Приближалась масленица. Солнце светит дольше и веселее. Глубокий рыхлый снег потемнел и осел.
Первыми близость весны почуяли воробьи. Они становятся хлопотливыми, оживленными, смело и деловито прыгают по двору, садятся на забор, на крышу дома и заводят веселый предвесенний разговор.
Мужики не спеша начинают готовиться к весне. В кузнице Андрея все чаще собирается по несколько человек.
Один по одному привозят свои плуги, бороны, телеги, поржавевшие, покрытые пылью и засохшей осенней грязью.
Каждый везет свое. Мужики побогаче привозят новенькие железные плуги, бороны «Зиг-заг». Кто победнее — на деревянных дрогах везут сохи, деревянные бороны с расшатанными зубьями.
Андрей с утра до вечера ремонтирует «мужицкие орудия», и те не стоят подолгу около кузницы к удовольствию благодарных хозяев. В свободное от школы время ему помогает Степка.
Но однажды получилась маленькая заминка. Вслед за веселым, деловито прихрамывающим Антоном во двор въехали две телеги, на которых вперемежку лежали два новеньких плуга, разбитая соха, несколько старых деревянных борон.
Антон уверенно подвел к дверям кузницы обоз и вместе с приехавшим с ним Иваном Лучининым, поотодвинув чьи-то очередные два плуга, стал затаскивать свой инвентарь в кузницу.
— Принимай, Михайлыч, — подмигнул он Андрею.
Митя Кривой, чей плуг отодвинул Антон, начал было возражать против нарушения порядка, но Андрей спокойно остановил его:
— Тут, брат, спорить не приходится. Артельное. Сознание надо иметь. — И принялся разбирать привезенные Антоном плуги.
Антон весело хлопотал около артельного имущества. И хотя было оно не бог весть как богато — ведь пока состояло в их только что организованной артели всего лишь около десятка хозяев, — с некоторым превосходством поглядывал на приумолкнувших единоличников. Мужики понимающе посмеивались и продолжали разговор.
Когда в кузнице сходятся Митя Кривой и Антон, обычно спокойная беседа переходит в перепалку.
Умостившись на корточках у стены кузницы, потягивая неряшливо слепленную самокрутку, Митя выставляет вперед свою реденькую бороденку и нацеливается единственным глазом в лицо спокойного дедушки Петра.
— А помнишь, Петруха, позапрошлую весну так же вот сготавливались, сеяли, а за всю весну ни единого дождичка и не выпало. Пропали труды.
— Оно не сказать чтоб совсем пропали, — миролюбиво отзывается дедушка Петро. — У которых и уродилось кое-что. На троицу-то все ж таки помочило малость.
— Како там уродилось, — горестно вспоминает Митя. — Я сам на свою супесь полтора мешка раскидал, а два собрал.
— Что ж тебе твои угоднички-то святые на полосу сверху не побрызгали? — подковыривает Митю Антон.
Митя делает вид, что не слышит, и продолжает, обращаясь к Ивану:
— А вот к Красулинским об эту пору старичок подвернулся, странничек…
— Ну, знаем, вроде тебя, свята душа на костылях: на работу хвор, а брехать востер, — ввернул Антон.
— Молебствие, говорит, надо бы устроить, братие мое, — гнусит Митя, пропуская мимо ушей и эту колючку Антона. — Прогневался, говорит, господь на грешный народ свой. Надо покориться ему, помолиться всем обществом.
— Ну, дураков, надо быть, не нашлось слушать твоего проходимого странничка, — вставляет Антон.
— А вот и нашлось! — не утерпел Митя, задорно встопорщив бороденку на Антона. — Послушались да потом все лето бога и славили! Окрест по всем деревням хлеба погорели, а у Красулинских уродилось во! — показывает он рукой выше головы.
Андрей, краем уха слушавший Митю, не терпит и веско говорит:
— Это ты, брат, уж через край хватил. Один раз помочило бы, это еще можно стерпеть, а чтоб такие хлеба выросли от твоего странничка — это, наверное, и у Степки уши вянут.
— А што, Михайлыч, — не смущается Митя, — не ходить далеко: и у нас тоже бог по-разному дает. Кто с ним в согласье, у того всегда полны закрома. А у иных умников с амбаров аж все крысы поразбежались, не то что самим кормиться было, — довольный ловким намеком на бедность многосемейного Антона ехидно косится Митя в его сторону.
