ПРЕДИСЛОВИЕ

Большая часть трудов по истории МХАТа появилась в советский период. Именно тогда вышли самые главные книги, сборники воспоминаний, первое собрание сочинений Станиславского. Началась (но еще далеко не завершилась) публикация писем, режиссерских экземпляров, записных книжек. Были созданы обширные комментарии, позволяющие будущим исследователям ориентироваться в огромном материале, накапливавшемся на протяжении столетия. Осуществлялась огромная работа по упорядочению и описанию безбрежных архивов. Поколения сотрудников Музея МХАТ десятилетиями соединяли разрозненные листки, создавали картотеки, куда вписаны теперь тысячи тысяч опознанных и датированных документов. Это — великий и по сей день продолжающийся труд, шаг за шагом расширяющий наше общее знание о громадном и таинственном мире, который скрыт за простой аббревиатурой МХТ (или, что более привычно для наших современников, — МХАТ). Так когда-то, в эпоху Великих географических открытий, изумленному человечеству открывалась планета Земля с ее прежде неведомыми материками, населенными диковинными обитателями, с поражающим разнообразием их быта, верований и культур. Оставаясь самим собой (ведь эти «новые» земли существовали и до появления у их берегов кораблей европейцев), земной мир тем не менее разительно менялся, обнаруживая себя нашему знанию в неведомых прежде подробностях. Они становились реальностью, выходили за пределы категоричной формулы Фихте: «То, чего не вижу, не существует».

В области философии — это, конечно, субъективный идеализм. Ленин достаточно остроумно-прямолинейно над этим утверждением потешался. Ну а если отвлечься от философских споров о материи и сознании и бесхитростно принять эту формулу в ее самом буквальном смысле? Разве в наших отношениях с прошлым это не так? Мы вообще не знаем, откуда все для человечества началось. Разве для нас существуют несохранившиеся или пока еще не обнаруженные свидетельства событий, судеб, процессов? Разве воздействуют они, реально существовавшие, а значит — реально влиявшие на ход истории, на наши сегодняшние суждения о прошлом? Можно как угодно относиться к современным экстравагантным историческим концепциям, но если вдуматься, они по природе своей не так уж и отличаются от концепций хрестоматийных, которыми с малых лет начиняют наши беззащитные головы. Прошлое не существует, пока оно не подтверждено чем-то, дошедшим из него в нынешний день. Но ведь и это дошедшее — лишь малый фрагмент чего-то неохватимого, непредставимо огромного. Крохотный пазл, которому мы должны найти место в гигантской, к тому же утраченной навсегда, картине. Занятие увлекательное, но…

Вот даже не такие уж далекие времена и события, как первые годы существования Художественного Общедоступного (не говоря уже о тех, что им предшествовали) погружены в плотный туман. Пазл «МХТ» всякий раз встраивается внутрь исторического развития русского театра на рубеже веков, но так до сих пор не может найти своего настоящего места в структуре театра мирового и остается лишь частью нашей «домашней» (и тоже, надо признаться, достаточно туманной) истории искусства.

Что мы знаем о его связях с мощнейшими социальными и культурными процессами, проявившимися в мировых масштабах на рубеже столетий, а начавшимися конечно же значительно раньше? Или с внезапно убыстрившимся взаимовлиянием культур, на котором, как на абсолютно новом фундаменте, строилась художественная цивилизация XX века? Сегодня трудно представить, насколько сильными были эти влияния, переменившие творческие ориентиры, даже само творческое состояние художников. Неразборчивость, стихийность, индивидуальность этих контактов легко опрокинули, казалось бы, устойчивую глыбу европейского реализма, который долго вызревал внутри классицизма, сентиментализма, романтизма, отталкивая от себя «незаконные» попытки модернистских деформаций. Музыка, изобразительные искусства, литература — все стало иным.

