ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Давно уже погасли все до одного огоньки в деревне. Затихли песни девчат на улице. Замолчала запоздалая гармонь над прудом. Уснули неугомонные деревенские собаки. Темная, беззвездная ночь раскинулась над деревней, над озером, над лесом. Кажется, замерло все…

Но вот легкая, неслышная тень метнулась из огорода по двору Матвея к дому. Однако двор пуст, двери на замке. Спустя минуту тень так же тихо крадется через улицу и замирает под окнами Домнина дома.

Сама Домна не спит. Она лежит в темной кухне на жестком тюфяке, постланном поверх большого сундука с добром у самого окна и думает свою невеселую тревожную думу.

Подвел ее этот рыжий лис, Матвей! Ведь уж как полагалась Домна на его проходимость! Не устоял и он — рухнуло все его богатство, а с ним и Домнины надежды на теплую свою бабью осень, согретую мужней лаской, на счастье дочери, которого она все-таки желала постольку, конечно, поскольку оно не мешало бы ее собственному счастью.

Давно ли, кажется, все было хорошо. Ее Антонида почти смирилась с Федькой, еще бы день, два и… И все этот проклятый Тарасов! Он привез все несчастья на Домнину голову, на голову всех почтенных людей деревни: разоблачил Федьку, сплотил голытьбу, велел им зорить богатых хозяев…

«Эх! — сжимает в бессильной ярости Домна кулаки, брошенные поверх одеяла вдоль крепкого тела. — Была бы я мужиком — нашла бы, как посчитаться с городским выродком…»


…А в школе, в маленькой комнатке учительницы на узенькой жесткой кровати говорят не наговорятся Геннадий Иосифович с Анной Константиновной.

Уже улеглось волнение, вызванное острой сладостью примирения после долгой ссоры. Высказаны друг другу и взаимные упреки и взаимные признания.

Сейчас Геннадий Иосифович говорит жене о самом наболевшем за эти тревожные суровые дни его скитаний по району.

— У вас еще по-человечески прошло раскулачивание. А вот в моем сельсовете одного хозяина больного с постели сбросили. Пришли, описали все, вплоть до перины, на которой лежал, а его взяли под руки и вывели из собственного дома на улицу. Вместе с ребятишками…

— Что ж ты смотрел?

— Что ж я? Мое дело выполнять. А что там думаешь, чувствуешь в душе — это никого не касается.

— Что же ты чувствуешь? — невольно в тревоге затаила дыхание Анна Константиновна.

— Чувствуешь… чувствуешь… — в раздумье медленно отвечает Геннадий Иосифович, закидывая руки за голову. — Ты думаешь, так это просто, рассказать что чувствуешь, когда людей разоряют по твоему же приказу… Вот Константина Копылова в Михеевке раскулачивали… Я его с самой войны знаю. Работящий мужик! Один своим хлебом, наверное, полсотни семей в городе кормил… А кто этот хлеб теперь посеет? Эти, что ли? — кивнул Геннадий куда-то в темноту. — Да не в этом дело! — с досадой отмахнулся он. — Этот Копылов, бывало, как едет в район — обязательно ко мне… Я, если случалось в Михеевке бывать, всегда у него на квартире останавливался. У него дом хороший, почище, чем в городе у иного интеллигента. А тут пришлось идти к нему с комиссией… Куда денешься? Ладно он не дурак. Понял, что не мог я иначе. Да и все равно — не я, так другой…

— Постой, постой… — лежа на сильной руке мужа, закрыла глаза ладонью Анна Константиновна, стараясь собраться с мыслями. — Ты что ж, выходит, жалеешь?

— А что ж, по-твоему, их уж и пожалеть нельзя? — сердито спросил Геннадий Иосифович. — Или ты около этого сухаря Тарасова тоже очерствела?