— Это твоему свояку-то што ли, Митьке Сартасову, бог дает? — в упор спрашивает Антон Митю.
— А хотя бы и Матвея Никанорыча взять, — топорщится Митя.
— Не бог ему дает, а совесть его свинячья да хитрость звериная амбары каждый год засыпают! — рубит Антон. — Я сам на твоего христолюбивого свояка два года хребтину гнул, пока не догадался расставанье с ним учинить. Только он с того расставанья еще по сей день меня за версту обходит!
Бороды мужиков шевелятся в веселой усмешке: все помнят, как Антон, работавший одним летом у Матвея Сартасова в работниках, повздорил с ним в самом разгаре страды и ушел от него, забрав с собой двух мужиков, тоже работавших на Матвея вместе с женами.
По непонятной случайности в этот же день исчезли дергачи с двух новых жаток Матвея, и машины стояли в поле, внушительные и беспомощные, среди и так уже пересохшего неубранного хлеба.
Матвей, видя осыпающийся, гибнущий хлеб, бегал по селу в поисках других помощников. Но никто, зная крутой характер Антона, не решался пойти Матвею на выручку.
Тогда Матвей прибежал в совет искать управу на строптивого батрака.
— Как он перед Захаршей договором-то козырял! — вспоминает Петро, заранее улыбаясь в предвкушении рассказа Антона. — Сует ему, понимаешь, будто капустный лист корове. — На вот, кричит, смотри, председатель, что со мной этот христопродавец делает! Хлеб осыпается, а он людей увел! Где закон! Где мне на него управу искать, коли не у советской власти?!
— Ага! — смеются мужики. — Тут и советская власть понадобилась!
— О-он мастак насчет этого! — презрительно сплевывает Антон. — Законник.
— А Захар что? — хохотнул кто-то.
— Захар — известное дело: «Батрак — своим рукам хозяин, — говорит. — Полюбовно решать надо. Попроси его, Матвей Никанорыч, может одумается».
— И одумался? — спрашивают опять у Антона.
— Он первый уговор насчет харчей нарушил, — разом суровеет Антон. — Его Сартачиха нас одним квасом да луком-бутуном кормила. И то каждую ложку глазами, как под конвоем, в рот провожала. Норму выдумала — крынку квасу на душу. Это в страду-то!
— Н-да… Матрена, она — прижимиста… — невольно вздыхает Митя. — Рабатывали… — и заметив иронические усмешки мужиков, умолкает.
— Матвей, значит, теперь ко мне и так… и этак, — не спеша продолжает Антон. — Уваженье возымел! Раньше все — Антошка да христопродавец, а тут вдруг… Аж противно, — сплевывает он. — Антоном Митрофановичем навеличивает. Кланяется! «Не губи, — скулит, — Антон Митрофаныч, не пускай по миру. Плату, говорит, вдвое набавлю, только вернись, говорит, да дергачи проклятущие отыщи, куда они провалились». И все в ноги норовит, упрашивает: «Что хочешь, говорит, бери, чего желаешь, требуй, но воротись». Соблазняет, значит.
— Да ведь ты, Антоха, и соблазнился! — с хохотом хлопает по коленям дедушка Петре — Соблазнился-таки!
— Не-ет! — смеется у наковальни Андрей. — Он не на плату… он на невесту. Породниться захотел с хозяином!
Мужики тоже весело хохочут вместе с Антоном. Даже Митя, забыв о своем родстве с Матвеем, визгливо подхохатывает вместе со всеми.
Все помнят, как для вида поломавшись тогда, Антон вдруг поставил перед хозяином такое неслыханное условие: потребовал от хозяина выдать за него свою дочь, придурковатую хромую Анисью. При этом сговор и обручение должны были отпраздноваться немедленно, а свадьба — после страды.
Набожный Матвей взвился от злости и унижения страшной богохульной руганью.
— А тут мимо совета бабка Авдотья проходила, — все также не спеша, с хмурой усмешкой продолжает Антон. — Как это начал Матвей всех родичей с верхней полки через креста, бога понужать, старуха, не разобравшись, креститься принялась, молитву творить, значит. Тут ее и проняло истинным-то смыслом Матвеевой молитвы. Как заплевалась она, как хватила от совета! Откуда и прыть взялась у старухи. Уж с полверсты отмеряла — все оборачивалась да на совет палкой махала!
