Большой крестовый дом Домны Ильичевой — лучший в деревне. Железная крыша, высокое крыльцо, резной, словно вязанный искусной кружевницей карниз, зеленые ставни на окнах. Сейчас эти ставни плотно закрыты. Ни единой щелочкой не пробивается на улицу яркий свет большой двадцатилинейной лампы. Стол вытащен на середину просторной, обставленной по-городскому горницы.
Гнутые стулья, картины в рамках по чистым беленым стенам, книги на фигурной этажерке. В углу, под богатыми золочеными образами, предмет удивления всей деревни, гордость Домны — граммофон.
За столом Матвей Сартасов, Никита Твердышев, Григорий Поликарпов — богатый замостенский мужик, по уши заросший черными вьющимися волосами. Между Матвеем и Никитой с достоинством восседает Митя Кривой.
Принаряженная Домна тоже сидит за столом. Время от времени она встает, выходит на кухню, прислушивается: не идет ли кто, не возвращается ли Тося из сельсовета. Горько вздыхает: родной дочери не доверяешь, сторожишься, как ворюга ночная.
Разговор за столом тоже невеселый. Матвей рассказывает новости, привезенные из района:
— Человек этот — в корень свой, и свойство с ним у меня давнее. Да́вано ему, передавано и сырым и жареным.
Матвей наливает полстакана водки, пьет. Гости хмуро следят, как булькая, исчезает жидкость в округлом Матвеевом рту, смачно хрустит на мелких острых зубах огурчик.
— Однако нынче не берет… — продолжает Матвей. — Хотя силу в районе и имеет, только уж не ту, что ранее бывало. Состряпать бумагу и нынче может, какую хошь. Доступ есть и к печати и к листам гербовым. Но… — многозначительно оглядев собеседников, поднял палец Матвей, — опасается! Проверщиков на те бумаги развелось ноне — как нерезаных собак. Райкомы, исполкомы, Гепеу, полунамоченные разные… Влипнуть в два счета! Письменной поддержки, говорит, и не проси. Не будет. И даже кои бумага: раньше бывало выписывали таким же, свойским способом, — похерить. Али, по крайности, не козырять. Но по словесности объяснил. Дал, так сказать, наведение на курс. А наведение такое: сила солому ломит.
— Да кака там сила! — сварливым бабьим тенорком воскликнул Никита Твердышев. — Два-три голодранца — Захарка да Антошка Хромой — вот и сила вся! Прижать к ногтю — и силы никакой нету!
— И, говорит, ежели против этой силы уберегчися хочешь — подлегай под нее, как рожь под ветром, и жди, когда время настанет обратно выправляться, — снисходительно взглянув на недалекого Никиту, продолжает Матвей и, видя, что собеседники ждут пояснения, вздыхает: А когда оно настанет, это время, не сказал. И даже надежду никакую не заронил.
— Надо быть, человек тот умственный и в видах имел он Антанту, — авторитетно говорит Митя Кривой.
— А еще говорит, — продолжает Матвей, — ежели на иную гору взобраться невозможно, то обойти ее кружным путем — всякому под силу.
— Да как, как обойти-то?! — подался к Матвею Григорий.
— Какими путями обойти, коли кругом обложили, будто волка матерого?! — ворчал Никита.
— Не обходить, а рвать, рвать надо глотки горлодерам, чтоб знали и другие боялись! — шепчет Григорий Поликарпов, сверкая из-под черной шапки волос горящими мрачным огнем глазами. — Рвать глотку! И первым делом заводилам: Захарке с Антошкой.
— Нет, ты скажи, Никанорыч, какой путёй эту напасть обойти можно? Что он, тот «свой» человек, сказывал? — допытывается Твердышев.
— Опять же он больше притчами объяснялся, — разъясняет Матвей. — Опасается человек. А только понять так можно, что покуда не поздно, надо… следовает… — приметив, как впились глазами в его лицо собеседники, Матвей отвел свой взгляд куда-то вверх и, остановив его где-то между образами и граммофоном, уклончиво добавил: — Приспособляться следовает ко власти ихней… подлаживаться… угождать… и… и… и все такое прочее, и все этакое подобное… — вил он конец фразы, вдруг убоявшись выдать своим единомышленникам умный и тонкий совет, полученный от «своего» человека.