— Постой, постой… — взволнованно, привстав на локте, спрашивала Анна Константиновна. — Как же так… Ты даешь приказ раскулачивать и ты же их жалеешь?.. Ничего не понимаю! — горестно воскликнула она, стараясь в темноте вглядеться в лицо усмехавшегося мужа. — Зачем же это тогда делается! Я вот не знаю того, что ты знаешь, не понимаю многого, но я… Но у меня… Ну, понимаешь, у меня рука не дрогнула, когда я описывала их имущество. Я верила, что так надо, что все это справедливо, ибо добро это все нажито чужим трудом, что оно должно быть возвращено тем, кто наживал его — батракам, беднякам… А ты… А ты… — не понимаю! — в тоске и смятении воскликнула она. — Кто же ты тогда?! Зачем же ты тогда участвуешь в этом… направляешь людей на это?.. Ведь ты так убежденно говорил с Захаром и Тарасовым! Я слушала с упоением, я гордилась тобой. Ты был такой прямой, резкий, беспощадный…

— Глупенькая ты у меня, — снисходительно улыбаясь, привлек к себе жену Геннадий Иосифович. — Раскипелась: зачем да как… — шутливо передразнил он. — Да очень просто. Я коммунист. Я должен выполнять приказ партии. А приказ партии — согнать мужиков в колхоз, отобрать у кулаков добро, хотя они его и своим горбом наживали, хотя они — самая что ни на есть крепкая экономическая опора власти в деревне! Кто город хлебом кормит? Думаешь, эти твои Антоны да Захары? Черта с два! Кулак город хлебом кормит! Кто в деревне культуру несет? Думаешь ты своими танцами-манцами? Эх ты… глупенькая! Кулак ее несет в деревню, настоящую-то культуру. Своими жнейками, молотилками заграничными, своими правильными севооборотами, своим племенным скотом! Вот через него, через кулака, и надо бы социализм в деревне строить, чтобы социализм врастал в кулака, а кулак в социализм. Но наверху там решили по-другому… Что же мне, маленькой пешке, остается делать? Кричать «долой», «неправильно»? Нет, брат, шалишь! Видел я, как некоторые кричали да из партии повылетели. А другие, что были поумнее, на их посты встали… Что ж мне прикажешь смотреть, как другие в гору идут? Нет, уж лучше я помучаюсь, помотаюсь по деревням, зато во всем райкоме ни у кого лучше моих результатов нет! За это я не сегодня-завтра зав. отделом буду, а там, глядишь, секретарем, а там — и до области будет рукой подать. Ты думаешь, я всю жизнь в этой глуши торчать буду? Эх ты, идеалистка! Нет, надо, надо тебе выбираться отсюда, а то ты совсем тут омужичишься. На днях вот съезжу с Тарасовым в райком, вправлю ему там мозги, а потом за тобой приеду. Впрочем, мы ведь договорились уж об этом, правда? Ну чего молчишь? Признайся, что рада отсюда выбраться? Погорячилась немножко, убежала, а потом жалела? Ну, да ладно, ладно. Я ведь не сержусь. Я все-таки люблю тебя, чудачку такую.

И обняв сильной рукой хрупкие плечи жены, Геннадий Иосифович, к несказанному удивлению своему, почувствовал, что они судорожно вздрагивают. Анна Константиновна лежала рядом с мужем, уткнувшись носом в подушку, и старалась подавить рыдания.

Только что муж ее был самым дорогим, самым лучшим на свете человеком. Смелым, цельным, верным… И вот…

Но у нее уже не было больше сил бороться и с ним и с собой, не хватало мужества поступить так, как она должна была бы поступить — встать и указать ему на дверь.

— Аня! Аня! Что ты? Что с тобой? — трясет ее за плечо Геннадий Иосифович… — Черт его знает! — возмущенно восклицает он. — Если уж с родной женой нельзя душу отвести, тогда…

Внезапный стук в окошко обрывает его на полуслове. Он проворно вскакивает, хватает со стола наган и устремляется к окну.