— А Матвей к Захарше снова приступил: «Это где же, кричит, так прописано, чтобы над культурным хозяином всякая голь-шантрапа изгаляться могла?! Разбой среди бела дня!» Захарша, значит, тоже на меня: «Не мудри, говорит, через край над человеком. Ведь и впрямь хозяйство рушится». Ну, я, значит, стою на своем.
— Ты, значит, тут и выдал свое желанье над человеком поизгаляться, — ехидно вставил Митя. — «Он, мол, два года мою кровушку сосал, так теперь и я над ним душеньку отведу», — сказал, да и…
— А ты слышал?! — зло крикнул Антон.
— Я-то не слышал, а…
— А не слышал — не бреши! — грубо оборвал Антон и продолжал не спеша глухим басом:
— А тут, значит, ветлы над прудом закачались: ветерок поднялся. Матвей как глянул на ветлы, тай и схватился за голову. Как по покойнику заголосил: «Хлебушко мой, хлебушко, — причитает, — каждый колосочек по зернышку на этом ветре уронит — и то сусек зерна будет!» А потом схватил картуз с головы, шварк им об землю… «Режь, — кричит, — разбойник! Идем смотрины справлять. Только пошли скорее, ради Христа-господа бога твою»… — и опять, значит, непечатное.
— Ну и пошли? — поинтересовался кто-то.
— Я сначала за ребятами сходил — Ванюху Лучинина с Прокопом позвал. Вместе ведь бастовали.
На другой день работники Матвея вместе с женами вышли в поле. Проклятущие дергачи оказались на своем месте, только Антон куда-то бесследно исчез и появился лишь через три недели в конце молотьбы.
— Что же ты сбежал-то, Антоха? — спросил его дедушка Петро. — Только обручился ведь…
— Невеста не понравилась, — пробасил Антон. — Полудурка полудурка и есть… Да еще хромая!
Хохотала вся кузница. Согнулся в хохоте над верстаком Андрей. Гулким басом грохотал сам Антон. Но громче всех взвизгивал, хватался за живот Митя Кривой.
— Ох, Антошка… Язва хромая… — верещал он. — А дергачи-то… дергачи где были?
— Дергачи-то? — снова закатился Антон. — Где они были, Андрюха, дергачи-то?
— Он… их… — еле выговаривал сквозь смех Андрей, — ко мне… в ремонт принес. А только там и ремонтировать было нечего… Исправные были дергачи-то…
Вдоволь насмеявшись, Андрей кивал Степке, и тот снова начинал раскачивать ручку меха.
Степка не смеялся, слушая историю. Ему почему-то было жалко Матвея. Тот совсем не казался таким злым и жадным, каким представлял его Антон.
После приезда Андрея, когда по деревне стали ходить разговоры о его неслыханных заработках, Матвей стал частенько наведываться в кузницу. Встречая Степку, он ласково гладил его по голове и лез в карманы брюк, долго шарил там, что-то отыскивая. А сам тем временем ласково улыбался, щурил свои узенькие зеленоватые глаза и хитро, заговорщически подмигивал из-под белесых кустистых бровей.
Глаза у Матвея быстрые и острые, словно два маленьких сверлышка. Сам он низенького роста, рыжий, коротконогий и весь какой-то кругленький, как поджаренная сдобная булочка. А лицо у него гладкое, розовое, без единой морщинки; и лысина — лоснящаяся, опушенная по вискам мягким рыжим пухом.
В карманах у Матвея всегда находился пряник, конфета, горсть стручков гороха такого сладкого, какой умела выращивать одна Сартачиха на своем огороде.
Матвей любит ребят. Если в час его прихода на дворе оказывается Витька или кто другой из Степкиных товарищей, в бездонных Матвеевых карманах и для них находится какое-нибудь лакомство. Угощая своими сладостями, он гладит ребят по голове, вздыхает, и лицо у него при этом делается грустное, затуманенное.
Самому Матвею не повезло с детьми. Сын его Федька, с детства не зная ни в чем запрета, научился пить самогон, стал озорничать, драться с ребятами и в конце концов сделался завзятым гулякой и хулиганом, грозой деревенских парней и девчат.
