуал (не весь):

Вы сами-то любили? https://t.me/drugogomira_public/466

Почему? https://t.me/drugogomira_public/467

Она пытается! И не может https://t.me/drugogomira_public/469

Пальцы помнят. Наощупь помнят его всего https://t.me/drugogomira_public/470

Не может она разлюбить по чьей-то прихоти https://t.me/drugogomira_public/472https://t.me/drugogomira_public/461

Кто мы такие против Него? Ничтожества https://t.me/drugogomira_public/474

Дать по газам в черноту ночи и не вернуться https://t.me/drugogomira_public/475

Одиночество и память стали пахнуть корицей https://t.me/drugogomira_public/476

Не отрекаются https://t.me/drugogomira_public/477

Больше не открылись глаза https://t.me/drugogomira_public/480

Ты подстриглась… https://t.me/drugogomira_public/481

А капелла https://t.me/drugogomira_public/482

Этот кошмар происходит наяву https://t.me/drugogomira_public/483

Зонтики https://t.me/drugogomira_public/484

…с рожками https://t.me/drugogomira_public/486

Сопротивление https://t.me/drugogomira_public/487

Ты себя принудишь https://t.me/drugogomira_public/488

====== XXXIII. Егор ======

«Почему я всё ещё здесь?..

Нужно с ней объясниться…»

***

На лавочке холодно. Октябрьское небо обложило рыхлыми грифельно-серыми тучами, двор абсолютно пуст, последняя листва облетела, и лишь единичные листочки, болтаясь на верхушках оголённых деревьев, продолжают из последних сил цепляться за жизнь. Лужи покрылись хрупкой хрустальной коркой льда: тронь пальцем — и проломишь. Промозглый ветер продувает насквозь — ни наглухо застёгнутая парка, ни шапка, ни дважды обмотанный вокруг шеи шарф не спасают, и околевшие пальцы не чувствуют страниц.

То, что надо. Промерзая до костей на их скамейке, пялясь вовсе не в книжку, а туда, где раньше частенько стояла «Ямаха», Уля наконец чувствует себя живой.

Она здесь, потому что дома, складываясь карточным домиком, падают стены и катастрофически не хватает воздуха. Потому что дома мама. Потому что для родного человека закончились слова и по углам увядшей души не наскребётся щепотки чувств. Потому что под маминым хватким, недоумённо-тревожным взглядом слезы продолжают литься ручьями. И хочется спрятаться.

Она здесь и думает о том, что сейчас как-нибудь — хоть как-нибудь — успокоится и вызовет такси, которое отвезёт её к папе.

Здесь. Мёрзнет. Думает. И видит.

Его.

Измученный бессонной ночью мозг окончательно сошёл с ума и рисует в поле зрения того, кого рядом нет. Егор стоит прямо перед глазами. Такой реальный, настоящий, живой. Руку протяни — и коснёшься. Оставил её и смотрит теперь, хмурится. Порывы пронизывающего ветра треплют густую шевелюру и настежь распахнутые полы пальто. Меж пальцев опущенной руки тлеет сигарета, а внимательный взгляд задумчиво изучает. Молчит. Он постоянно молчит! В его глазах ей мерещится смирение, в резких линиях впавших скул — упрямая решимость, а в уголках плотно сжатых сухих губ — горе.

Оно там затаилось, Уля видит. Оно всю жизнь там пряталось, но разглядела она лишь сейчас.

А её горе рвется из заточения водой и саднящим горлом, ни на минуту не прекращающимся шумом в голове, звоном в ушах и плывущим пространством. Вопросами, что выбили почву из-под ног. Вчера на сцене стоял не он, а беззвучная, поглотившая целый мир пустота. И во взгляде его она не видела ни раскаяния, ни мыслей, ни ответов — лишь электрические импульсы голой боли, разоблаченной отсветами софитов. И тоскливую обречённость. С места не двинулся. Ни жеста, ни знака, ничего. А она смотрела на него, не желая осознавать и сквозь свинцовый туман заставляя себя осознать смысл слов, прозвучавших за минуту до встречи глаз.

Не отрекаются. Тот, кто любит, не отрекается.

Он отказался от неё дважды.

Вытерпеть горечь осознания оказалось невозможно. Выдержать отсутствие хоть какой-нибудь реакции и справиться с собой — тоже. Гордость в ней, вскинув вдруг голову, заставила развернуться и стремительно бежать оттуда вон. Прочь, кубарем с лестницы, на выход, к воздуху! Затолкать под крышку кофра «Ямахи» фотографию и рвануть, не разбирая дороги, вниз по улице, через проезжую часть и тускло освещенный парк, к реке. Стояла там, перегнувшись через парапет, пока тихая истерика не высосала из неё все силы.

Слова об отречении преследуют Улю с той самой минуты, а перед глазами продолжает плыть мертвенно-бледное лицо. Всё явственнее она видит скрытое в уголках рта горе. Всё отчетливее ощущает собственную никчемность и слабость, всё сильнее жалеет о том, что накануне не смогла удержать себя в руках и не осталась стоять на месте, не использовала единственный шанс на ответ. Что не обрушила на него лавину собственных чувств и не вытрясла объяснения — сразу и за сейчас, и за тогда. Всю ночь изводил её потухшим взглядом и измотанным видом, что лучше любых слов убеждали в весомости его воистину безумных аргументов.

Знать их ей не положено, никогда не было и не будет.

— Ульяша, здравствуй. Ну что же ты расклеилась совсем, деточка?

Внезапно раздавшийся над макушкой знакомый скрипучий голос вновь застиг врасплох. Крупно вздрогнув, Ульяна поспешно стёрла с обледеневших щек воду, резко вскинула голову и уставилась на как всегда не пойми откуда взявшуюся баб Нюру. За время, что они не виделись, та сильно сдала: похудела, сморщилась, сгорбилась, будто ещё меньше стала, хотя, казалось бы, куда меньше? Взгляд против воли цеплялся за мелко трясущиеся руки, пигментные пятна и частую-частую сеть глубоких морщин, что покрывали открытые участки кожи. На лице соседки лежала тень, несколько пепельных прядей выбивались из-под белого пухового платка. Сложенные в тонкую сочувствующую полуулыбку губы чуть подрагивали, но серые глаза смотрели ласково. Грузно приземлившись рядом, баба Нюра вздохнула и пробормотала тихо:

— А я вот как раз к тебе путь держала. Дай, думаю, проведаю, а то на сердце неспокойно что-то. Вижу, не зря шла.

— Здравствуйте, баб Нюр. Я в порядке, спасибо, — пробормотала Уля, выдавливая из себя кислую улыбку. — Как сами?

Бабуля укоризненно покачала головой:

— Ни ты врать не умеешь, ни он. И оба меня за слепую держите. Ай-яй-яй. Всё хорошо у меня вашими молитвами, дети. Жаловаться грех. Но вижу, у тебя не всё в порядке, девочка моя.

Уля отвела вновь повлажневший взгляд, отказываясь от попыток переубедить эту сердобольную старушку. Что тут скажешь? И зачем лгать, призывая её не верить своим глазам? Никаких сил на притворство не осталось, истрачены. Да и бесполезно, судя по всему, всё это. Баб Нюра снова прямо в душу смотрит, как в тот раз, когда… Когда одним летним вечером сказала ей, сидя на этой самой лавке: «Хороший парень. Но несчастный». Когда пыталась уверить Ульяну в её для него значимости.

— Всё будет нормально, — прошептала Уля в сторону. — Однажды…

Опёршись всем телом на свою клюку, чуть поддавшись вперёд и прокашлявшись, баба Нюра произнесла задумчиво:

— Знаешь, милая, многое я на своём веку повидала. Много раз запрещала себе вмешиваться, о многом по чужой просьбе молчала. Но есть вещи, которые я не могу разрешить себе в могилу унести. Глядя, как вы оба мучаетесь, понимаю, что не могу. Это даже хорошо, что ты тут сидишь. Никто нам с тобой не помешает. Дома-то у тебя мать, поди…

При упоминании о матери от голоса старушки повеяло вдруг стужей, и Уля зябко поёжилась. Почему в баб Нюре так всколыхнулось вдруг, оставалось лишь гадать, но спрятанную глубоко и прорвавшуюся наружу обиду, а может даже боль, уши уловили безошибочно.

— Хочешь, ко мне пойдем? — участливо поинтересовалась баб Нюра. — Прохладно…

Ульяна покачала головой. Непогода ничто по сравнению с мертвенным холодом, что погрузил душу в состояние летаргического оцепенения. Этот холод так и не оставил со дня возвращения с Камчатки, и температура воздуха с тех пор не имела для Ули значения.

— Ну, как знаешь, — баб Нюра согласно кивнула головой. — Подышать тоже полезно, каждый день себя выгоняю…

— Правильно, — отозвалась Ульяна меланхолично. В присутствии этой женщины становилось словно чуть спокойнее, и мысли о том, как она выглядит в её глазах, затихли, попрятавшись по тёмным углам. Уля чувствовала окутывающее её ласковое тепло. Хотелось придвинуться ближе, положить голову на плечо, как всегда любила класть на мягкое плечо собственной бабушки, и сидеть не двигаясь. Смотреть вдаль и ни о чем не думать.

Не думать не выходило. Рой сбивчивых мыслей продолжал гудеть в готовой лопнуть голове, мешаясь в кашу. Теперь к ним добавились новые: баб Нюра хотела о чём-то рассказать… Рот уже открылся, чтобы спросить о причинах для волнений, но бабушка её опередила.