Анна Константиновна, встревоженная стуком, встает и, вытирая глаза, идет вслед за ним. Вглядевшись в светлую тень за окном, она вскрикивает:

— Тося! — и бежит скорее открывать дверь.


…Тося уже засыпала. Громкий шорох и шепот за дверями заставил ее вздрогнуть и насторожиться.

Затаив дыхание, она прислушалась к тому, что делается в кухне, и сердце ее тревожно екнуло. Она узнала Федькин голос.

Тося слишком хорошо знала Федьку, чтобы надеяться на то, что он оставит ее в покое. С той минуты, когда, к ее несказанной радости, Тарасов разоблачил Федьку и тот, выпрыгнув в окно, скрылся, она с замирающим от страха сердцем ждала этого прихода и внутренне готовилась к нему.

И все же сейчас, когда услышала рядом за дверью его свистящий шепот, она не поверила этому: до того страшила ее новая встреча с ним.

Ее охватило тоскливое и гнетущее чувство обреченности, безнадежности всякой борьбы и сопротивления. И от этого сознания своей обреченности Тосе стало до того горько, до того жалко себя, что, закусив зубами край одеяла, она, давясь им, залилась слезами.

Она с внезапной обидой вспомнила поучения Анны Константиновны, которая после бегства Федьки отчитывала ее за малодушие, за то, что не любя уступила Федьке.

«Попробовала бы сама не уступила, когда кроме петли, деваться б больше некуда», — сквозь слезы прошептала Тося. Всех их — и Захара, и Антона, и Анну Константиновну с Тарасовым — вспомнила она сейчас с какой-то горькой и обидчивой завистью. Она вдруг представила, будто они все вместе шли дружно куда-то одной дорогой. Но вот с ней, с Тосей, стряслась беда, она отстала, а те все идут и идут дальше, не замечая ее отсутствия.

Ее же теперь терзают одну, всеми покинутую!

Кто знает, может быть, если бы Тося не знала вовсе тех людей, не видела бы простых и доверчивых отношений между ними, не тянулась бы вместе с ними к свету другой жизни, может быть, то, что с ней происходит сейчас, и не вызвало бы в ее душе такого страдания, не возбуждало бы такого протеста… Но сейчас.

Шепот за дверями на мгновение утих. Потом вспыхнул снова, вскоре превратившись в негромкую, но злую перебранку.

…— Обнадежили… Ославили… Оконфузили на всю округу, будьте вы прокляты с отцом своим, бесстыжие! — слышала Тося голос матери. — Где ваше добро? Где ваше ручательство, что все выйдет чинно и благородно?

— Тетка Домна! Тетка Домна!.. — шептал Федька, стараясь успокоить расходившуюся тещу. — Ну разве ж знал кто, что этот гад Тарасов разнюхал все!

— Этому нехристю давно бы уж башку свернуть надо, а ты к нему прямо в лапы полез да еще дочь мою туда же уволок, недотепа несчастный!

— Ладно, тетка Домна, он моих рук не минует, да ведь не за этим я пришел, я по делу… Торопиться надо — светать скоро начнет…

— Нету у меня больше с вами никакого дела! Убирайся отсюда подобру-поздорову, бродяга беспутный, пока на тебя людей не крикнула. Чего тебе еще от меня надо? Мало что ославил — опозорил на весь край?..

— Ты послушай, тетка Домна. Я за Тосей пришел по уговору.

— За То-сей? Да ты с ума сошел? Вы что с отцом мне обещали? Забыли, какой уговор-то был? Вы мне за нее златые горы сулили, обещали без приданого взять, все свое завести ей, дом, хозяйство выделить, а сейчас где оно все? Где он, уговор-то ваш?

— Будет, будет, тетка Домна, все будет! Ты только отдай мне Тосю. Увезу ее с собой в теплые края, так что ни одна душа не услышит. А там и хозяйство заведем. Деньги-то ведь у отца все целы, да и добро кое-какое припрятано. Вот на-ка, тебе принес по уговору. Смотри, как звякают. Николаевские!