— Тьфу ты, холера рыжая! — выругался Григорий Поликарпов. — Мы ждали умного слова, а он — приспосо-обиться!.. Поди сам приспособься к Антошке. Он те приспосо-обит! За все годы расквитается, что у твоей Матрены хлеб с квасом хлебал.
«Слава те, господи, удержался, не выказал совета-то! — мысленно крестится Матвей, слушая Григорьеву брань. — Перехватишь, спасибо не скажет козел мохнорылый. А ты потом сунешься — фиг с маслом. Топтана дорожка, не проедешь, не пройдешь».
А решительный Григорий все больше распалялся.
— Они нас спайкой берут! Комитеты собирают свои беспортошные, а мы жмемся тут в одиночку, друг от дружки хоронимся! Надо тоже свою спайку держать. Не на большую дорогу идти — свое добро ведь отстаивать!
— Верно, Гриха, верно! — кивал Никита, опасливо косясь на окна. — Рты на наше добро мно-огие поразевали. Одному зажать — другие сами захлопнут. Ты, Никанорыч, чего молчишь-то? Аль у тебя своя какая думка?
— Думка не думка… — протянул Матвей сокрушенно. — А только у них сила — у них и власть. Народ в наших краях смирный. Восстаньев и в гражданскую не подымал… Здесь же Челяба рядом, Курган с Шадриной. Там этой голытьбы фабричной да деповской!.. Как курят передушат, в случае чего!
— Народ смирный, так што ж: как баранам под топор идти посоветоваешь? Нет, ты, Матюха, не крути. Ты давай начистоту перед нами, коли вместях собрались! Ты что же: все отдать советоваешь?
— И што ты на меня, Гриха, насел? Аль я тебе атаман?..
— А я говорю: не буду подлегать под иху власть! Лучше сам все попалю! В Сибирь пойду, а им не оставлю!..
Домна Ильичева сидела, горестно подперев рукой щеку, и с сожалением глядела и а готовых разругаться мужиков.
— Охо-хо-хо! Соседушки мои дорогие… — вздохнула она, пряча где-то в углах еще нестарых сочных губ ироническую улыбку. — Всем-то вас господь-бог наградил: и силой, и статью… а уму-разуму не выучил! Чего вы цапаться взялись. Чего делите?! И ты, Матвей Никанорыч, тоже хорош! Подляга-а-ать! — передразнила Домна, уперев руки в бока. — Кому такой нужен подлягатель? Тьфу, срам, а еще мужик называется! Да я, баба, под ихнюю ярму не подлягу, а свою линию выведу! И хозяйство сохраню! А ты — мужик: подляга-ать!
И наклонившись над столиком, глядя в разгоревшиеся надеждой глаза мужиков, Домна зашептала жарким шепотом:
— Не подлягать, подкапывать под их надо! Ты думаешь, везде у них гладко получается? Думаешь, охотой мужик пойдет в ихнюю коммунию? То-то вот и есть! Они агитацию, а мы вдвое! Они стращать, а мы втрое! Они Сибирью грозить, а мы… а мы — геенной огненной, судом божьим пуще ихней Сибири народ в испуг ввергнем! Они мужиков на собранью сгоняют, а мы без собранья баб в сумленье введем, так что они ихнего колхоза пуще, чем черт ладана, бояться будут! А сами вы что? Чужие в деревне, без роду без племени, без родни, без друзей, что ли? Аль не должен вам никто? Да и коммунисты-то сами, Захарка с Антошкой, они что, праведники безгрешные, что ли? Чать, сам знаешь: Антошка за рюмку водки душу запродаст. Да и до баб, как кот охочий. Захарка тоже выпить не дурак, только подход правильный иметь надо. А ты подляга-ать!
И видя, что мужчины все больше накаляются от ее слов, Домна вздыхает:
— Э-эх! Была бы я мужиком!
— Во-во, елки зеленые! — завистливым фальцетом воскликнул Никита Твердышев, отчаянно скребя за пазухой. — Генерал ты, Домаха, да и только! Право, генерал. Нам бы такую хватку!
— А что, нам? — одним духом выливая стакан водки, ляскнул зубами о стакан Григорий Поликарпов. — Коли дружно, мы и сами нашим коммунистам соли подсыплем под горячее место!
Мужики оживились. Даже Митя, то и дело озиравшийся на окна, перестал трусить, отважно таращил свой единственный глаз то на Домну, то на Григория.