— Не даёт тебе покоя твой вопрос. Вижу — он на лбу у тебя до сих пор написан, — негромко констатировала баб Нюра. Не забыла, значит, тот их короткий разговор на лавочке. — И догадываюсь, что он тебе на него так и не ответил. Так ведь?

Уля заторможено кивнула, чувствуя, как потихоньку начинает неметь тело. Вот, значит, о чём, точнее, о ком баб Нюра говорить собралась. Там важное что-то… Нечто такое, что бабушка, по её же словам, больше не могла держать в себе. Что?..

— Такой уж он у нас с тобой упрямый, Ульяша, — сокрушённо вздохнула собеседница. — Если что решил, то всё, не переубедишь. Это упрямство когда-то выжить ему помогло… Против моего вмешательства всегда был… — хмурясь, покачала она головой. — Для него ведь на свете ничего важнее семьи нет, запрещал мне на эту тему говорить. А оно вот ведь как получилось… Чужую ношу Егор мой на себя взял. Тяжёлую, дочка… За что люди с людьми так поступают? Неужто мы звери какие?.. Чем от них отличаемся?

Чувствовалось, как непросто давалась баб Нюре каждая произнесённая фраза, в каких муках рождались слетавшие с губ слова. Беспокойно заёрзав на месте, старушка поспешно достала из кармана пуховика видавший жизнь платочек и промокнула глаза. А Уля ощущала, как мышцы обращаются комьями ваты. Мозг медленно осмыслял поток речи, в какой-то момент показавшийся ей хаотичным и совершенно бессвязным. Только-только сказанное с превеликим трудом оседало в голове, и вместе с заторможенным осознанием крепло чувство, будто прямо сейчас ей в руку вложили самый кончик нити запутанного клубка.

Закостеневшие извилины запускаться отказывались наотрез.

«Чем мы отличаемся от зверей?..»

— Я ведь этого мальчика и историю его семьи досконально знаю, с мамой его столько бесед по душам у меня состоялось — не счесть, — теребя в подрагивающих пальцах посеревший от времени тканевый прямоугольник, продолжила баба Нюра. — Так что позволь мне сначала кое-что тебе объяснить.

Интонации дребезжащего голоса заставили невольно внутренне подобраться. Нет, они звучали вовсе не угрожающе, не предупреждающе. Горестно. И Улю вдруг обуял животный страх. Шкурой чувствовала — её давно разрушенный мир вот-вот рассыплется в пыль, что подхватят и унесут порывы ветра. А новый на его месте не родится. Баба Нюра знает. Знает. У неё есть ответ на вопрос, который мучает Ульяну больше чем полжизни. И цепляясь слухом за надтреснутый голос, а взглядом — за ходуном ходящие руки, Уля теряла уверенность, что сможет справиться с правдой.

— Уж не знаю я, чем наш разговор для тебя обернётся, но нет сил моих больше молчать, — задребезжала баб Нюра, считывая Улины мысли с лица. — Я тринадцать лет молчу, потому что Егор был категорически против. Но если смертушка моя обгонит справедливость на повороте, я упокоиться с миром не смогу. Буду в гробу своем с боку на бок переворачиваться, пока косточки не истлеют. Я всю жизнь радела за справедливость, и он меня когда-нибудь простит, — мотнув головой, всхлипнула она в платок. — Разве ж можно такое допускать? Как же я позволила такое допустить? Второй раз!

— Что вы такое говорите, баб Нюр? — ужаснулась Ульяна. Мысли путались, осознать, к чему она клонит, решительно не получалось, но кровь леденило понимание: ведь однажды эта старушка и впрямь отправится на тот свет, и тогда Егор останется совершенно один. Лишится последнего близкого человека. — Какая ещё смертушка? Вы о чём?

— Так сколько мне лет, милая! Я её не боюсь, — баб Нюра вскинула подбородок, и глаза блеснули решимостью. — Вообще ничего не боюсь, только мук совести на смертном одре… Когда уже поздно будет… Так вот, Ульяша, я должна рассказать тебе кое-что о человеке, которого выбрала ты и который выбрал тебя. Ведь жизнь иных не щадит. А Егор наш — самое наглядное тому подтверждение. Сказал он тебе, где детство своё провел? В каких местах?

Уля с усилием протолкнула в горло застрявший там ком. Нет смысла беречь от баб Нюры чужую тайну: только что она сказала, что знает о Егоре всё. И подтверждает это утверждение своими же вопросами. Продравшись через барьеры, с губ слетело хриплое и безжизненное:

— В детдоме…

— Значит, сказал всё-таки… Ну, слава Богу! Большое дело! Молодец, — искренне обрадовалась баб Нюра. Она будто облегчение испытала, чего не скажешь об Ульяне. Поработивший сознание ужас мешал дышать, внутренности стянуло, и душа сжалась от страха перед правдой, которую эта бабушка готовилась озвучить. Уле казалось, что она перестала ощущать тело, обернувшись теперь клубком оголённых нервов. — Да, дочка, Егорушка Вале с Артёмом не родной сын. Родных матери и отца мой мальчик не помнит — отказались от него вскоре после рождения. Представь, беспомощного младенца на улице оставили. Ночью! Укутанного, запелёнатого, чтоб не уполз. Ему же и года не было, если тощему досье верить! — всплеснула баб Нюра руками. Голос её звенел горечью. — Там в строчке о возрасте попадания в учреждение написано: «Данные о дате рождения отсутствуют. Общее развитие ребёнка — по нормам девяти месяцев, рост и вес — по нормам шести месяцев». Отмечены показания дедушки, который его в дом малютки принёс. Дедушка рассказал, что под утро дело было, разбудил его детский рёв. Выскочил на плач из дома, доковылял до автобусной остановки, а там коробка… По Валиным словам передаю тебе. Информации о родителях у государства нашего нет, — отчаянно мотая головой, продолжала баб Нюра. — То времена такие были, Ульяша… Смутные. Тёмные. Страшные. Голодные. Каждый сам за себя. Выживали, как могли… Целая страна развалилась, бардак настал. Хорошо, не в лютые морозы случилось, а то замёрз бы мальчишка насмерть. Ушла бы невинная жизнь.

«“…не мама, не папа, а огромный зал, наполненный детьми. Гигантский… и там много нас. Я не помню своей матери”»

Сердце колотилось часто-часто, а голова вновь закружилась, как кружилась каждый раз, стоило подумать о его судьбе. Обхватив себя руками, Уля пыталась сохранять крупицы разума и слушать. Но глаза вновь зажгло, а в ушах зазвенело.

— Жизнь жестоко с ним обошлась, и он платит ей недоверием. Значит, рассказал… Хорошо… — ободряюще закивала баб Нюра. — Тогда легче тебе будет принять то, что я хочу попробовать объяснить. Ты сильная, Ульяша, сможешь. Придется, если действительно понять хочешь…

Внимательный взгляд скользнул по лицу и остановился на широко распахнутых глазах. Бабушка словно желала укрепиться в своей в Ульяну вере. И призывала к стойкости.

— Валя с Артёмом вырвали Егора из лап жестокосердной системы в его неполные восемь лет. Забрали закрытым на семь замков, молчаливым, недоверчивым ребенком. Хорошего ведь от людей он не знал, как тут откроешься? Я его как в первый раз увидела, так и подумала: ну, волчонок. Как пружинка сжатая, ото всех ожидал подвоха, никого к себе не подпускал. На каждого глядел с опаской и подозрением, — «“Мы все — му-у-у-сор. …Смешно. Вроде люди, вроде нет…”». — Валечке на тот момент стукнуло двадцать пять, она ради Егорушки оставила работу и осела дома. Всю себя ему готовилась отдать, на ноги поднять, научить жить в этом мире. Лишь через семь лет устроилась, когда почувствовала, что можно. А Артёму, стало быть, исполнилось тридцать, он мануальной терапией занимался, семью кормил. Святые были люди…

«“Её больше нет и иногда снова накрывает.… Её не хватает…”»

Монолог прервался, и Уля вновь почувствовала на себе долгий испытующий взгляд. Рассказ баб Нюры наслаивался на его собственный. Жуткая картина дополнялась новыми штрихами и тенями. Глаза вновь застила вода, и Ульяна пыталась прятать лицо, опустив голову ниже. Послышался тягостный вздох, и морщинистая кисть коснулась рукава парки, будто утешая или умоляя крепиться. Баб Нюра, прочистив горло, продолжила.