А театр… Его, разумеется, тоже захлестнули волны новых идей, порожденных новой информацией и еще больше — новой интерпретацией. Тем более что он, как искусство синтетическое, испытывал сильнейший натиск со всех сторон. Обмен появившимися идеями в мире, все более объединяющемся с помощью технического прогресса, осуществлялся практически мгновенно. В этой ситуации конца XIX столетия Россия какое-то время занимала позицию стороннюю. Если ее музыка и литература постепенно выходили в большой европейский мир из национальной замкнутости, становились в нем влияющим фактором, то изобразительные искусства, а тем более театр, оставались сугубо «домашними». И хотя актерское мастерство в России было на высоте, спектакли, как некое художественное целое, по-прежнему архаично составлялись из отдельных элементов, не вступающих друг с другом в живую художественную связь.

Режиссура делала свои первые, не особенно властные шаги. Правда, Евтихий Карпов в Александринке (как показали интереснейшие наблюдения Александра Чепурова в его книге «Чехов и Александринский театр») пробовал уже использовать некоторые новейшие принципы европейской режиссерской работы, которые очень скоро и у нас станут привычным инструментом этой профессии. Гастроли немецкого Мейнингенского театра, поразившие и расколовшие российское культурное общество, обнажили истинные масштабы и характер европейских перемен, учитывать которые должен был любой национальный театр, чтобы не остаться на обочине все более глобальных художественных процессов. Иностранцы постоянно гастролировали в России и прежде. Но впервые критики, привычно восторгавшиеся мастерством заезжих знаменитостей, обсуждавшие актерские трактовки отдельных сцен, столкнулись с чем-то совершенно для себя новым: с актерским ансамблем, единством стиля, продуманным до мелочей построением сценической среды.

В эти годы в Европе уже работали не только мейнингенцы, поразившие российских зрителей музейной культурой «обстановки». В разных странах возникало множество сценических организмов, сосредоточенных на реформировании спектакля как целого. Тот факт, что театральная Россия не сразу включилась в этот процесс, вполне объясним. Европейские постановщики и актеры раньше нас столкнулись с новейшей драматургией, которая требовала иных подходов к своему воплощению. В ней часто главенствовали уже не сюжет и ввергнутые в его хитросплетения персонажи, а некая общая атмосфера жизни, включающая в себя не только событийный мир и психологическое его наполнение, но и что-то выходящее за пределы «просто жизни», бытия не только отдельного человека, но и общества. В этих пьесах словно распахивалось пространство реальности; проникая как во внутренний мир человека, так и в мир надчеловеческий, оно странным образом связывало их в многоуровневую картину бытия.

Играть эти пьесы в павильонах с осыпающимися красками, в бутафорских парках с потрепанными кустами из мочала и картонными деревьями было уже невозможно. И даже самый гениальный актер, прежде силой своего искусства заставлявший публику забыть убожество сценического окружения, теперь не мог творить в своем гениальном одиночестве. Он должен был войти в общую художественную систему спектакля, слиться с ней осознанно и послушно. Провал «Чайки» в столичном Александрийском театре и торжество МХТ при ее постановке всего через два года в консервативной Москве — результат решительно изменившегося понимания самой природы театрального зрелища. А вместе с тем и сместившегося социального статуса проводников европейских тенденций.

…Само слово «купец» в российском сознании порождало представления совсем не высокие — «темное царство», погруженное в «тяжелую плоть». А между тем именно благодаря своей принадлежности к «непочтенному» купеческому сословию Станиславский органичнее, чем многие его театральные современники, был предрасположен и способен к пониманию и преобразованию европейского опыта. Мысль странная, но на самом деле — вполне верная. И дело не только в том, что он очень рано стал ездить в Европу и наблюдать за происходившими там культурными переменами. Он стал ездить туда иначе. Не на отдых, не к европейским врачам, не туристом, отъединенным от реальной повседневной жизни «страны пребывания». Он ехал, как представитель большого, прогрессивно построенного фабричного дела, за новейшими технологиями, за современным управленческим опытом. Идея глобализации, становившаяся все влиятельнее в сфере искусств, прежде того была им воспринята как идея технического прогресса, без учета которой невозможно завоевание иностранных рынков. И одной из самых вроде бы простых, но и самых прогрессивных идей, которые очень скоро лягут в основу всей его творческой деятельности, стала чисто купеческая идея связи сегодняшнего успеха с риском, предполагающим еще больший успех в завтрашнем дне.