Отец увещевал его, бил для вразумления нещадным боем, умолял остепениться, не позорить перед народом его седую голову.
Федька на два-три дня остепенялся, но вскоре, вырвавшись из-под отцовского надзора, снова напивался и буянил злее прежнего.
Наученный горьким опытом воспитания сына, дочь свою Анисью Матвей принялся воспитывать с самого раннего младенчества с наивозможнейшей строгостью. Он не спускал с нее глаз, изнуряя бесконечной работой, строго наказывал и в конце концов довел и без того вялую и робкую от рождения девочку до идиотизма, или, как говорили в деревне, сделал ее «полудуркой».
Может быть, оттого, что не повезло ему со своими детьми, и был он так ласков с деревенскими ребятами. Впрочем, и со старшими Матвей был приветлив и обходителен.
Приходя в кузницу к Андрею, он впивался своими маленькими зеленоватыми глазками в начатую работу и, все осмотрев, принимался восторженно хвалить вещи, материал, мастерство Андреевых золотых рук, чем вызывал невольную улыбку на лице самолюбивого кузнеца.
Однажды вечером, когда в кузнице, кроме Степки с Андреем, никого не было, Матвей зашел к ним, держа под мышкой что-то длинное, завернутое в грязную тряпицу.
— Добро здоровьице, Андрей Михайлович, золотые руки, серебряная головушка, — тряс он своей пухлой, мягкой рукой широкую, в мозолях ладонь Андрея, а глазами шарил по верстаку, по горну, по углам кузницы. — Чем занимаешься, Андрей Михайлович, что опять придумываешь, настраиваешь?
— Да вот, ружьишко старое хочу в порядок привести, — говорит Андрей, устало разгибая от тисов спину. — Давно валяется без дела, а на охоту ходить не с чем, — и, вытащив из тисов, он показал Матвею вновь выпиленную затворную колодку, уже прикрепленную к стволу старой переломки.
— А-ах, Андрей Михайлович! — охал Матвей, рассматривая любовно выпиленную и отшлифованную напильником колодку ружья. — Руки твои — не руки, а золото! В старое время ты бы с такими руками палаты каменные себе отгрохал, хоромы! И жил бы барином-сударином, без труда, без заботушки!
— Ну, куда уж нам хоромы, — кривит губы Андрей в сдержанной улыбке, не в силах однако скрыть своего удовлетворения похвалами Матвея. — Нам не хоромы, нам прокормиться бы только со своими помощниками, — косит он глазом в Степкину сторону.
Тот, навалившись животом на верстак, с любопытством поглядывает на длинный сверток, зажатый под мышкой у Матвея.
— И-ии, не говори, не говори, Михайлыч, — шумит Матвей. — Это потому сейчас не надо, что недоступно, недоступно оно нам, грешным, теперь за грехи наши, — возводит он глаза к потолку и складывает на животе руки, не отнимая локтя, прижимающего к боку сверток.
— Ну, какие там грехи у нас, — насмешливо отвечает Андрей. — Сам, небось, знаешь, что люди раньше, в хоромах-то живя, больше грешили. Да ничего, жили, на бога не жаловались.
— И грешили, и грешили, Михайлыч, зато каялись, богу угождали, на церкви жертвовали. Бог и прощал. А мы что нынче? Не грешим, не каемся и господа не славим. Вот он и не дает нам жизни по талантам нашим. Вот она работа-то, — выхватывает он цепкими пальцами из рук Андрея сделанную колодку. — Красота работа, заглядение, божий дар! А к чему она, эта работа, прикладывается. К… тьфу! Стволишко-то ведь рублевый, тридцать второй калибр — по воробьям только пулять на огороде!
— Это верно, плоховатый ствол, — соглашается Андрей нехотя.
— Да и старенький он уж, — заглядывает Матвей в канал ствола. — Ржой весь изъеденный. Эх! — расходится он. — Уж коли приложить такие руки, так чтобы предмет трудов стоил, — и, выхватив из-под мышки тряпичный сверток, он развертывает его на верстаке. Перед удивленным Андреем появляются две пары ружейных стволов, просвечивающихся сталью из-под легкой смазки.
Андрей берет одну пару, проводит своей шершавой, черной от сажи рукой по стволам. Тускло блеснула ажурной вязью тончайшая матовая гравировка, причудливо завитая вокруг отливающих серым блеском стволов.