— Как дело было-то? Жили они в маленьком посёлке, где тот детский дом стоял. И вот Валюша как-то мимо шла и самого воробышка-то и заприметила, — в тихом голосе Уле почудилась улыбка: представила, наверное. — Незнакомым ей ребенок показался. Она же как?.. Постоянно на работу да с работы там ходила и всё их разглядывала, если гуляли они. Но этого раньше, говорит, не замечала. Говорит, видела бы, запомнила, «с глазюками такими». Мы с ней подсчитали потом, и вышло у нас, что перевели его как раз, новеньким еще был. — «…“а в шесть меня перевели в Чесноковку, там в школу пошел”». — В общем, высыпала вся орава во двор, а он в сторонке, сам по себе. Они к нему гурьбой задирать, а он на них сначала ноль внимания, а потом ка-а-ак двинул какому-то кабану! И отстали. Не испугался ведь… — глухо протянула баб Нюра. — Никогда ничего не боялся мой мальчик. Ты представь, Ульяша, какие там у них порядки тогда… Дедовщина… — «“…был привычнее удар в рожу или под дых…”». — Брань, сигареты. И Егор туда же. Семи ведь не было, а задир своих трехэтажным обложил, — сокрушенно вздохнула она. — А в другой раз он сам заметил, что она его разглядывает. Рассказывала мне Валюша, что тогда его обреченного взгляда не выдержала. Отвернулась и ушла быстро-быстро. А потом ночь не спала. Он ведь у всех брошенных детишек такой. Взгляд-то. Они же думают, дочка, что виноваты в чём-то, раз там оказались. А в чём именно — не понимают. Только осознают потихонечку, что ничего не изменится. Теряют надежду на маму, на свой дом…

«“В пять лет я о себе понимал уже всё. А в четыре часто представлял, какая у меня мама, придумывал, как она за мной придет, из окна высматривал. …Думаешь, пришла? Десять раз”»

Покоящаяся на Улиной руке слабая кисть соскользнула: кажется, баб Нюра вновь достала платок. А Уля чувствовала, что не поможет ей ни платок, ни чай с ромашкой, ни Юлька, ни папа, никто и ничто. Тело окостенело, подбородок бесконтрольно трясся, сердце болезненно сжималось, и плакала душа. Голова бессильно упала на грудь, и Уля спрашивала себя, что она будет делать потом, когда баб Нюра закончит? У кого искать спасения? В каком углу зализывать свежие раны?

— Так он на неё тогда посмотрел, — спустя, наверное, минуту молчания продолжила баб Нюра, — тут же Валюша и про бранный язык забыла, и про сигареты. Сердце, рассказывала, упало в тот момент. Ребёнок ей сниться стал. Своих детей у них ведь не было, Вале уфимские врачи поставили бесплодие, а они уж больно мечтали. И вот она, значится, стала из ночи в ночь видеть, что сынок у них, и в семье счастье. И она там, во сне, по имени его называла. Представь, когда ещё знала… — с трепетным придыханием вымолвила она. — Решилась снова прийти туда на прогулке, слушала, кто к кому как обращается. А там его всё «Рыжий» да «Рыжий». Тогда она его сама подозвала и имя спросила… А он как ответил, так и всё. Встал у неё перед глазами сын, лицо наконец проявилось. Нашла Валюша ребёнка своего, — баб Нюра вскинула глаза к небу и аккуратно утёрла вновь выступившие слезы платочком. — Вот и не верь после этого в Провидение… В волю Всевышнего. Каждому свои испытания и своё время к вере прийти. Валя говорила, что тогда уверовала.

Не вдыхалось и не выдыхалось. Не соображалось. Пялилась на ботинки, ботинок перед собой ни видя. Вопросами веры в своей жизни Ульяне всерьёз задаваться не приходилось. Вот мама говорит, что верит, но порой, глядя на неё, Уля волей или неволей ставит это утверждение под сомнение. А сама… Чему мать смогла научить ещё в детстве, так это тому, что если очень плохо, больно или страшно, проси о помощи своего ангела-хранителя. Этим советом Ульяна пользовалась очень редко, лишь когда совсем не удавалось справиться с накатившим ужасом. Но замечала, что в такие моменты будто и впрямь становилось капельку легче и спокойнее. Это в душе рождалась надежда, что кто-то сильный тебя защитит.

— Слушай, что дальше было, — вздохнула баб Нюра тяжко. — Забрать оттуда Егора удалось не сразу. Побегали с бумагами, комиссии к ним наезжали условия проживания смотреть, везде нос свой сунули. Таковы правила. А директор-то, директор! Другого, говорила, возьмите, ничего о генетике его не знаем, никаких гарантий не дадим. Говорила, он как тихий омут с чертями. Строптивый, упёртый, детей к себе не подпускает, никого не слушает и их не станет. Назад ведь вернёте, говорила, нечего, мол, дитя травмировать. Но Валечка на своём стояла, тоже упрямой оказалась, и вот за месяц до восьмого дня рождения они его к себе забрали. Всё в Чесноковке продали и переехали в Москву, оградить от косых взглядов и той среды хотели. Начала она водить его по психологам, литературы перелопатила уйму, всё пыталась отобранную материнскую любовь и детство восполнить. Со мной вскорости познакомилась, узнала, что я в саду работала, да и рассказала всё. Тяжело Вале тогда пришлось. Но потихоньку, помаленьку сотворили они вдвоём с Артёмом чудо. Водица камень точит, Ульяша, не зря в народе говорят. Валюша это как никто понимала.

Подняв голову, Уля вновь невольно взглянула туда, где раньше стояла его «Ямаха». Вопросы разрывали черепную коробку. А как не быть строптивым и упёртым, как кого-то к себе подпустить, когда не знал доброго отношения? Почему люди бывают настолько бессердечными, откуда это в них берётся? Как можно отговаривать женщину, которая хочет подарить брошенному ребёнку любовь, заботу и дом? Как можно отбирать у сироты шанс? Что это за мир такой? Что он с людьми делает, в кого превращает? Как противостоять? Слабым утешением служило понимание, что помимо таких, как директор того детдома, есть и такие, как теть Валя с дядей Тёмой.

— Егорушка мой был замкнутым, настороженным и отчуждённым мальчиком. Никому не доверял и к вниманию посторонних относился с большим подозрением. Никогда не плакал, но и не улыбался никогда, — негромко продолжила баб Нюра, вслед за Улей глядя вдаль. — Это ведь плохо, Ульяша. Это ведь значит, что все чувства он уже в себе успел спрятать. Не верил, что его потребности и желания могут кого-то интересовать. Не верил, что кто-то может его любить, — голос её дрогнул и упал, а Ульяне вдруг стало по-настоящему холодно: мороз пробрал до самых костей. Она только что услышала подтверждение его словам, Аниным словам и собственным глубинным страхам. — Я попытаюсь объяснить Валюшиными словами. Столько книжек она умных перечитала, со столькими людьми переговорила, — немного растерянно пробормотала баб Нюра. — Так вот, всё от рождения начало берёт. Младенец появляется на свет и оказывается в тёплых, заботливых руках своей мамы. В тот момент он совсем беззащитный и беспомощный и полностью зависим от взрослого. Мама знает, как всё в этом мире устроено и что делать, чтобы ребеночек не погиб. Мама кормит его, заботится о нем, оберегает. Чуть у малыша проблемы, чуть животик заболел, проголодался или озяб, — и он заплачет, мама прибежит на рёв и поможет, и спасет. Так и возникает эта первая и главная привязанность — к своему большому человеку. Привязанность — это ведь ключ, девочка моя. Должен быть у каждого ребенка свой главный взрослый, который может защитить, не даст в обиду. Это ведь вопрос выживания для каждого младенца, есть ли у него такой взрослый или нет.

Баб Нюра тихонько шмыгнула носом, нахмурилась и промокнула платком глаза. Чувствовалось, как непросто ей давался этот разговор, какие муки огромному сердцу причинял. Наверное, чем сердце больше, тем больше боли и сострадания оно способно вместить.

— А там ведь, Ульяша, там же как? В детских домах? Плачь, не плачь, не прибегут. А коли прибегут, так не утешать, а ругать, — «…“И тогда они приходили, матрас на пол швыряли и орали: «Тут твое место». Как собаке”…». — Нет там таких, кто бы защитил, не к кому привязаться, не спасут. Нянечки, воспитатели, медперсонал — все меняются то и дело, выгорают вскорости, и никто не позволяет себе чувствовать: больно это слишком, и у них на это табу, запрет негласный. Даже не ручки лишний раз не возьмут…

Ульяна растворялась в её голосе, вбирая каждое слово и переставая воспринимать происходящее вокруг. Мозг словно выключил зрение, обоняние и тактильные ощущения, обращая мир звуком за стеной воды в ослепших глазах.

— А ребёночек, не зная добра, осознавая, что нет у него своего взрослого, смертный страх испытывает. Каждую секунду своей жизни его испытывает, — с горечью прошептала баб Нюра. — Преодолевает, конечно, как умеет, все душевные силы на это тратит, а внутри эмоционально черствеет, отключая чувства. И Егора не обошла эта доля: он не помнил, что такое забота и тепло. Не дали ему там этого, понимаешь, дочка? Не показали. От Валюши по первой не отходил — все не верил, что её любовь ему досталась, что и его могут искренне любить. Что не бросят так же, как другие бросили. Всё границы её проверял. Ревновал сильно, всё её внимание на себя пытался забрать. Первый год или два были для семьи ой непростыми, а потом все как-то полегче и полегче, открываться потихоньку начал мальчуган.

Согнувшись пополам к коленкам, хватая ртом воздух, Ульяна беззвучно плакала. Тонкие тёплые струйки скатывались по запястьям под рукава парки и где-то там впитывались в ткань джемпера. Могла она, глядя на Черновых, когда-нибудь представить, через что каждый в этой семье прошел, прежде чем оказаться здесь, в Москве, и стать теми, кем они в результате для неё стали. Могла она нафантазировать себе нечто, хотя бы отдалённо похожее на историю, которую сейчас рассказывала ей эта бабушка? Никогда. Всю жизнь она не знала своих соседей. С детской беспечностью заказывала тёть Вале начинку для пирожков, третировала дядю Артёма бесконечными просьбами чему-нибудь её научить, а с Егора так вообще не слезала, принимая его присутствие в собственной жизни как должное. Воспринимая их к себе отношение как что-то обыденное и очень естественное. Заслуженное! Их дверь и сердца были открыты для неё настежь, её в той квартире всегда поджидал любви мешок, и Уле казалось, что в мешке хватает на всех. И хватало же! Она просто не знала… Не знала их реалий.