В одном из писем Немировичу-Данченко, в ответ на его очередной упрек, Станиславский, касаясь вроде бы частного случая, возражая против беспокойства о благополучии каждого данного момента в ущерб перспективе развития театра, формулирует просто и точно практически основную формулу всей своей жизни в искусстве: «Я не практичен для данного сезона и очень практичен для будущего дохода дела». И еще: «То, что выгодно для будущего, о котором я пекусь, то — в большинстве случаев невыгодно в настоящем».

Инвестиции в будущее — так это прозвучало бы сегодня.

Могли он предположить, насколько колоссальным окажется этот «доход» не только и, если честно, не столько для МХАТа, сколько для всего российского и мирового театра?

В мировом театре XX века нет художника, чье влияние могло бы сравниться с тем, какое оказал и до сих пор оказывает на него Константин Сергеевич Станиславский. Он не только вывел российский театр из провинциальной отстраненности, но и указал новые пути театральному искусству других стран. Подобно Федору Достоевскому, Льву Толстому, Антону Чехову, Петру Чайковскому, он стал символом русской культуры, ее узнаваемым лицом. Он прошел сквозь труднейшее из российских столетий как великий театральный мыслитель и практик, чьи творческие идеи, сама личность, жизнь в искусстве и по сей день не ушли из театрального бытия.

Это был художник, который оставался самим собой в самые разные времена. Ни успех, ни провал (а он знал провалы жестокие, как всякий, кто прокладывает новый путь, а не пользуется проторенными дорогами). Ни пугающие годы революционной разрухи, когда могло показаться, что культура России безвозвратно погибла. Ни сталинский террор 1930-х годов, который он со страхом, но и с редким достоинством пережил — не приблизившись к власти, а по возможности, наоборот, отдалившись от нее. Ни напряженность отношений с Немировичем-Данченко, обернувшаяся творческой трагедией во время работы над «Селом Степанчиковом», после чего он не сыграл ни одной новой роли. Ни семейные заботы, очень непростые, всерьез его беспокоившие. Словом, ничто случайно-частное или социально закономерное не смогло поколебать в нем главного личностного фундамента, сбить с раз и навсегда избранного пути.

Человек непрерывно ищущий, готовый пересматривать найденное, казавшееся ему еще вчера чуть ли не истиной в последней инстанции, в основных своих творческих и жизненных установках Станиславский проявлял непреклонность, кому-то казавшуюся упрямством, кому-то — капризом. Этические принципы, которые он сформулировал в самом начале пути, оставались для него незыблемыми, хотя и он, как любой человек, не всегда способен был удержаться на их высоте. И, переживая срывы мучительно, всякий раз заставлял себя в них признаваться.

Сегодня в нашем театре (и шире — в нашей реальности) проблемы нравственные оттеснены на вторые планы, а вместе с ними — традиционный для нашей культуры интерес к человеку «внутреннему». Стремление непременно вписаться в жесткие условия рынка, доведенная до абсурда идеализация потребления, успеха приводят к тому, что этические ценности переходят в разряд патриархальных пережитков и все меньше влияют на ход повседневной и творческой жизни. Но этот путь ведет к дегуманизации человечества, к спуску с тех духовных вершин, на которые оно трудно, но упрямо взбиралось тысячелетиями. Потому сегодня особенно важными могут стать не только творческие, но и этические искания Станиславского, который первым у нас (или не только у нас?) обратил внимание на зависимость художественного результата в театре (коллективном творце) не только от таланта и метода, но еще и от моральных норм, положенных в основу работы.