— Обманете, обманете, проходимцы, нету у меня вам теперь веры — ни тебе, ни отцу. Не пущу с вами дочь по свету мыкаться! — уж тоном ниже упиралась Домна.

— Да что ее тебе теперь беречь-то, тетка Домна? — послышался смешок в Федькином шепоте. — Ведь уж порченая она. Кому она теперь нужна, кто на нее польстится? А мне — жена она, и жизни без нее для меня нету никакой, ни на том свете, ни на этом! Отдай, тетка Домна, по-хорошему!

— Отдай, отдай… Что она мне, опорок с ноги: скинула да отдала?! — начала сдаваться мать. — Иди, возьми попробуй.

Тося вся сжалась от страха.

Федька прошел прямо к кровати и, смело просунув руку под одеяло, тронул Тосю за обнаженное плечо.

— Ой, кто это?! — громко, словно только что проснувшись, испуганно вскрикнула Тося, сама еще не зная, для чего притворяется.

— Это я, Тосенька, я! — тихо и ласково прошептал Федька.

— А-а, это ты, Федя?.. — И почувствовав, что в этом возгласе совсем нет удивления и это может выдать ее, Тося вдруг вскочила на постели и по-другому, громко и удивленно, крикнула:

— Федя?! Откуда ты взялся?!

— Ты послушай, Тосенька, — шептал Федька, боязливо оглядываясь на окна. — Я к тебе пришел…

— Ах, ко мне-е… — засмеялась Тося, сама удивляясь своему смеху. — Ну, что ж, раздевайся, садись, сейчас чай будем пить.

Она быстро спрыгнула с кровати и, протопав босыми ногами к столу, как-то не шаря, схватила спички, зажгла лампу-«молнию». От яркого света, от Тосиного громкого уверенного голоса Федька поежился, но не подал виду, что боится и света этого яркого, и голоса ее громкого. Он только отступил подальше от света в угол да, разговаривая с Тосей, приглушал свой голос, втайне надеясь, что она поймет его опасения и тоже, как и он, будет остерегаться.

И Тося поняла. Она чутьем угадала, что для Федьки, ночью прокравшегося в ее комнату, нет сейчас врага более опасного, а для нее более верного союзника, чем яркий свет и громкий голос.

И она громко говорила с ним, не помня, о чем говорит, даже смеялась, не понимая, над чем смеется, громко переставляла стулья, гремела на кухне самоваром, прибавляла свету в лампе-«молнии».

Раньше застенчивая и стыдливая до дикости, она топала сейчас перед Федькой босыми пятками в одной коротенькой ночной рубашке. Она не замечает того, что полураздета, не видит взбешенных взглядов, которые бросает на нее со своего сундука мать, так и не решившаяся встать, не слышит, как встревоженно и тонко гудит самовар, поставленный ею без воды. Тосей владеет нечеловеческое напряжение. Словно в душе ее взведена до отказа натянутая пружина, и она вот-вот сорвется, и тогда вся Тосина отчаянная решимость рухнет, исчезнет без следа, и на свете не останется ничего, кроме страшного в своей бесшабашности Федьки.

— Так зачем же ты пришел?! — спрашивает она, вбегая с кухни и бросаясь к начинавшей сильно коптить лампе.

— За тобой.

— За мной?.. Ха-ха-ха… За мной… Что же ты со мной будешь делать?

— Увезу!

— Увезешь! Ха-ха-ха! На чем же?

— Пара коней стоит за околицей.

— Ого, даже пара! Куда же мы с тобой поедем?

— Куда… — начинает с недоверием присматриваться к ее необыкновенной веселости и наивности Федька. — Я знаю куда.

— А я? Ха-ха-ха! Я не знаю ведь.

— Ты… узнаешь! — в голосе Федьки слышится мрачная угроза.

Тося вздрагивает, и чайная чашка, которую она держала в руках, расставляя на столе посуду, со звоном падает на пол.