Святые…

Лопатки ощутили почти невесомое касание: баб Нюра нерешительно погладила её по спине.

— Ну-ну, девочка моя, будет тебе. Как-нибудь да наладится… Для того и рассказываю, что память держит. Чтобы ты всё-всё у меня понимала… Из Егора ведь не вытянешь, у него там всё, глубоко. Только самую макушку айсберга и увидать.

Послышался глубокий вдох.

— Поначалу Вале несладко с ним пришлось. Но вот что поразительно: сколько ни водила она его по специалистам детским, не нашли в нем той озлобленности и того эгоизма, что у детдомовских бывают. Манипулировать научился, конечно, как и все детки оттуда. Но ведь, что самое удивительное, на близких практически не применял. Сколько знаю его, сколько общаюсь, редко он со мной прибегал к таким методам своего добиться, — «Правда…». — Как интуитивно чувствовал, что нехорошо это, да и к материнским поучениям прислушивался. Смышлёным оказался. Время шло, и выяснилось, что мальчик-то золотой, благодарный. Знаешь, ведь бывают случаи: возвращают опекуны назад, в детский дом, детей — хотят, но не научаются их любить. Не справляются, не уживаются вместе. Такие детки бывают несносными в своем желании границы нащупать, по своим правилам жить привыкли и других уже не понимают. А Егорушка — редкий случай для детдомовца. Уникальный, можно сказать. Противился тому миру, не позволил себя забить, не подчинился. Не принял его, пусть по всем законам должен был. Но и не озлобился на весь белый свет, не скатился вниз. Спрятался в книгах. Упрямый оказался донельзя. Как такое возможно? Как Земля такого родила? Как смог пройти такие испытания и себя сохранить?

Замолчала. Может быть, задумалась, а может, ей снова потребовался платок. Но Уля чувствовала нутром: не закончила ещё, не объяснила, что хотела. Обещанный ответ так и не прозвучал. Сил разогнуться не хватало, и в коленки слетело хриплое:

— Как?..

— Больше двадцати лет задаю себе эти вопросы, а ответа ясного нет… — чуть погодя вновь зазвучал скрипучий голос. — Может, в самом начале его пути родная мать успела подарить ему свою любовь. Кто же знает, что тогда ею двигало, почему она на такой страшный шаг решилась?.. Может, в первом учреждении оказалась рядом с ним какая нянечка добрая, которая смогла ребенка согреть, показала ему, как быть должно. Во втором точно одна такая была… Без толку гадать… Не помнит он себя в столь раннем возрасте, ничего про первые его годы выяснить не удалось. Но я вижу, он сильный, Ульяша. В нём живет не только упрямство, но и дух борьбы. Многие брошенные детки погибают, когда понимают, что никому во всем мире не нужны. Оставляют попытки цепляться за жизнь. А он выжил. Выкарабкался, когда зимой его, пятилетнего, в наказание в одной майке на мороз выставили, и он воспаление легких подхватил. Эту историю Валя своими ушами на приёме у психолога услышала. Страшную правду в тех кабинетах из моего мальчика вытащили, — вновь горестно вздохнула баб Нюра. — Клещами, Ульяша. Выстоял в чёрные дни, когда ушли Валюша с Артёмом, и сейчас сможет. Но знаешь, девочка моя, всё-таки сдаётся мне, что в последний вагон они успели. Еще несколько лет — и кто знает, чем бы всё для него кончилось?.. Сломали бы его там всё-таки или нет? У подростков ведь как? Всё в головах перестраивается, они бесповоротно принимают себя частью среды, в которой живут. На волоске мальчишка был. Но как вырвали его оттуда, компенсация в нём сработала: всё сделал, чтобы показать, что не зря его выбрали. И чтобы никогда туда больше не вернуться. Всё взял от жизни, что смог. Забыть пытается, а я не мешаю.

От долгого монолога, а может, и от холода, баб Нюра осипла. Но, в очередной раз прочистив горло, вновь собиравшись с силами и мыслями, продолжила. Кажется, бабушка задалась целью рассказать о Егоре всё, что считает важным. Передать знание от одной души другой.

— Ты прости, что я порой такими словами заумными, от Валюши всё. Она ко мне после этих психологов в слезах прибегала, я её на кухне чаями или чем покрепче отпаивала. Дома она себе никогда рыдать не позволяла, чтобы дитё и муж не видели, берегла она их. А у меня всё из неё и прорывалось.

Речь баб Нюры прерывалась всё чаще, выдерживать молчание становилось всё сложнее. Всё чётче осознавалось, что бабушке это обнажение души дается с превеликим трудом. В воздухе продолжал висеть фантомный запах табака и тихое горе. А сердце ощущало его присутствие на том самом месте, где «видела» за несколько минут до появления баб Нюры. В той же позе, с тем же выражением лица, упрямо хранящим молчание.

— Вот однажды на таком приёме у Егора выяснили, как он читать так рано выучился. И он тогда, Ульяша, одну свою детдомовскую маму-то и вспомнил. Выяснили: была у него там няня, которая с ним теплом делилась, вот она и научила. Так что, сдается мне, в том, что не сломался ребенок, её заслуга есть. Но потом и она ушла. Ведь никто такое долго не выдержит, Ульяша. Люди перегорают там, гаснут, как спички. Выходит, мальчик мой к моменту, как его оттуда забрали, двух мам точно успел потерять: по крови и тамошнюю, которую помнит. А потом и настоящую маму свою. Несчастье-то какое… За что ему такая судьба досталась?

Голос баб Нюры дребезжал и срывался, а Ульяне казалось, что она целую вечность варится в кипящем котле. Сколько ещё будет длиться эта пытка правдой? Как такое можно вынести? Как Егор всё это вынес? Она слышала слова, историю, а он через всё это прошел. Как чужую истерзанную, измождённую душу излечить? Способно ли хоть что-то облегчить внутреннюю боль? Как дотянуться? Позволит ли он когда-нибудь себя коснуться? Ведь сам отказался от лечения, добровольно. Со всеми порвал. Исчез из их жизней.

— Ох, что это я?.. — в отличие от Ули, на чью голову небо падало прямо сейчас, баб Нюра продолжала держаться с поразительной стойкостью: ей, наверное, было легче — с этим знанием она жила уже больше двадцати лет. И всё-таки в голосе слышались слёзы. — Расчувствовалась совсем, а мне ещё самое главное нужно тебе объяснить. В общем, милая, за два года немного ожил паренек, и вот тогда-то Валя и решилась к твоей маме обратиться. Очень хотела, чтобы о ком-то он заботился, еще к кому-нибудь привязался, кроме семьи своей. Чтобы любил кого-то. Ведь ни к кому же, Ульяша! Ни к кому не проявлял эмоций. Со временем со всем районом перезнакомился, но друзей отродясь у него не водилось ни во дворе, ни в школе. Никого близко к себе не подпускал, никому не доверял. Всех на расстоянии вытянутой руки, до одного. Тебе тогда четыре стукнуло, ты в детский садик ходила. Валюша рассказывала, что мама твоя не шибко обрадовалась, но согласилась. Думается мне, отказать ей не смогла — они к этому моменту уже подругами стали. Да и помощь ей нужна была с тобой, не успевала она с работой своей время тебе уделять. Как ни погляжу, из сада вы всегда последние шли.

Сквозь наплывший густой туман обнимающей коленки Уле показалось, что голос баб Нюры вновь замёрз, и в гудящей голове мелькнула странная мысль: уж нет ли у бабушки с мамой каких личных счетов? Но внутренняя боль тут же прогнала прочь посторонние мысли. Душа с истинным мазохизмом продолжала напряженно внимать каждому слову. Каждая прозвучавшая фраза становилась ключом. Один за другим они нанизывались на пустое кольцо, образуя увесистую связку, и ведь какой-то наверняка подошел бы к заржавевшему от времени замку. Вот только… Только смысла теперь в переборе нет — её лишили доступа к замочной скважине. Ну почему? Почему баб Нюра не рассказала ей обо всём раньше?

Нутро обгладывал страх, голова, казалось, не соображала совсем ничего. Каждое слово, проходя пулей в сердце, выходило в висок. Уля не понимала, как пережить день сегодняшний и какой теперь в этом смысл? Она не способна ничего сделать, не знает, куда бежать, не видит пути — впереди непроглядная темнота. Душа не выдерживала, умоляла пощадить, наконец, но губы упрямо сжимались: желание его понять, найти свои ответы требовало от неё выслушать баб Нюру до конца, что бы ни ждало впереди.

— И начал Егор с тобой возиться, заботиться, почувствовал, что полезен может быть. Никому он столько внимания не уделял, как тебе. Время шло, парень окончательно ожил, пообвыкся. Дома у них наконец установились тёплые, доверительные отношения. Тебя всем сердцем полюбил. Мы с Валюшей глядели и нарадоваться не могли. Но, Ульяша… Посмотри на меня, девочка моя…

«Посмотреть? Зачем?..»