— Вот это да! — восхищенно тянет Андрей, не сводя зачарованных глаз с искусной гравировки. — Вот это работка! Вот где-то водятся мастера, не нам чета, убогим самодельщикам.
— Лье-еж!!! — благоговейно шепчет Матвей. — Чистейшие и редчайшие стволы бельгийской стали и льежской работы! — и потянувшись на цыпочках к уху высокого Андрея, дышит ему на ухо: — За этакую красоту настоящий заядлый охотник, навроде покойного барина Станислава Александровича, мать родную не пожалеет! Сна, жизни лишится, пока к рукам не приберет! А только что! Где они теперь охотники! — разочарованно и в тоже время сокрушенно поникает он. — Прошло времечко!
— Этакую вещь ценить, не надо и барином быть, Матвей Никанорыч, — твердо говорит Андрей. — Не одни баре понимали толк в красоте да мастерстве. Я вот, хоть и не велик барин, а, кажись, ничего бы не пожалел за такое ружье. И калибр хорош! Двенадцать!
— Дело! — решительно хлопает Матвей Андрея по плечу. — Дело говоришь, Михайлыч! Чем мы не баре, хе-хе-хе, — рассыпается Матвей мелким самодовольным смешком, распуская по круглому, гладкому лицу сеть мелких струйчатых морщинок. Но вдруг перестав смеяться, уперев в лицо Андрея маленькие глазки-сверлышки, он твердо и раздельно говорит:
— Давай, Михайлыч, услуга — за услугу. Видишь: вот они стволики, две парочки, как два братца-двойняшечки, один в одного. Каждый из них — больших денег стоит! А только я за деньгами не гонюсь. По нынешним временам, дружба с хорошим человеком дороже всяких денег.
Андрей настораживается. Матвей замечает это и ловко сворачивает.
— Да и по душе ты мне больно пришелся. Оно что и мудреного. Правду сказать, не только мне. Вон меньшая моя племянница, Анютка, души в тебе не чает. Такой уж ты человек… — ласково елозит он глазами по лицу Андрея.
Но видя, что Андрей при упоминании об Анне Сартасовой стал хмуриться, Матвей обрывает свою речь и просто говорит:
— Так вот, Михайлыч: мои стволы — твоя работа. Знаю я, что ты любого городского оружейника за пояс заткнешь. Сделай мне одну двустволку, чтобы честь по чести: затвор, ложе и прочее, чтоб можно было мне с ним на любую дичину смело идти, не сомневаться. И — владей другой парой.
Андрей, страстный охотник, пропустил через свои руки много разных ружей, и понимал в них толк. Он давно мечтал завести хорошую двустволку.
При последних словах Матвея лицо Андрея проясняется, и он, как бы стараясь загладить свою неприветливость, потеплевшим голосом говорит:
— Ну, спасибо, Матвей Никанорыч, за доверие к моему уменью, спасибо. Не бойсь, не подкачаю, доволен будешь. А за стволы — особо я себя должником считать буду. Будет случай — отквитаюсь. Мы тоже добро помнить умеем.
— Чего там, чего там, — добродушно бубнит Матвей. — Чего нам с тобой квитаться да отквитываться. Чай не первый год друг дружку знаем. Да и не последний, — как-то особенно многозначительно оттеняет он. — По нашему времени нам с тобой не считаться, а как можно ближе друг к дружке держаться надо, — заканчивает Матвей и, быстро попрощавшись, уходит скорой семенящей походкой.
…На следующий день Андрей принялся за ружье Матвея. Заканчивая немногие работы односельчан, к вечеру он каждый раз возвращается к куску железа, который на глазах у Степки постепенно превращался в затворную колодку переломного двуствольного ружья.
Стволы быстро обрастают, все более и более приобретая легкие, изящные формы красивой двустволки.
Когда все было закончено, Андрей долго бился над пружинками к куркам: они у него почему-то все время или лопались с сухим щелканьем или податливо сгибались под нажимом взведенных курков.
Наконец, ему надоело возиться с пружинками, и когда все металлические части были уже готовы, он за два-три дня ловко вытесал из сухой березы красивое ложе, отделал его шершавой стеклянной шкуркой и поехал на станцию.