— Ха-ха-ха! Чашка разбилась к счастью! Так куда же ты меня повезешь, как куль с мукой?.. К счастью бьется посуда… — взглядывает она на побледневшего Федьку.

— Тося!.. — мрачно говорит Федька, делая из угла шаг в ее сторону.

— А? — холодеет Тося, отступая к двери, и вдруг, словно хватаясь за последнюю надежду, кричит на кухню. — Мама! Мама! Что ж ты не встаешь… Ты знаешь — нет, куда меня мой жених увезти хочет? Ха-ха-ха… Дочь увозят, а мать не знает…

На кухне слышится скрип сундука.

— Что это ты раздурилась не ко времени… — недовольно ворчит Домна, — орешь на всю деревню. Хочешь, чтоб все сбежались, что ли?

— Нет, нет, ты выйди сюда, мама. Все равно ведь ты не спишь. Я уж давно слышу, как ты не спишь, так выйди.

— Тося! Поедем со мной! — мрачно, с тоской в голосе говорит Федька. — Уедем отсюда! Уедем в теплые края! Я знаю такое место, где нас никто не найдет.

— Мама! Мама! Выйди же сюда, — дрожащим голосом зовет Тося.

— Да ну тебя! Надень хоть юбку, бесстыдница!

Но Тосе сейчас важнее всего на свете вызвать мать в горницу, и она снова зовет:

— Выйди, мама, попей с нами чаю перед дорогой, посоветуй, как нам лучше уехать.

Но Федька уже не верит ни напускной веселости и беззаботности Тоси, ни видимому согласию ее ехать с ним. И он угрожающе подступает к ней:

— Нет, ты скажи, поедешь со мной или орать будешь, пока меня не застукают?

— Поеду… — бледнеет Тося, — поеду, если мама сюда выйдет.

— Для чего она тебе?

— Пусть выйдет, тогда скажу, — шепчет Тося, лихорадочно вспоминая, где лежит толстый деревянный засов, которым запиралась снаружи горница. Она оглядывает горницу, окна которой изнутри забраны железными решетками, и страх снова охватывает ее.

— Тетка Домна. Ну выдь! — властно кидает Федька в полутемную кухню.

Из кухни, кряхтя, морщась от яркого света, выходит раскосмаченная Домна.

— Ну, что вам надо, непутевые! — притворно ворчит она. — Куда это еще ехать? Да ну вас к богу, решайте сами. Вы молодые, вам жить, а мне уж старухе все равно…

— Так тебе, мама, все равно? — сквозь слезы спрашивает Тося.

— Что это еще ты ко мне с допросами пристаешь? Сказала: решайте сами!

— И ты меня отпустишь?

— Сама ведь…

— И без приданого?

— Какое тебе приданое…

— И никакого добра тебе за меня не надо?

— Какое теперь… Это что это еще? — грозно возвышает голос Домна.

— Нет, постой! Скажи теперь ты, Федя, а если я… если я… не поеду?!

— Если тебе жизнь дорога, так ты поедешь, — холодно усмехается Федька.

— А на что она мне, Федя, жизнь-то?..

— Слушай, Тоська! И ты, тетка Домна, тоже слушай… Я так и так человек конченый. Одна живая душа уже заглублена этой рукой! Не сегодня-завтра другая будет! Подлюга Тарасов последние дни доживает. И вы со мной не играйте, ежели которая из вас играть задумала! Я тебя, Антонида, в который уж раз спрашиваю. Поедешь ты со мной али не поедешь? Все равно мне без тебя жизни не будет ни на том свете, ни на этом. Жена ты мне. И ежели ты еще надо мной мудровать собираешься, то вот смотри. — Федька повернулся к образам и, сдернув с рыжих кудрей шапку, истово перекрестился. — Вот те крест, порешу обоих — и тебя и себя!