И без того измученную душу вспорол липкий ужас. Что баб Нюра собирается сказать? Осознавая всю тщетность попыток стереть с лица слезы, что продолжали набегать на глаза, как волны на берег, Уля кое-как отлепилась от коленок, разогнулась и повернула голову. Щёки баб Нюры блестели водой, кисти мелко тряслись, и зажатый в пальцах платочек в них превратился в бесформенный влажный комок. Но она всё же смогла взять себя в руки: трескучий голос зазвучал вновь.

— Попробуй понять, пусть и сложно это тебе оказаться может. Настолько глубокие раны остаются с людьми на всю жизнь, — горестно покачала она головой. — Валечка с Артёмом — святые люди, всегда буду это повторять! Очень многое они отдали для того, чтобы Егор ужился в этом мире, и он пытался платить им тем же. Старался лишний раз не расстроить, с криминалом не связывался, про мат до поры до времени забыл, учился хорошо, гордились они им. Разве вот школу свою музыкальную бросил спустя три года: времени не хватало ему на учебу, школу и работу.

Уля испуганно следила за тем, как ходуном ходят испещрённые морщинами кисти. Ведь не дай Бог сейчас что случится, она и помочь не успеет.

— Баб Нюр, может, достаточно? У вас же давление… — растерянно пролепетала Ульяна. — Давайте я вас домой провожу?

Старушка протестующе вскинула руки.

— Нет, Ульяша, не нужно. В порядке я, а ты должна всё знать. Так что позволь мне договорить. Не бывает чудес, нельзя прошлое стереть, — со скорбью признала она. — Внешне Егор — парень как парень, детдомовского никто не заподозрит, а внутри-то у него по-прежнему дыра. Никуда ему от неё не деться. А их смерть старые поджившие раны разбередила. Егорушка мой потерянный. Это прошлое его с ним делает. Детки, которые прошли через детский дом, они же как?.. Их бросили, и эта боль остаётся с ними на всю жизнь. Ведь пойми… Ежели родители от крови своей отказываются, дети ощущают себя преданными. Душа детская ноет, а голова понимает: ты никто, никому ты не нужен, и любить тебя не за что. Не возникнет в них уже доверие, не смогут они почувствовать, что их в этом мире принимают. Ребенок научится существовать, но внутри себя будет жить с чувством одиночества и отверженности, в убеждении, что бракованный и потому не достоин тепла, которое в этом мире остальным достается. Будет людей отшвыривать. Так уж защитный механизм устроен: на опережение срабатывает, запрещает привязываться. Чтобы потом не болело, когда…

Раздался глубокий вздох, и баб Нюра отвернулась, пытаясь спрятать от взгляда проступившие на лице эмоции. Хрупкие плечи сотрясались, она мотала головой, терзала себя сейчас, заставляя говорить. А Ульяна ощущала, как из-под неё уплывает лавочка. Не существовало больше опоры.

— Он ведь чувствует себя везде виноватым, — продолжила бабушка, кое-как взяв себя в руки. — И за это тоже прошлому его «спасибо». У деточек таких ведь внутри… Их оставили, и где-то в глубине души они ощущают вину, думая, что это, значит, в них что-то не так. Что стали обузой своим родителям, раз те решили от них избавиться. Не верят они, что могут быть для кого-то значимыми, что способны создать крепкую семью, где будут царить доверие и любовь. Боятся привязываться. Каково им, Ульяша, ты подумай? Испытывать чувство вины за то, что «не такие», за то, что от них отказались? Всю жизнь искать себя в этом мире? Всё задавать себе один и тот же вопрос: «Почему?». Кому-то Бог дал, а кого-то решил через испытания провести. Кто-то рос, укутанный в тепло и заботу, а кто-то — в безразличии казённых стен. Кому-то широкая дорога, выстланная светом, а кому-то ведь и тёмная извилистая тропка. И он идёт по ней с поднятой головой. Деточка! Нет у меня, упаси Господи, никакого намерения заставить тебя вину чувствовать! — реагируя на прорвавшиеся наружу рыдания, испуганно всплеснула руками баб Нюра. — Это правильно, когда растёт ребёнок при семье, только так и должно быть! Но ведь вот видишь, как бывает… Иначе… Ты чистое, светлое дитя, нет у тебя камня за пазухой. Ты умеешь не держать зла и прощать. Я верю, что и понять ты всё способна. Иначе не тратила бы сейчас твоё время, не морозила бы тебя тут. Не истязала бы.

Не истязала бы.

Прошлое одного человека дотянулось до душ неравнодушных и взяло в клешни сердца. История одной судьбы с особой изощренностью пытала шестерых. Того, кому досталась. Двоих истерзанных на этой лавке. Двоих, которых больше нет в живых. Еще одной не пришлось испить горькую чашу всей правды, и она продолжает мучиться неведением. Неведение тоже способно измучить, уж Ульяне ли теперь не знать? А что случилось бы с Аней, услышь она тот его монолог? Сиди она сейчас на Улином месте?

— Моему мальчику судьба чёрная досталась, и прошлое его пока его не оставило. Были бы Валечка с Артёмом живы, может, иначе сейчас всё бы у него было… Но видишь как? Бог их к себе прибрал. Так рано… Ничего ты тут не попишешь, девочка моя, только любовь, терпение и годы близости помочь могут. Знаю я его очень давно и вижу, как это с ним работает. Работает ведь, Ульяша. Только время нужно. И понимание… Без него никуда, — голос дал твёрдости. И уши наконец уловили в нём нотки надежды, которой до этого момента совсем не ощущалось. — Сколько знаю, всё стараюсь показать, как много он для меня значит. Думаешь, сама я не могу до аптеки дойти? — усмехнулась баб Нюра. — За картошкой с тележкой сходить не смогу? Могу, Ульяша, дает пока Господь силы. Но он обо мне заботится и, надеюсь, чувствует свою нужность. Видит смысл. И с тобой также раньше было. И с семьей его.

— Мы с Егорушкой друг друга спасаем от одиночества, — пробормотала баб Нюра, терзая платок. — Он меня, а я его. У меня ведь кроме него совсем никого нет. Мой сын и внуки давно обо мне забыли. Раз в месяц звонят, проверяют, поди, не померла ли ещё. А Егор остался. Он ведь мне как сын родной, Ульяша. Знаешь, сколько на мои нужды тратит? Порой кажется, дом загородный на них можно было бы давно купить. А взамен ничего не хочет взять, ни копеечки. Рогом своим упёрся и ни в какую… От дарственной уже в третий раз отказывается, не надо оно ему. Вот такой он у меня. И у тебя.

Расстроено поджав губы, баб Нюра в отчаянии махнула рукой в пустоту. А Уля, чувствуя, как её сотрясает и выворачивает, обессиленно прикрыла глаза. Вода из них лилась водопадами, воздуха не хватало, себя она не ощущала, теряла связи с реальностью. Не знала, сколько ещё у баб Нюры оставалось за пазухой, не знала, сможет ли уйти отсюда на своих ногах. В голове вертелось собственное недоуменное: «Егорушка? Вот он? За какие такие заслуги?». И баб Нюрино: «Смотреть надо вглубь, а не по верхам. В приближении всё не то, чем кажется издалека». Вспоминала, как летом рванула с этой лавки домой, не пожелав баб Нюру выслушать. Наверное, то, что происходит сейчас — расплата за собственную слепоту и трусость. За молчание… Не сказала ему… За собственничество и восприятие его присутствия в своей жизни как данного.

Невыносимо.

— А я, знаешь, дарственную все равно написала! — вдруг восклицанием резанула воздух бабушка. — И справочку от врача приложила, что головой здорова. Моя это воля. Говорит: «На благотворительность передайте», так пусть сам и передаст. Сердце моё так велит поступить. Болит оно у меня за него.

Невыносимо.

— Так вот, Ульяша, об одиночестве-то… — баб Нюра в очередной раз утёрла слезы. Пронзительный взгляд блестящих серых глаз остановился на Ульяне и больше уже не отпустил. — Я вот думаю, он в тебе тогда почувствовал такую же одинокую душу. Ты весь всё одна да одна, родители на работе допоздна. Всё одна и та же девочка рядом с тобой всю жизнь, а ежели кто ещё появлялся, так вскорости исчезали. Всё со скамеечки своей я видела. Почему так, Ульяша, не задумывалась ты? — склонила голову к плечу старушка, внимательно вглядываясь в свою собеседницу.

Парализовавший тело мороз проник в каждую косточку и позвонок. В каждую клеточку. Уля знала почему. Потому что её новые друзья не нравились маме. У мамы находился добрый десяток веских аргументов против дружбы с любым из тех, кого она приводила домой. Вот и Егор ей, как показало время, не нравится… Грудь всколыхнулась, набирая спасительную дозу воздуха, и замерла, поплыло перед глазами.

— А раньше ведь знаешь, как было? — продолжила между тем баб Нюра. — Не было в этом доме ни одного по-настоящему одинокого, потому что Егор помогал, чем мог. Кому кран починить, кому за продуктами сходить, кому что надо, то и делал. Весь подъезд твой его знал. Потому что он как никто понимал, что это такое. А после смерти родителей — как отрезало, пара человек осталась. Закрылся вновь и ожесточился, все успевшие завязаться отношения оборвал. Какая страшная трагедия для души, с которой с самого её прихода в мир так жестоко обошлась жизнь…

Невыносимо!