У него был сложный, совсем не мягкий, с годами не улучшавшийся характер. В последние годы жизни с ним было непросто общаться даже близким. Он стал мнительным, подозрительным, замкнутым — социальные обстоятельства только усиливали эту черту. На репетициях мучил актеров эксцентричными заданиями. Придуманный Михаилом Булгаковым в его мстительно злом «Театральном романе» эпизод с велосипедом, на котором вдруг и вне всякой связи с сюжетом пьесы режиссер предлагает проехать вполне солидному исполнителю, не так уж далек от реальных репетиционных неожиданностей Станиславского. Впрочем, в практике сегодняшнего театра такая неожиданность оказалась бы вполне ожидаемой, почти что банальной. Мы не раз уже видели эти велосипеды, катающиеся по сценам вне логики и необходимости…

Как свидетельствуют психологи, в старости у человека начинают более явственно проступать его генетические черты. В речи тех, кто говорил без акцента на чужом языке, вдруг появляются его следы. В лицах явственнее проступают родовые и национальные признаки. Возможно, «генетические черты» Станиславского-режиссера, его «деспотизм» времен «Общества искусства и литературы», изживаемый в годы строительства МХТ и работы над системой, стали к нему возвращаться.

Но характер и личность — не одно и то же. Они связаны в человеке сложными, часто противоречивыми узами. И сосредоточиваясь на характере, который лежит ближе к поверхности и более доступен для наблюдения, можно проглядеть (особенно когда речь идет о художнике такого масштаба) более важное: стоящую за характером, но не вполне совпадающую с ним личность.

Со Станиславским так и случилось.

И хотя, разумеется, не только творческие идеи К. С., но и сама его личность, жизнь в искусстве и вне искусства притягивают внимание театроведов, психологов, историков, по существу он до сих пор остается в нашей культуре великим неизвестным. Будто Константин Сергеевич Алексеев, взяв в молодости псевдоним «Станиславский», навсегда исчез под ним, спрятался в великолепном его благозвучии, как улитка прячется в раковину.

Сегодня на радио или ТВ можно услышать или увидеть целые сериалы, вторгающиеся (часто безответственно и бестактно) в жизнь известных людей. На основании писем, воспоминаний, публикаций в прессе, документов, наугад извлеченных из архивов, выстраиваются претендующие на художественность композиции, которые якобы выполняют для самых широких масс роль проводников в культуру, по-своему «рекламируя» гениев и их достижения. На Станиславского (наверное, к счастью) создатели таких сериалов внимания до сих пор не обратили. Да и по-настоящему художественная литература, падкая на описания жизни великих, не заинтересовалась такой, казалось бы, заметной фигурой.

Что-то в К. С. действительно удерживает на расстоянии. Какая-то замкнутость, застегнутость на все пуговицы, непроницаемость для нескромного взгляда, не позволяющая создать историю «погорячее». Вот и настоящих воспоминаний о Станиславском, человечески откровенных, теплых, дружеских не по театру, а по жизни, практически не существует. Всё как-то коротко, фрагментарно, отстраненно, хоть и почтительно… Да и были ли вообще у него друзья? Круг общения К. С. на протяжении всей его жизни был велик и разнообразен — кажется, вся творческая (и не только творческая) Россия входила в него. Но, если вдуматься, ни о ком мы не можем сказать, что это — «друг Станиславского».

Приходится признать: Станиславский был трагически одинок. Но вовсе не тем социальным и эстетическим одиночеством, о котором потом будут рассуждать его оппоненты. Он был одинок естественным, неизбежным одиночеством гения. А еще тем, которое сопровождает жизнь людей, много требующих от себя и других и до такой степени сосредоточенных на деле, что со стороны производят впечатление абсолютно равнодушных к простым заботам «обыкновенного» мира и тех, кто этот мир населяет. Такое одиночество человека, внешне кажущегося не одиноким, Станиславский узнал в полной мере. Выразив тенденции Новейшего времени, он выпал из другого, безвозвратно уходящего времени, в котором продолжали жить едва ли не все окружавшие его…

Как ни странно, даже его собственная, уникальная по своей искренности «Моя жизнь в искусстве» не раскрывает какой-то самой существенной и манящей тайны личности и судьбы Станиславского. Он вроде бы совершенно открыт, но, тем не менее, — ускользает. Он признается, что начинал писать книгу как личную биографию, следуя за логикой собственной жизни. Но это показалось неинтересным, да и глупо было повторять то, что к тому времени уже много раз было написано кем-то другим. И тогда он стал рассказывать историю поисков — не только своих, которые собственно и составляли дух и плоть его жизни, но и общего художественного движения новой театральной эпохи.