«Легко тебе людей-то поджигать! — угрюмо думал Матвей, глядя на раскрасневшуюся, разом помолодевшую хозяйку дома. — Сама свое хозяйство давно разбазарила, коней продала, денежки припрятала! Конечно, теперь нищему пожар не страшен».
А вслух сказал льстиво:
— Ума у тебя, Поликарповна, палата! Истинно сказал Никита — генерал! Только… не слыхал я что-то, чтоб генералы одной геенной огненной сраженья выигрывали. Ты что же, думаешь, я подлягу, так и лежать под ними буду? То-то вот и есть! Геенна — само собой. А ежели к ей вдобавок и взаправдушный огонек подпустить, во-от тогда, почует народ, на чьей стороне господь стоит.
Все помолчали. Хозяйка разлила из полупустых бутылок остатки водки. Выпив, крякнув, мужики склонившись над неприбранным столом, тихо принялись обсуждать план своей кампании против артельщиков.
Когда гости попрощались с дородной хозяйкой, Матвей, уходивший последним, задержался в сенках:
— Вот память проклятущая! Кажись, Поликарповна, у тебя в горнице кисет с табаком оставил! Пойдем, поглядим.
Войдя в горницу, он ласково подхватил Домну за полную талию, подвел к стулу, усадил и, деловито усевшись напротив, поднял на нее юркие, прилипчивые глаза.
— Ну, сватьюшка, давай малость побеседуем… — и, хлопнув мясистой, короткопалой ладонью по столу, решительно сказал: — Што тут было — само собой. Забывать об ём не надо, но и надежду особую класть не приходится. Головы умнее нас думали и ничего придумать не сумели. А ты вот послушай.
И Матвей начистоту выложил Домне, как посоветовал ему «свой» человек из района обойти надвигающуюся беду.
Спустя несколько дней под вечер, когда на улице особенно людно, через всю деревню, вызывая неслыханное удивление встречных, с котомкой за плечами прошагал Федька-Ребрышко.
Был он оборван, худой. Испитое с ввалившимися глазами лицо его заросло грязными рыжими волосами. Шагал он медленно, опираясь на палку, и смиренно кланялся всем, кто попадался навстречу. А перед старухой Авдотьей, которая первая повстречала его за околицей, даже шапку снял, когда кланялся.
На другой день рано утром Федька, чисто выбритый и потому особенно худой и бледный, явился в сельсовет. Захара еще не было. За столом в дальнем углу комнаты сидел один Андрей. Постоянный секретарь сельсовета, Лука Петрович, опять заболел, и Захар попросил Андрея на несколько дней его заменить.
Федька, увидев Андрея, на мгновение остановился с занесенной через порог ногой. Но потом, решившись, шагнул вперед, подошел к столу и сказал устало:
— Ну, здорово, сват!
Андрей поднял на него удивленные глаза.
— Ну, что смотришь? — понимающе улыбнулся Федька. — Думаешь, с того света вышел? На вот, гляди бумаги: на этом свете писаны.
И положил перед Андреем документ.
— Все зло помнишь? — тихо, с укором продолжал он, устало садясь на лавку. — А я вот, не помню… У меня, может, все нутро на Севере Дальнем вымерзло, и ничего в ём не осталось: ни силы, ни памяти.
Федька зябко поежился и передернул плечами.
— Хотя, промежду прочим, и мне на тебя есть за што зло таить. Не я ведь, а ты мне поперек дороги вставал, счастье у меня из рук выхватывал. А вот не таю. На мировую идти согласен.
Жалкий изможденный вид Федьки, его разговор, а главное, этот упрек парня в злопамятстве как-то обезоружили Андрея.
— Бумаги свои председателю покажи, — не глядя на Федьку, сказал он, стараясь суровостью тона скрыть свою жалость к недавнему врагу. И мягче добавил: — А злом с тобой считаться я тоже не собираюсь. Что было, то прошло. А теперь нам и вовсе делить нечего.
В совет вошел Захар. Федька встал, попытался даже вроде бы вытянуться по-военному, потом просто снял шапку и, жалко улыбнувшись, сказал:
— Здравствуйте, Захар Петрович. Принимайте обратно на жительство.
Захар подметил непривычное для забулдыги подобострастие и усмехнулся.