Кажется, только что Уля потеряла остатки себя. Обезумела. Внутри завихрилось и завьюжило, она плохо видела, плохо слышала и совсем ничего не соображала. Услышанное от бабы Нюры уничтожило в ней всё живое и добралось до уже неживого. Страшное предположение о том, кому она должна сказать «спасибо» за ни с того ни с сего оборвавшееся тринадцать лет назад общение, вызывало жестокий приступ удушья и подкатившей тошноты. Голова, сердце и душа хором отказывались верить. Потому что поверить в это невозможно. Мама никогда не трогала её друзей: все разговоры всегда вела непосредственно с самой Ульяной. Это в Улину голову последовательно и осторожно вкладывали мысли о том, что на роль друга тот или иной кандидат не подходит. Но ведь пока с Черновыми не случилось трагедии, пока Егор не пустился во все тяжкие, ни слова плохого мама о нём не сказала. Вздыхала только горестно иногда, но молчала. Утешала, объясняла про жизнь…

Или говорила?..

Уля в ужасе осознавала, что не помнит… Она не помнит… Какое-то недовольство из матери порой прорывалось, но… А может… Может, маме действительно просто было удобно, чтобы дочь под приглядом находилась? А потом, когда подросла, когда необходимость в сопровождении отпала, тогда…

Господи Боже… Нет. Как такое может быть?.. Не может такого быть…

— А ты у него одна, Ульяша. Ты, да я, да мы с тобой, — продолжая вглядываться в душу пронизывающим взглядом, негромко произнесла баб Нюра. — Никого больше нет и не надо. Ты для него всегда много значила и значишь. Он тебя любит, потому так и повёл себя — и тогда, и сейчас. Думает о себе он плохо, добрых людей за это благодарить нужно. Считает, что разрушит твою жизнь, что с ним у тебя впереди тьма. До сих пор не понимает, за что его любить, своих достоинств в упор не замечает. А в то, что людям одну лишь боль умеет причинять, что от него одни проблемы, что дьявол во плоти — это он всегда поверит в охотку. Всё детство вдалбливали, как тут не поверить? И продолжают… Вспарывают раны. Ироды.

Слабый подбородок затрясся, глаза вновь заблестели, морщинки вокруг глаз наполнились водой, и баб Нюра замолкла ненадолго, но взгляд не отвела.

— Это твой ответ, Ульяша.

Точно, обезумела. С ума сошла. Справиться со сдетонировавшей и обратившей внутренности в кровавое месиво болью оказалось Уле не под силу. Боль хлынула наружу, прорвалась сносящим всё на своём пути потоком, вырвавшись из глотки и разнесясь навзрыд. Пространство погрузилось в белую вату. Кто-то, бесцеремонно вывернув её наизнанку, вытряхнул всё, что там, внутри, нашлось — до последней капли и завалящей крошки. Перекрутил полую оболочку в жгуты и бросил изувеченное тело корчиться в агонии.

Тринадцать лет… За разделяющей их единственной стеной… С гордо вздернутым подбородком, надменным взглядом и густой, выжигающей душу обидой, переросшей в принудительную амнезию.

Пять лет, развесив уши, молчаливо кивая болванчиком в такт маминым суждениям.

Почти полтора месяца предсмертных мук с пульсом на пять счетов, потерявши себя и все смыслы одним махом. С непрерывно подступающей к горлу тошнотой, в пыли обломков разрушенных мостов, надежды и веры.

Сутки в борьбе с непреодолимым желанием сойти с моста.

Два часа непрерывных галлюцинаций. Час невыносимой пытки, минута истины.

И ледяные объятия смерти.

Где она?

— Откуда в-вы з-знаете? О п-причинах?..

На большее Уля оказалась неспособна. Толчки рвущегося из грудной клетки воздуха лишали мозг кислорода, создавали внутри вакуум, мешали соображать и говорить… В черепной коробке отвратительной, назойливой, жирной мухой жужжала одна-единственная догадка. Билась то в один висок, то в другой, и они пульсировали… Сознание уплывало, рот хватал пустоту…

Где он?

Почему она больше его не видит? Куда исчез?

— Да как же? Как же не знать? — онемевшую кисть накрыла и крепко сжала тёплая, несмотря на холод, рука. — Если он с кем и делился, так со мной. Семью свою никогда не беспокоил проблемами. В Егорушке всю жизнь эта замкнутость: всё в себе носит, боится показать свои чувства и уязвимость, прячет их глубоко внутри, чтобы никто не нащупал и корки не сковырнул. А потом и достать не может. Но иногда, редко-редко, что-то ломается в нём, и он совсем немножко открывается. Не хочет, чтобы я волновалась, бережёт.

Баб Нюра почти шептала. Или это Ульяне казалось, что шептала: голос словно начал проваливаться в бездонные ямы. Всё вокруг растворилось за пеленой жгущей глаза воды. Исчезла опора, накрапывающий дождь, ветер, и человек рядом с ней тоже словно бы исчезал. Ей нужно держаться, необходимо дослушать до конца, до точки, которую эта бабушка однажды всё-таки поставит. Ей нужно подтверждение… Последнее.

— Про то, что тогда было, от него знаю, — продолжала баб Нюра. — И про сейчас знаю, потому что звонил мне пару часов назад. — «Звонил! Всё-таки позвонил! Поэтому вы здесь…». — Я хоть и старая, но не слепая и не глухая. По голосу ведь всё слышно. Ему тяжело, Ульяша. Он ведь мне и десятой части не рассказал… — «Что сказал?..». — Я-то уже всё давно про него поняла. Первый раз позвонил, а ведь сколько времени прошло… Не хочу я помереть, понимая, что ты так и осталась в неведении. Он мне за эти откровения спасибо точно не скажет, но сердце мое кровью обливается, когда на вас смотрю. Не должно так быть. Ни ты этого не заслуживаешь, ни он.

Она замолчала, а Уля понимала, что нет у неё сил ни на что. На вдох и выдох их нет. Все вышли вместе с рыданиями. Остановить которые сил нет тоже. Всё…

— Ну что ты, Ульяша? Ну не плачь так! Пойдём ко мне, погреемся, а то ты трясешься уже вся, — сочувственно произнесла баб Нюра. — Чайку тебе заварю с мятой, фотографии покажу, Артём подарил. Егору там на одной десять лет, на другой пятнадцать. Телефон у меня теперь его есть…

— В-вы говорите, «д-добрые люди»… К-кто?..

— Этого я вслух не произнесу, дочка. Знаю, а не могу. За это Егор меня точно не простит никогда. Есть в жизни вещи священные, он это понимает, потому что лишён был. Ты сама подумай… Я всё тебе рассказала как есть, без утайки…

Пунктирные мысли пробивали путь к мозгу, чужие фразы всплывали и исчезали в памяти сигнальными огнями. Звенья разорванной в нескольких местах цепи сами вложились одна в другую, образуя цельное кольцо. Уля отказывалась принимать единственно возможный теперь ответ. Отказывалась, но он настойчиво прорывал возведенную блокаду, обращая все вставшие на его пути препятствия кучкой мелкой стружки. А стружку превращая в золу да сажу. Разносимую по седым окрестностям ледяным октябрьским ветром.

«… … … … … … … … …

“…Подумал, какой классный парень. Легкий, улыбчивый. Простой. …Приятно с ним. А тут… Мёртвый. Понимаете, да? Ну, не в том смысле…”

… … … … … … … … …..

… “Какая-то жесть случилась, Уль. Клянусь, так и есть. В первый раз он уходил после гибели семьи”… … … …

… … … … … … … … …

… … …“Лишен был”…

… … … … … … … … …

… “Я умею лишь гробить”…

… … … … … … … … …

“Ты весь всё одна да одна… Почему так, Ульяша, не задумывалась ты?”»

У неё больше нет своего угла. Дома. Семьи. Её самой больше нет.

«… … … … … … … … …

Мама… … …. … … … …

… … … … … … … … ….

Не может быть… Нет.

… … … … … … … … ….

Мама…»

***

— Мама! Не тебе меня судить! Я не ты! Я не стану терпеть к себе свинское отношение, не буду тобой! Никогда и никому больше не позволю топтаться на моей душе! И на её! Не позволю, слышишь ты меня?! Не дам ломать нам жизнь! Моя дочь — всё, что у меня есть!

От крика горло начало саднить. Голова трещала, под ватными ногами исчезал пол, пространство кружилось, а это значит, что сбить давление всё-таки не удалось. Позвонила маме, называется. Решилась наболевшим поделиться. Знай Надя наперёд, что именно и в каких формулировках услышит, отринула бы эту идею на подступах.

Да, мама неоднократно выказывала беспокойство «проблемами» Надежды на личном фронте, сопровождая причитания призывами «проявить толику благоразумия и хотя бы Ляне свои убеждения не навязывать». Вот только мнение своё она, человек неконфликтный и тактичный, обычно озвучивала довольно мягко, а нередко даже завуалированно, так что, набирая номер, Надежда не ждала ушата ледяной воды, без предупреждения опрокинутого прямиком за шиворот.

Честно говоря, не собиралась она посвящать мать в подробности происходящего сейчас с дочкой, планируя поговорить о Вите, неожиданное примирение с которым вызывало в душе отнюдь не радость, а сомнения в том, насколько разумно давать человеку ещё один шанс. Но всё дело в том, что к этой минуте нервы звенели оголенными проводами, отчаяние достигло пика, и нужда в поддержке и совете ощущалась остро, как никогда. Позвонила. Превозмогая боль и страх, поделилась беспокойством насчет Ульяны, опустив лишь информацию о своем разговоре с Егором, а во всём, что касается собственных переживаний, вывернувшись перед ней наизнанку… Честно признала, что их связи была не рада и что неоднократно пыталась объяснить Уле, почему не считает её выбор правильным. Что все её попытки открыть дочери глаза заканчиваются плачевно и что теперь вместо Ульяны по квартире бродит немой призрак. Что не лечит время.