Возможно ли сегодня пробиться к нему, подлинному, сквозь самые разные наслоения? Сквозь все эти непонимания, обожествления, свержения с пьедестала и новые попытки воздвижения надо всеми? А главное — сквозь собственные его умолчания, в которых отразились как его затаенная личность, так и не располагавшее к откровенности время? Вопрос остается без ответа…

У К. С. был врожденный театральный инстинкт, нечто более сущностное, глубокое, тайное, чем «простой» талант постановщика или актерский дар. Естественное, как дыхание, внерациональное предчувствие будущего. Непроизвольное угадывание направления развития. Способность творчески действовать в одиночку именно так, как того через какое-то время потребует от большинства еще не пришедшее, но уже подступающее театральное завтра. Как река, натыкаясь на препятствия, все равно находит свой путь к морю, он упрямо двигался к угадываемой цели, какой бы странной ни казалась она окружающим.

Станиславского часто представляют человеком литературно слабо образованным, мало читавшим, знавшим литературу в основном по тем пьесам, которые он ставил или в которых играл. На самом деле все обстояло совершенно иначе. С самой юности К. С. читал много и постоянно. Это была естественная потребность, и во многих его письмах отразились не только сам факт чтения, но и то удовольствие, которое это занятие ему доставляло.

Но кроме чтения у него, как это и дается обычно гению, был источник особенной, невербальной информации, своего рода высший инстинкт, позволявший видеть жизнь и искусство в иных ракурсах и измерениях, чем видели его современники. Впрочем, многое, что для него еще тогда было ясно «как простая гамма», до сих пор не могут понять его сегодняшние коллеги, даже вполне успешные и весьма одаренные.

И потому вряд ли можно чего-то добиться, пойдя по биографическому, им самим отвергнутому пути. Его биография — в его творчестве. И хорошо бы попробовать (пока — только попробовать) взглянуть на его жизнь и творчество не сквозь все еще непреодолимое, буквальное отождествление с Художественным театром, от реальной практики которого он в своем понимании природы сценического искусства постепенно, но решительно отошел. Взглянуть на более широком театральном пространстве, сквозь его же формулу: «Очень практичен для будущего дохода дела». Ведь сегодня можно уже осознать, оценить и это пространство, и это будущее, и этот доход… Допустить, что привычная цепочка «тегов»: Станиславский, Система, МХАТ — всего лишь удобный исторический штамп. Хотя, надо признать, этот штамп (впрочем, такова природа любого штампа) до сих пор прекрасно работает, обеспечивая многим его сторонникам не только творческий, но и надежный финансовый успех.

Эта книга на первый взгляд покажется странной. А может быть, и на второй тоже. Она задумывалась как иной ракурс взгляда на личность Станиславского и как иная интонация рассказа о нем. И построена как система фрагментов, среди которых могут отсутствовать якобы обязательные, зато отыщутся неожиданные «мелочи», обычно не попадающие в поле зрения биографов, которые оказываются порой выразительнее и значимее того, что вошло в хрестоматии. Это помесь изложения фактов из жизни К. С. и попыток не только (вернее, не столько) связать их с процессом становления и жизни Художественного театра, с его движением сквозь историю, сколько увидеть, как в единичной, но гениальной судьбе отразилось Великое Театральное Время, время рождения и первых шагов режиссерского театра, поздний период творческого господства которого мы как раз и застали. Повторяю, это только попытка, за которой, я надеюсь, последует продолжение. Пространство Станиславского — необозримый, привораживающий океан, и оказавшемуся на его берегу невозможно оттуда уйти…