— Здорово, коль не шутишь. Что, аль несладко живется в северных-то краях?
— До того тошно, Захар Петрович, аж повесился бы, — просто, без всегдашней рисовки признался Федька. — Волком бы взвыл да домой побежал.
— Ну, теперь, чать, не будешь с ножиком играть? — сказал Захар, разглядывая Федькин документ.
— Эх, Захар Петрович! Только дайте жить спокойно. Робить буду, про все забуду старое, семьей обзаведусь… Северные края, оне кого хошь на ум наставят, — с натужной улыбкой произнес Федька. — Я и теперь, как припомню — аж волосья на затылке шевелятся.
— Ну, что ж! — вставая, очень серьезно и строго посмотрел на Федьку Захар. — За ум браться хочешь — берись. Мешать не будем. Даже, на то пошло, поможем, в чем надобность будет. Но смотри, Федор… Уговор: мы тебя не тронем, пока ты нам мешать не будешь. Ввяжешься — не пожалеем! Ты теперь ученый, знаешь, чем это пахнет. Так-то вот. А сейчас — айда обстраивайся. В дороге, надо быть, измотался.
Сквозь суровые, угрожающие слова Федька услышал в голосе Захара скупую, но искреннюю ласку. И измученный томлением в чужом холодном краю, скитанием по лесам вокруг родной деревни, он, оттаяв от привета человека, которого считал воплощением зла для своей семьи, шагнул к Захару. С доверчивой признательностью в лице, неровным голосом, в котором сквозь волнение прорывались новые для Федьки благодарные нотки, сказал он, глядя попеременно то на Захара, то на Андрея:
— Жениться думаю я, Захар Петрович. Не будете препятствовать, а? Жизней хочу настоящей зажить… Устал от всего… Могу?.. Как вы скажете? С отцом что-то там у вас… Так я…
— Что же с отцом… — ворчливо проговорил Захар. — Отец само собой, а сын само собой… Сын за отца не ответчик. Сказал уж я: будешь жить честно — не тронем.
Не чуя под собой ног, выбежал Федька из совета, провожаемый задумчивым взглядом подобревших глаз Захара.
— Ишь, как его вышколила дальняя-то сторона, — тихо кивнул он Андрею. — Молодой… глупый… горячий был… А вернулся вот из чужих-то краев, может, и выправится еще парень, человеком будет.
И Захар грустно, глубоко задумался. За силуэтом убежавшего, счастливого Федьки ему представились два родных ребячьих лица, так давно-давно потерянные.
«Эти уж не вернутся!..» — вздохнул он.
Появление в горнице Ильичевых Григория Поликарпова и Мити Кривого, принаряженных, чинных, с расшитыми полотенцами через плечо, Тося не приняла близко к сердцу.
С тех пор, как женился Андрей, сваты снова стали часто наведываться к ней, но каждый раз они уходили ни с чем.
Знала Тося, что по деревне давно уже ходят про нее разные сплетни. Одни говорили, что она задавака и гордячка и потому слишком копается в женихах и, конечно, докопается, останется в старых девах.
Другие доказывали, что она порченная дурным глазом и вообще никогда не сможет выйти замуж, а если и выйдет, то ничего хорошего из этого не получится.
Третьи тоже считали, что она порченая, только не дурным глазом, а Андрюшкой Кузнецовым, что, долго гуляя с ней, он насмеялся над ее девичьей честью и женился на Анне Сартасовой только потому, что Тося не «соблюла» себя в девушках.
Услышала бы такое раньше Тося, сгорела б со стыда, никогда не посмела бы появиться на людях. А сейчас… сейчас как-то все закаменело в ее душе.
С того дня, как она узнала о женитьбе Андрея, мир будто перестал для нее существовать.
Вот и сегодня, увидев торжественно вступивших в горницу сватов, Тося лишь горько вздохнула.