Когда вернулся Андрей, в руках его оказалось почти неузнаваемое новенькое ружье, с ложем, покрытым тонким слоем темно-коричневого лака, сизо-вороненым затвором и курками. И над всем этим, словно кружевной орнамент, — ажурная вязь гравировки вдоль длинных стальных стволов.
Пришедший в кузницу Матвей долго восхищался изящной и добротной работой Андрея. Но по его лицу было видно, что чем-то он не совсем доволен, что что-то не договаривает.
— Что, иль недоволен ружьем, Матвей Никанорыч? — спрашивает его Андрей. — Мне сдается, ружьишко на все сто, вроде бы и придраться не к чему.
— Что ты, что ты, бог с тобой, Андрей Михайлыч! Ружье такое, что впору хоть сейчас на бельгийскую выставку, нисколько супротив ихних не подкачает, а только вот… — смущенно умолкает он.
— Что, только вот? — настаивает Андрей. — Договаривай, чем не угодил тебе.
— Да не ты, не ты, Михайлыч, — отмахивается Матвей. — Уж такая работа, что хоть самому покойному барину Станиславу Александровичу впору угодить, да не в этом, вишь, дело, — опять заминается он.
Но Андрей выжидающе молчит, смотрит на него, и Матвей, зыркнув по пустой кузнице глазами, продолжает, понизив голос:
— Ружье-то хорошо, а только толк-то от него не всегда… На утчешек сходить побаловаться, на зайчишек — оно самый раз, а случись какой зверь покрупнее, — рыжие кустики на бровях Матвея близко сходятся к переносью, — и ни к чему оно, это ружье. Дробовик дробовик и есть.
— Что ж, на зверя покрупнее жакан есть, — говорит Андрей, — а то уж винтовку надо иметь.
— Что там жакан! Жакан на медведя хорошо, да и то вблизи. Только медведь в наших краях не водится. А хватись на волка — и не достанет твой жакан. Волка же, его нынче в наших лесах страсть развелось. Обнаглели проклятущие, днем на скотину нападают. А винтовка, — с расстановкой продолжает он, исподлобья поглядывая на Андрея, — сам знаешь, чать, штука эта нынче строго запрещенная.
— Да-а, Матвей Никанорыч, что верно, то верно. Загадал ты мне загадку, — раздумчиво говорит Андрей.
— Загадка-то, загадка, — проницательно смотрит на Андрея Матвей, прищурив свои зеленоватые щелочки. — Да такому мастеру, как ты, разгадать ее ничего не стоит. Плевая загадка-то, она всем охотникам давно известна. — И приставив к губам ладошку, он на цыпочках тянется к уху Андрея, что-то шепчет ему.
Андрей отрицательно мотает головой.
— Ты же сам говоришь, Матвей Никанорыч, что штука эта строго запрещенная. Нет, не занимаюсь я этим…
Матвей испуганно приседает, озирается, машет на него рукой, опять что-то шепчет. Видя, что Андрей не соглашается, он отходит от него и, с минуту постояв, молча спрашивает с жесткой иронией:
— А уговор забыл, Михайлыч? Услуга — за услугу. Иль на попятную собрался?
Лицо Андрея самолюбиво вспыхнуло.
— Ты отца моего знавал, Матвей Никанорыч? Он когда ходил на попятную? Вот и я такой же. Кузнецовы своему слову хозяева!
— Конечно, конечно же! — подхватывает Матвей. — Батя твой — кремень мужик был!
— Вот и я слово сдержу, — веско говорит Андрей. — Только уж сделаю по-своему. Не по твоей указке. Оставь его еще на недельку, — кивает он на ружье.
По уходе Матвея Андрей лезет в угол, где за мехом свален в кучу ненужный железный хлам. Подняв тучу пыли, долго перебрасывает с места на место разное старье — полосы и куски железа — и, наконец, вытаскивает из-под низа запыленный винтовочный ствол.
Он долго протирает ствол тряпкой, заглядывает внутрь, прочищает канал ствола намотанной на проволоку паклей и снова, прищурив глаза, смотрит в него, поворачиваясь на свет. Потом удовлетворенно хмыкнув, берет двустволку, переламывает ее и осторожно начинает вставлять винтовочный ствол в правый ствол дробовика.