Однако же понимания не дождалась: вместо слов утешения мать обрушилась на неё с обвинениями, заявив, что Надя рушит не только свою собственную жизнь, но и жизнь единственной дочери.

Внутри всё клокотало! Какое право имеет мама отчитывать её за «ошибки», если равноправные отношения с собственным мужем выстроить не смогла? Да мать всю жизнь терпела его выходки! Была несчастной! И возомнила, что может учить жизни свою дочь? Дочь, которая варилась в том котле больше двадцати лет?! Которая до сих пор помнит отцовский деспотизм, мамины тихие и бессильные и собственные горькие злые слёзы?!

— Правда не всегда бывает приятной, так что же кричать теперь, дочка? Лучше бы прислушалась к тому, что тебе говорят… Ты, Надя, сама не заметила, как стала точной копией своего отца… — расстроенно вздохнула мама на том конце страны. — А ведь ты его презирала.

Осознание, что только что её поставили в один ряд с отцом, сдавило сердце удавкой и отдалось резью в груди.

— Копией? Копией?! Мама, что за чушь ты городишь? — казалось, в праведном негодовании Надежда вот-вот захлебнется. — Как ты можешь нас сравнивать?! Я семью свою спасаю, а у него единственная цель в жизни была: наши с тобой в ад превратить! У него день зря проходил, если чужой крови не удавалось попить! За все свои неудачи на нас отыгрывался! Во всем всегда мы у него виноваты были! В грош тебя не ставил, по бабам ходил! Забыла?! Ты еще жопу с пальцем сравни!

Прикрыла глаза. Господи, какие позорные, гадкие слова из неё полились. Это всё мама… До белого каления довела, до ручки, до трясучки. Как не поймет она, что её дочь ни одному мужику собой вертеть не позволит, что не прогнётся под ним никогда и такой же терпилой, как мать, не станет! А об Ульяну ноги вытирать не даст тем более!

— А ты ведь его методы используешь, Наденька, сама разве не видишь? — пропустив мимо ушей гневную тираду, как ни в чем ни бывало продолжила мама. — Насмотрелась на нас с ним и, по всему, решила, что лучше уж тираном, как он, чем «безвольной тряпкой», как мать. Твоё мнение… Я всё помню, не думай.

Мама цитировала однажды слетевшие в порыве гнева слова с поистине буддистским спокойствием, и от этого тона сводило зубы! Как можно быть такой всепрощающей? Как?! Вот поэтому-то отец так с ней и обращался. Она сама показывала ему: можно. Любила его, козла! Мучиться выбрала.

— И отчёта ведь себе в этом не отдаешь, Надя. И я в этом тоже виновата, не он один… — сокрушенно вздохнула мама. — Не углядела. Не догадывалась, как сильно на тебе это всё сказывается. Не поняла вовремя, чью манеру ты потихонечку перенимаешь. Взять-то от него ты взяла, но ведь во всех вокруг только его теперь и видишь. Вокруг себя всех мужчин разогнала, Ляну в свою веру обратить пытаешься. Думаешь, что во благо… Вот только и отца твоего дорожка благими намерениями была выстлана, Надюша, — в мамином голосе послышались предостерегающие, если не зловещие нотки. — Так он считал. Искренне верил, что мне мозгов Бог не дал, а он меня на путь истинный наставляет. И тебя заодно. Хотел, чтобы человек сразу получился правильный и удобный, чтобы потом ошибки исправлять не пришлось. Думал, знает, как лучше. И тебе сейчас так же кажется…

От сквозящих в маминой речи интонаций, от очевидной, бессовестной мысли, которую она пыталась вложить в голову родной дочери, волосы по всему телу дыбом вставали.

— Мама, что ты говоришь?.. — в ужасе просипела Надежда. — Как можешь?..

На том конце послышался тихий нерадостный смешок.

— Ты за первую же возможность ухватилась и в Москву рванула, а я тебя не держала: понимала, что отпустить должна, лучшей доли тебе желала. Радовалась, что мужчину ты встретила хорошего, верила в вас… Взгляни теперь на себя: ты дочку клещами держишь. Это потому, что твое сердце память об отце хранит. Как сама бежала, помнишь. Понимаешь в глубине души, что его копируешь. И боишься, что и она вот так побежит… Внушаешь ей свою веру, а стараешься-то для неё разве? — «А для кого же?» — Для себя ты стараешься, хочешь, чтобы при тебе осталась. Посмотри в зеркало, Надя… Имей же смелость, — шепотом призвала мать.

Мамины увещевания пугали до полусмерти. И ведь… Есть же зерно истины в её словах: Надежда действительно страшилась однажды остаться в полном одиночестве. Мужа при себе сохранить не удалось, но дочь…

— Мам, я не хочу больше это слушать, — с усилием вдавливая пальцы в раскалывающиеся от головной боли виски, простонала Надежда. — Я совета ждала, а ты меня распять решила.

— А совет мой всё тот же, дочка, — спокойно ответили в трубке, — хоть ты его слышать отказываешься. Отпусти Ляну, дай ей самой шишки свои набить, не терзай своим мнением её раненое сердце. И тогда сохранишь её. А коли в том же духе продолжишь, побежит она от тебя, как ты от отца бежала. Помяни мое слово.

— Спокойной ночи… — устало выдохнула Надя. В Петропавловске-Камчатском вот-вот наступит новый день. Набирая номер, Надежда была уверена, что дозвонится: мать пока все свои сериалы и передачи не пересмотрит, спать не ляжет. Чего она предположить не могла, так это того, насколько их разговор затянется и во что по итогу выльется.

— Спокойной, — вымолвила мама. — Смотри у меня, не натвори глупостей. Не расплатишься.

«Глупостей…»

В трубке пошли гудки. Отложив телефон, Надежда шуганула устроившегося на сброшенных тапочках с явным намерением их пометить Коржика и обессиленно рухнула на диван. Кот в последний месяц как с катушек слетел. Прежде, чем Надя сообразила, что таким образом животное мстит ей за соседа и дочь и что нажитое непосильным трудом придётся спасать в шкафах, успел испоганить три пары дорогих сапог и полусапожек. Причем делал свои грязные дела ночами, дожидаясь, когда все улягутся, чтобы невозбранно и от души надуть в оставленную без присмотра обувь. Только в её обувь! Цель кот раз от раза выбирал безошибочно, Ульянина оставалась нетронутой. Честное слово, духу бы этого паршивца уже здесь не было, если бы не Уля. Дочка, услышав угрозы выселить Коржика из дома, заявила, что если такое однажды случится, она перестанет считать, что у неё есть мать.

Наблюдая за вздыбленным загривком забившегося в угол и недовольно сверкающего оттуда зенками Коржа, Надежда невольно думала о собственной маме. О том, как бы отреагировала родительница, услышь она всю правду. Что бы сказала она, узнав, на что дважды пошла её дочь ради счастья собственного чада. Прогремевшее громом среди ясного неба утверждение, что Надя стала копией своего отца, не шло из головы, вызывая яростное внутреннее отторжение и терзая душу. Своего отца Надежда действительно презирала — за тиранию, крайне несдержанный характер и бесчисленные измены, которые мать упрямо отказывалась видеть. За умелую игру на маминых чувствах, слабостях и страхах, на желании во что бы то ни стало сохранить семью. За то, что бессовестно пользовался её к нему слепой любовью. Презирала настолько, что вычеркнула из жизни и памяти, как только вырвалась из его стальных объятий. Клялась себе, что никогда не станет такой, как он. И вот теперь мама их сравнивает… А в голове набатом звучат слова белобрысой прошмандовки о том, что свою дочь Надя давит каблуком, что совсем её не знает. В ушах отдаётся Улино молчание, ставшее красноречивым ответом на заданный в лоб после встречи с Юлей вопрос. И только Витя дал понять, что пусть Надиных опасений и не разделяет, но беспокойство её понимает. Было ли это сказано лишь для того, чтобы замолить перед ней свои грехи, или он действительно оказался способен почувствовать её боль, осталось вопросом. Но после разговора с ним стало малость легче. На фоне творящегося в её семье апокалипсиса они даже умудрились примириться. Он предложил ей плечо, в котором она так нуждалась, и билеты на балет в Большой{?}[Большой театр] на завтра.

От которых пришлось отказаться. Какие балеты, когда Уля продолжает угасать буквально на глазах? Вчера к Надиному огромному облегчению заявила, что едет в центр «погулять», а вернулась в ночь — с мокрым опухшим лицом, растрёпанная и задраенная на семь замков. Восьмой повесила на дверь в свою комнату. Час рыдала в подушку, не откликаясь на стук и уговоры открыть. Увещевания и призывы перестать убиваться вновь ни к чему ни привели. А сегодня с утра всё продолжилось. Время наедине с Ульяной рождало в Надежде отчётливое ощущение горения в пламени ада.