А Митя, донельзя довольный возложенной на него честью, между тем разливался:
— Есть у вас, хозяюшка, товар, а у нас — купец…
«Который-то на этот раз купец?» — с холодным любопытством подумала Тося. И вдруг услышала имена Матвея Никаноровича, Федора…
На мгновение у нее мелькнула мысль о мести… Отплатить Андрею тем же…
Но мысль эта исчезла так же мгновенно, как и появилась. Не поможет это ей, не утешит!.. И не хочет она причинять Андрею боли. Пусть не вспоминает о ней плохо… Рано ли, поздно ли — он поймет…
И снова в ее охваченной тоской душе, словно мимолетный отблеск мелькнувшей в ночи падучей звездочки, вспыхнула какая-то безотчетная надежда. «Все равно: рано ли, поздно ли…»
Тося не винила Андрея, не проклинала его. Верное любящее сердце подсказывало ей, что какие-то темные, злые силы овладели им, опутали. Но вот что-то произойдет, разразится могучая очистительная гроза, и темные злые чары спадут с него. И снова все будет хорошо. Так же, как до той зловещей ночи, когда ушел Андрей к Матвею Сартасову.
И вот, когда мысль ее, совершив круг от Федора Сартасова, приславшего сватов, до Андрея, и снова вернулась к Матвею, заманившему ее возлюбленного в дом, в который ее сейчас звали жить, она связала все эти события воедино. И вдруг, к несказанной радости матери, вспыхнула она, снова похорошев своей неброской красотой, гордо подняла голову и твердо сказала:
— Нет!
И переведя дыхание, наслаждаясь смущением ошарашенных таким решительным отказом сватов, повторила:
— Н-нет!
Но мать Тоси уже кинулась к дорогим сватушкам, зашептала им:
— Ничего… ничего… и это еще бог дал… Я и этого не чаяла увидеть… Не обижайтесь, сватушки, простите ради бога… Девка молодая… глупая… Тут уж я сама… — и ласково, не давая сказать слова, боясь, что дочка снова скажет что-нибудь обидное для сватов, выпроводила их из горницы.
Когда наедине с Матвеем они обдумывали сватовство, Домна знала, какая это трудная, непосильная задача, и даже не рассчитывала на большее при первом сватовстве. Наоборот, она ждала слез, упреков, обиды или, что еще хуже, этой неприступной для нее, матери, тупой холодности и молчания Тоси.
А тут… Господи!.. Ее доченька только сказала «нет», а сама оживилась, похорошела даже… И прощаясь со сватами у ворот, шептала:
— Скажите Матвею Никанорычу, чтоб не терял надежду, не отчаивался… что тут уж я сама своего добьюсь…
А вернувшись в горницу, она всплеснула руками, со слезами обняла дочь:
— Тосенька! Доченька моя ро́дная! Да когда же ты одумаешься, придешь в себя?.. Ведь случай-то какой! Федор души в тебе не чает с каких пор! Не то, что этот басурман бесстыжий, безбожная его душа! — погрозила Домна кулаком, имея в виду Андрея. — И ведь хозяйство, дом… Соглашайся, доченька! Королевной ходить будешь. У них в дому только птичьего молока нет, у Сартасовых-то. Ну, одумайся, скажи словечко.
Тося будто не слышала мать.
— О, господи, господи! — заплакала Домна, заламывая руки. — Когда только это наказанье кончится. Когда только господь приберет меня!..
— Да ты про мать-то подумай! — с внезапной яростью накинулась она на дочь, хватая за плечо и стукая ее костяшками пальцев в высокий лоб. — Что ты со мной делаешь? В могилу гонишь до срока… Ведь уж люди надо мной смеются, пальцем показывают: вырастила, говорят, порченую… Ну, сколько, скажи, сколько будешь ты в девках сидеть, вековуха проклятая!
Тося молчала, снова замкнувшись в себя. Но шли дни за днями, а все оставалось по-прежнему. И постепенно Тося начинала задумываться о своей жизни. И по мере того, как она все яснее представляла свое положение, все безнадежнее виделось ей ее будущее, все бесплоднее казались ей недавние ее надежды.
Ведь Андрея теперь у нее нет… Значит, не будет для нее больше ни любви, ни молодости, ни веселья… Значит… да не все ли равно, что с ней теперь будет!
И гнетущее, невыносимое горе стало сменяться в душе Тоси холодным равнодушием.
А мать ежедневно продолжала свое:
— Антонида! Побойся бога! Одумайся. Я уж старая, весь век не будешь ты на моей шее сидеть.
И однажды Тося не вытерпела.
— Да оставьте вы меня в покое, мама! Ну, что вы от меня хотите?! — в отчаянье воскликнула она.
— Доченька! — засуетилась Домна, обрадовавшись тому, что Тося наконец заговорила. — Да счастья, счастья твоего хочу! Богатства твоего, почету! Для тебя же все стараюсь, Тосенька!