Увы, любой биограф, изучая жизнь, творчество и поступки своего, далекого по времени, героя, сталкивается с проблемой вторичности собственных текстов. Ведь они неизбежно основываются на текстах уже существующих, на документах, многие из которых прежде неоднократно использовались. В случае биографий театральных вторичность эта становится вопиющей. Ведь спектакли, которые ставил, оформлял или в которых играл имярек, — давно исчезли. Те, чья живая память еще хранила их постепенно стирающийся, субъективно воспринятый, но все же подлинный облик, сами уже стали тенями. Историк театра не может взять спектакль с полки, как литературовед книгу, не может увидеть его, как искусствовед картину, или прослушать, как музыкальный критик симфонию или романс, чтобы множеству трактовок противопоставить свою, основанную на реальном знакомстве с реальным предметом. Вместо этого он вынужден заниматься интерпретацией интерпретаций. Создавать свою версию, обрабатывая, сталкивая, сравнивая версии чьи-то. И к естественной субъективности этих версий добавлять еще и свое субъективное их отражение, часто мучительно надуманное. В общем, профессия странная, если честно — от настоящей науки бесконечно далекая. Но прельстительная: можно отдаться игре фантазии, не слишком опасаясь, что тебя остановят факты.

Потому так много сомнительных легенд и нелепых вымыслов существует в театральной истории, которая перенасыщена слухами и сплетнями, возведенными в ранг непреложной истины. Потому она так зависит от субъективной точки зрения исследователя, так легко поддается осознанной официальной фальсификации, как это было в советские годы, когда из нее исчезали целые художественные материки, как это случилось с театром Мейерхольда, МХАТом-2 и т. д. История российского театра, настоящая, до сих пор еще не написана, она по большей части — лишь мнимость. И в ней есть фигуры, события, годы, которые особенно притягивают к себе вымыслы и спекуляции. Как ни странно, Станиславский — одна из таких фигур. Стоит лишь чуть-чуть углубиться в реальные, лежащие в сфере открытого доступа, а не только в архивах, свидетельства о его жизни и творчества, как возникает желание «собрать все книги да и сжечь», и начинаешь не верить ничему, кроме его собственных слов. Уж слишком много белого представлено черным, простое запутано, а сложное — опрощено и опошлено. И вообще нет ощутимых границ между правдой, неправдой и полуправдой. Невольно возникает потребность дать слово самому К. С., чтобы он сам говорил за себя, о себе, о своей знаменитой системе, о своем понимании природы театра. И — о меняющихся во времени, и тем не менее в основе своей постоянных, своих взглядах на мир, человека, жизнь и искусство.

Конечно, биографы обычно и без того много цитируют. Но цитата — коварна. Она порой с осознанным лукавством вырывается из текста, который следовало бы довести до внимания читателя целиком. Может быть, стоит попробовать? И подтверждать рассуждения не кусочками, которыми так легко манипулировать, а целыми текстами? В этой книге я попытаюсь использовать этот прием. Кто знает, может быть так и возникнет традиция биографий, авторы которых окажутся как бы под присмотром своих героев. И — в постоянном, пусть даже жестком, но открытом, не исподтишка, диалоге с ними…

Поэтому часть книги займет Приложение, где будут собраны кажущиеся мне важными тексты К. С. На них (по ходу собственного рассказа) я буду ссылаться. Они значительно расширят поле обзора и придадут книге дополнительную (и необходимую) фактологическую плотность. Они позволят увидеть важнейшие моменты жизни героя не в очередном изложении изложений, а его собственными глазами прочесть литературное их отражение. Читатель волен, конечно, проигнорировать эти ссылки, они не навязываются ему, как навязываются внутритекстовые цитаты. Но человек любопытный, недоверчивый от природы, к Приложению, скорее всего, обратится. И не без удивления откроет незнакомого и подлинного Константина Сергеевича Станиславского. А потом, быть может, заглянет и в девять томов собрания его сочинений. Что греха таить, хотя тома эти стоят на книжных полках большинства театральных (профессионально или по свободному пристрастию) людей, лишь немногие действительно их когда-то прочли.

Я верю, что вопреки всем несуразностям и неправдам, которые прилипли к имени Станиславского, его собственный голос способен пробиться сквозь время к сегодняшней человечьей душе. И тогда с его живого лица хоть немного сдвинется нелепая социально-творчески-бытовая маска человека из давно утративших актуальность, но прилежно рассказываемых театральных анекдотов…

Загрузка...