Степка, раскрыв рот от недоумения, замирает у дальнего конца верстака, наблюдая его работу.
А брат, не замечая его, продолжает толкать стволы один в другой, пока они плотно не прилегли один к другому. Но сзади и спереди дробовика торчат еще порядочные концы винтовочного ствола.
Андрей напильником отмечает высунувшиеся лишние части, вытаскивает ствол обратно и, зажав его в тисах, начинает ножовкой перепиливать по отметинам.
Только тут Степка понял замысел брата. Он хочет спрятать винтовочный ствол в дробовик, чтобы стрелять из него пулей.
«Но чем же он будет стрелять? — продолжает недоумевать Степка. — Ведь патронник винтовки Андрей тоже отпиливает, и винтовочный патрон некуда будет вставлять». Спросить Степка не смеет, а только наблюдает, как увлеченный работой Андрей терпеливо пилит ножовкой скрипящий жесткий ствол.
Наконец оба конца отпилены, срезаны, зачищены, ствол вставлен опять в дробовик, закрыт.
Андрей удовлетворенно хмыкает при виде обыкновенного дробовика со спрятанным там винтовочным стволом, потом снова переламывает ружье, лезет под верстак, достает оттуда маленький деревянный ящичек со всякими мелкими железками и, побренчав там, вытаскивает старый, ржавый с прозеленью патрон от нагана.
Он пытается засунуть патрон в винтовочный ствол, но тот чуть-чуть толстоват, не лезет. Тогда Андрей, предварительно смерив диаметр патрона, достает из другого ящичка нужную развертку, развертывает заднюю часть ствола, вставляет патрон и снова запирает ружье.
Он удовлетворенно выпрямляет спину, оглядывается по сторонам и, видя Степкин удивленно раскрытый рот, весело и лукаво подмигивает ему. Степка всем своим видом старается показать, что он восхищен замыслом брата, но тот уже опять согнулся над верстаком и никого не замечает.
Когда через несколько дней в кузницу приходит Матвей, Андрей, загадочно помалкивая, ведет его на зады двора, отмеряет от стены сто широких шагов, прислоняет к стене одну на другую две сосновых вершковых плахи, рисует на них углем черное яблоко и сует в руки недоумевающему Матвею ружье со взведенным курком.
Матвей послушно вскидывает ружье, долго целится. Раздается сухой, отрывисто щелкнувший выстрел, совсем не похожий на раскатистый гул дробовика, и Андрей, взяв ружье из рук озадаченного Матвея, ведет его к стене кузницы.
Подойдя к доскам, Матвей начинает отыскивать около черного яблока отметины дробинок, но не находит. Огорченный и обескураженный, он оглядывается на Андрея.
Но тот, улыбаясь, показывает ему в стороне от черного яблока небольшую со вмятыми черными краями дырку и поворачивает плахи другой стороной.
С задней плахи на них смотрит конусообразная дыра с белыми зазубринами вывороченных щепок.
Матвей восхищенно крутит лысой головой, потом хватает ружье, открывает его, видит в правом стволе круговой блеск свежеопиленной стали с желтым глазком револьверного патрона посредине и, мгновенно все поняв, воровато оглядывается по сторонам, быстро запирает затвор. Ни слова не говоря, он крепко берет Андрея за локоть и ведет по направлению к кузнице, повторяя на ходу:
— Такое дело спрыснуть! Тако-ое спрыснуть!!!
Идя вслед за ними чуть в стороне, Степка слышит, как Матвей, все еще держа брата за локоть, тихо говорит ему:
— Да ведь это тыщу раз удобнее всякой винтовки, хошь бы и с обрезным стволом, как я тебя уговаривал. А ты, вишь, какое придумал! Такое дело да не спрыснуть?! Грех, великий грех!
Степку, который шел вслед за ними, прямо-таки распирало от гордости за необыкновенное умение брата. Кто еще в деревне может такое?! Шутка ли, из простого дробовика сделать винтовку! Вот сказать Витьке, позавидует!
И Степка направляется в кузницу, чтобы посмотреть, не придумает ли брат еще какую-нибудь необыкновенную штуку. Про себя он решает тут же обязательно сказать Андрею, что он, Степка, тоже понимает, какое тот замечательное ружье сделал, и как гордится этим.
Но двери кузницы были заперты изнутри на тяжелый железный засов.