— Не надо мне, мама, ни богатства, ни почету… Ну, оставьте вы меня в покое…
— Тосенька! — со слезами на глазах молила Домна. — Ну, ты хоть обо мне-то подумай… успокой ты мою старость, согласись на Федюшкино сватовство. Ведь он так любит, так любит тебя!
— Не надо мне, мама, никакой его любви, ничего мне не надо.
— Ну, для меня хоть, доченька, для меня-то сделай. Не отказывай совсем… дай надежду хоть. Пусть Федюшка сюда приходит, поговорите с ним, повстречаетесь… может, и повернется твое сердце.
— Ну, хорошо, хорошо… Пусть приходит… Только успокойтеся, ради бога.
— Ну, вот и ладно, моя добрая, и хорошо, моя хорошая. А там, бог даст, притерпишься, приобвыкнешь… стерпится-слюбится… — И Домна поспешно засеменила из дома сообщить радостное известие Матвею Сартасову.
В тот ветреный вечер, когда под унылый шум берез и осин, плотной стеной обступивших Глухой лог, отец принес Федьке и двум таким же, как и он, лесным жителям, очередной запас хлеба, сала, самогонки и показал «чистый» документ, добытый в районе, Федька ни о чем не думал, не загадывал наперед. Он был без ума от радости, что наконец кончится его лесная звериная жизнь — без крова, без еды, без родных, с вечной опаской и оглядкой.
Он почти не слушал, о чем говорил ему отец, и заранее со всем соглашался.
Да-да… он переменится, остепенится, будет вести новую, правильную жизнь. Будет работать, помогать отцу по хозяйству. Женится, выделится в отдельный дом… Он будет слушаться отца. Он во всем, во всем с ним согласен, выполнит все его условия.
Оставляя заскучавших лесных товарищей своих, Федька на мгновение пожалел их, обещал навещать, не оставлять без припасу. И тут же его снова переполнила радость освобождения из лесного плена.
На другой день утром, когда, помывшись в бане, впервые за много лет отдохнувши и телом, и душой, Федька засобирался в сельсовет, отец снова завел разговор о женитьбе.
— К кому посылать сватов-то? — с грубоватой лаской спросил он сына.
— К Ильичевым! — без колебаний ответил Федька. — К Тоське, больше ни к кому.
При мысли о скорой женитьбе на Тосе Федька как-то размяк, подобрел. Его и вправду переполняли добрые, благородные намерения: начать жизнь по-новому, трудиться, помогать отцу. Он совсем забыл об оставленных в глухом лесу двух своих товарищах, об обещании навещать их.
Вернувшись однажды вечером откуда-то особенно удрученный и злой, Матвей, выслав на двор свою жену Матрену и полоумную Анисью, призвал Федьку в горницу.
— Ну, жених… — хмуро начал он. — Отдыхаешь?
— А што, батя?
— А то, не пришлось бы тебе обратно в лес подаваться. — При одном напоминании о лесе Федька почувствовал, как страх холодными мурашками пробежал по спине.
— Я ведь, батя, нигде, ничего… в рот не беру…
— Да знаю я… — устало махнул рукой Матвей. — Тут дела такие, што может все нарушиться — и богатство наше, и житье, ну и… женитьба твоя… — вздохнул он.
И рассказал сыну обо всем. О том, как разоряют кулаков в других деревнях, как сколачивается в деревне голытьба вокруг Захара с Антоном, какая участь ждет и их, Сартасовых, если Федька не поторопится с женитьбой или…
— Или, если кто-нибудь этим горлодерам не окоротит руки, чтоб не чесались на чужое добро, — исподлобья глядя на сына, закончил Матвей.
— Да я… — вскочил Федька с лавки, — да я им…
— Сядь! — резко приказал Матвей. — Ты… ты… они того и ждут, чтобы ты ввязался… Што у них там, припас есть какой?
— У кого? — не понял Федька.
— У кого… у кого… Да в Глухом-то логу. Забыл совсем своих дружков-то. Эх ты, герой!
…И ни одна душа не видела, как поздней глухой ночью, дождавшись полной тишины в деревне, Матвей с сыном, нагруженные мешками с припасом, огородами подались в сторону леса.
А на другой день вечером Федька появился в доме Ильичевых.