— Ну, уж если откровенность так на откровенность! И я тебе тоже скажу, муженек мой невенчанный, — побледнев как полотно, шагнула к нему Тося. — Постылый ты мне, ненавистный! Вкрался ты к моей матери, надругался надо мной да еще грозиться сюда ко мне пришел. Порешить хочешь? Да знаешь ли ты, что мне слаще умереть, чем жить с тобой, постылым, ненавистным мужем моим самозваным! Ха-ха-ха — навзрыд истерично захохотала Тося. — Нашел чем стращать! На же, на! Где твой нож двухперый с костяной ручкой! — задыхаясь, всхлипывая и смеясь, вскричала Тося. В неистовстве она рванула ворот своей рубашки: — Ну что? Не смеешь? Мало тебе этого? Так я еще скажу… С той минуты, как отбили вы от меня с родней своей моего милого… как женили его… обманом… Ничего не желала я, кроме смерти… И ты… ты… постылый насильник мой, хоть надругался, сильничал надо мной, а все равно… не забыла я его! Его… его одного любила, люблю и любить буду! А тебя — ненавижу! На, бей! На…

Федька не дал договорить ей, схватил Тосю за ворот рубашки и, притянув к страшному лицу своему, зашипел.

— Ах, не забыла?! Не забыла, подлюга?! Ну, так забудешь! — со страшной силой отшвырнул он ее на пол. — Ну, так не пришел еще твой час! Сперва ты об ём наревешься. Когда он вместе с Тарасовым на тот свет отправится, только тогда твой черед настанет!

— Об нем?! Нет, врешь ты, опенок поганый. Не его и не Тарасова, а сперва тебя в землю закопают! — вскакивая с пола с сухими, горящими ненавистью глазами, в голос закричала, почти завизжала Тося.

И вдруг, повернувшись к двери, кинулась вон из горницы. Федька бросился ей наперерез, но она, встретив его у дверей, с такой силой отшвырнула от себя, что тот отлетел к столу, повалил несколько стульев и, не удержав равновесия, упал на пол.

Тося тем временем выскочила из горницы и, метнувшись по полутемной кухне, схватила стоявший за печкой толстый деревянный брус. Когда она подбегала с этим брусом к дверям горницы, оттуда к ней снова кинулся Федька. Но она с кошачьим проворством захлопнула двустворчатую дверь горницы так, что тот, разлетевшись, ударился об нее головой и, пока потирал ушибленное место, брус, сухо ляскнув, лег в две крепкие стальные скобы со стороны кухни. Федька с Домной оказались запертыми.

Обессилев, Тося, чувствуя ужасное головокружение, измученно опустилась на пол и потеряла сознание.

Очнулась она от страшного грохота, сотрясавшего весь дом. Федька ломился в дверь. Не помня себя от страха, не понимая, как это она, такая робкая и несмелая, могла все сделать, Тося вскочила и, не чуя под собой ног, кинулась вон из дома. Мысль о том, что Федька как только сломает дверь, обязательно направится к Андрею, настолько овладела ею, что она сломя голову побежала к Кузнецовым. Но вспомнив, что на ней одна лишь коротенькая рубашка с разорванным воротом, она взглянула на свои голые ноги и, в ужасе закрыв лицо руками, устремилась к единственному близкому человеку, к которому можно сейчас в таком виде явиться и который сможет помочь задержать Федьку, к Анне Константиновне.

Выслушав бессвязный рассказ Тоси, Геннадий Иосифович быстро оделся, сунул наган в карман, бросил жене:

— Беги скорее, буди Захара с Тарасовым! А я задержу его, не дам вырваться из горницы.

Когда спустя несколько минут запыхавшиеся Захар с Тарасовым вбежали в распахнутые двери ильичевского дома, они застали там насмерть перепуганную Домну да Геннадия, который сконфуженно осматривал ослабнувшие скобы у дверей горницы.

— Глупая девчонка, не могла как следует запереть преступника! — с досадой выругался он в адрес Тоси. — Ушел из-под самого носа!

Загрузка...