Что делать, как помочь, не знала. Улины истерики оставляли душу в состоянии раздрая: внутри пышно разрасталось чувство вины за содеянное, а в голове крепло убеждение, что, пойдя на разговор с Егором, уберегла дочь от непоправимого. Ведь всё так! Что случилось бы с Улей, поиграйся сосед в «любовь» чуть дольше? С крыши бы сошла! Не стало бы Улечки…

От мыслей о том, к чему его баловство могло привести без её вмешательства, в душу колючая проволока вонзалась, мозг переставал соображать хоть как-нибудь, и давление взлетало в космос. Сколько раз за этот месяц Надежда молилась — не счесть. Сколько раз отказалась от мысли о вызове скорой, боясь, что её упекут в больницу, и Ульяна на неопределенный срок останется дома совсем одна — с десяток. Пару дней назад даже к психологу предложила ей обратиться, а в ответ встретила лишь укоризненный взгляд. И как только у родной матери повернулся язык сравнить её этим деспотом?! С отцом!

Нонсенс!

А в лицо одни лишь попрёки летят. Они же не понимают ничего… Никто! Не видят ужаса, который происходит.

Всё-таки попросит Зою оформить ей больничный и будет рядом с дочерью. Будет, потому что Улино состояние с каждым днем пугает всё сильнее. Будет, пусть Ульяна и оградилась, и показывает всячески, что пока мать необъятного масштаба её трагедии не разумеет, доступ к сердцу закрыт. Пусть избегает. Избегает, да. Как ни больно, а признать этот факт придётся. Вот и сейчас — ушла во двор «проветрить голову», несмотря на то, что погода к прогулкам не располагает абсолютно. С тех пор, между прочим, целых полтора часа минуло, а эта упрямица всё не возвращается. Ведь, небось, всю задницу там уже себе отморозила, но, видимо, перспектива заболеть не пугает её так, как мамины «нотации».

Боже, где же её маленькая, покладистая, ласковая девочка? Оперился её птенчик. Дети взрослеют так быстро. Глазом не успеваешь моргнуть — и вот они уже большие. И считают, что теперь вправе огрызаться, смотреть волком, хлопать дверью прямо перед носом и запираться на все замки. Не желают прислушиваться к опыту. А для чего ещё нужны родители, если не для того, чтобы своим отпрыскам его передавать? Нет, они вырастают и думают, что отныне умеют сами. Перестают ценить. Съезжают и забывают.

Невесёлые мысли вновь оккупировали отяжелевшую голову, как вдруг…

Душераздирающий плач навзрыд прорвал бетонные стены, закупоренные стеклопакеты, решетку грудной клетки и податливое сердце. Забыв про давление и раскалывающийся череп, Надежда подскочила с дивана и опрометью бросилась в Улину комнату, к выходящему на подъезд, покрытому мелкими каплями осеннего дождя окну.

Да, это была она — её дочь. Согнулась пополам на лавочке рядом с какой-то столетней старушкой, что поглаживала её по спине. Близоруко прищурившись, Надежда попыталась разглядеть лицо незнакомки, однако пуховый платок и поднятый ворот куртки мешали прийти хоть к каким-то выводам. Взгляд вцепился в Улины сотрясающиеся плечи и несуразный розовый пуховик её неожиданной спутницы, старческую руку на дочкиных лопатках. Всё, что слышали уши — перемалывающие внутренности неудержимые безутешные рыдания. Всё, о чем успела подумать голова:

«Что эта старая карга ей наплела?!»

Это уже слишком! Наспех одевшись, влетев в первое попавшееся под руки пальто, в единственные спасённые от посягательств кота сапоги, Надежда кинулась за порог в непоколебимой уверенности, что необходимо немедля забрать Ульяну домой. Волоком потащит! Через «не хочу»! Это ж надо! Это ведь похоже на самый настоящий нервный срыв! Это же сейчас нужно скорую вызвать, чтобы сделали хоть что-нибудь, что-нибудь вкололи! Это же… Плач стоял в ушах, пока Надя трясущимися руками запирала дверь, неслась с лестничных пролетов вниз, пока распахивала тяжёлую железную дверь подъезда.

— Ульяна! Что стряслось?!

Ответом стала резко наступившая тишина. Дочь, которую от неконтролируемых рыданий только что буквально наизнанку выворачивало, замерла вдруг и затихла. Но не разогнулась, лишь спина напряглась пуще прежнего. А бабулька, в которой Надя признала наконец соседку из второго подъезда, вперилась в неё полным осуждения взглядом. В бледных серых глазах читалось, что старушка знает о её никчемной жизни абсолютно всё. Или в своём граничащим с безумным состоянии Надежде это лишь мерещилось. По коже побежал мороз.

— Уля! — падая перед дочерью на колени, воскликнула она. — Посмотри на меня! Отвечай! В чём дело?!

Её ребенок упрямо отказывался поднимать голову, но уши всё-таки смогли различить слетевшее в коленки еле слышное:

— В… В Е-егоре… Мама, ты…

«Господи Боже! Опять двадцать пять! Снова он! Когда это кончится?!»

Резко распрямившись, Надежда обречённо вздохнула и закатила глаза. Свинцовое небо, что стелилось сейчас над землей плотным покрывалом и давило на плечи, ответ давать не торопилось.

— Ну, понятно! — не справившись с рвущимся наружу раздражением, воскликнула Надя. — В ком же ещё, в самом деле?! Могла бы и догадаться! Домой! Быстро!

— Что тебе понятно?! — вскинув голову, вдруг как полоумная заорала Уля. — Что? Что ты о нём знаешь?!

От нежданной агрессии, от услышанного и увиденного на перекошенном лице Надежда опешила, на секунды потеряв любую связь с реальностью. Это ведь не её дочь… Её дочь не может смотреть на мать с отвращением. Её Уля не умеет ненавидеть…

Это Ульяна… Без сомнений, это она…

— Да всё я знаю! — так до конца и не опомнившись от испытанного шока, вскричала Надя. — Всё! Как ты со мной разговариваешь? Уля?! Что на тебя нашло?

— Ничего! Ты! Не знаешь! Ты… Ты… Он… А ты! Ты… Ты…

«Что? Что “я”? Ну что? Ты же не в себе!»

Надрывный голос срывался и, сдаваясь, затихал. Уля икала, задыхалась, ей не хватало воздуха на связную речь. Но в красных, опухших от слёз глазах полыхала низвергающая в Преисподнюю ярость и неприкрытая неприязнь. Сатанинское пламя. Надежда в ужасе отшатнулась, и слабая рука невольно вскинулась осенить себя крестом. В её дочь вселился бес… А другие глаза, выцветшие и холодные, продолжали смотреть с укором и презрением.

Что здесь происходит?!

— Крестишься? — угрожающе проскрипела старушка. — На свою душу дважды грех взяла. Две невинные убила. Не отмолишь, Наденька. Не поможет тебе крест.

«Что?.. Что вы несёте?.. Замолчите! Немедленно!»

Отчуждённый, лишённый последних отсветов любви взгляд дочери застыл на лице, намертво пригвоздив к качающейся земле. А сердце покрывалось ледяной коркой мучительного осознания.

— Это правда?.. Мама?.. Отвечай. Сейчас и тогда… Это… Ты?..

Ульяна не спрашивала — полыхающие огнём глаза утверждали. Только что прозвучал приговор. Слипшиеся губы разомкнулись, но звук наружу не шел: под истребляющими взглядами нескольких пар глаз горло стянуло, а язык прирос к нёбу. Закружившись и утонув в промозглом тумане, поплыло пространство. Остановилась жизнь. Прикрыв веки, Надежда пыталась найти точку опоры и удержать равновесие.

Всё тайное рано или поздно становится явным. Истина, от которой ей всегда было очень не по себе.

Нет смысла отнекиваться. Уля знает. Видит реакцию. Уля поняла. И теперь…

— Он бы тебя… — с трудом прорвав блокаду легких, выдохнула Надежда в никуда. — Ульяна… Я… Уля… Я пыталась тебя уберечь… — на налитых чугуном ногах сделала шаг к дочке, и коленки, подкосившись, вновь ощутили покрытый водой асфальт через тонкую ткань домашних брюк. Руки сами потянулись к ней. — Он бы тебя растоптал… Он не может, не способен на…

Нет, больше не в состоянии вымолвить ни слова. На преображенное отвращением, перекошенное спазмом боли лицо дочери невыносимо смотреть. Невыносимо! И всё это — ей. Вот она — страшная кара. Неминуемая расплата за осознанно совершенные грехи. Пришла при жизни.

Разнёсшийся над двором отчаянный крик отмерил начало конца.

— Я тебя ненавижу!

Взлетев с лавки, Уля без оглядки бросилась прочь, в седую взвесь моросящего дождя. Медленно оседающее в голове понимание, что только что потеряла свою кровь, единственного ребенка, скрутило внутренности жгутами неизбывного, не поддающегося управлению ужаса.

— Уля! Остановись!

— В церковь иди, ведьма! Исповедуйся и покайся! И молись!

Дребезжащий окрик донесся уже в спину. Надежда не осмыслила, как кинулась следом. Взгляд, боясь отпустить и потерять, вцепился в чёрное пятно, что стремительно удалялось. Фигура петляла меж зонтиков одиноких прохожих, двигаясь без разбору дороги, как пьяная, и Надя не могла понять: куда? В каком направлении она бежит? В парк? На умоляющие крики дочка не откликалась, не думала сбавлять ход, кажется, с каждой секундой лишь ускоряясь. Истрепанное сердце кололо всё сильнее, резало в боку, дыхание давно сбилось, но ноги несли вслед сами, отказываясь останавливаться.

Загрузка...