ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Едва только телега Кузнецовых медленно скрылась за поворотом, с противоположного конца улицы ко двору Захара на взмыленном жеребце подъезжает Геннадий Иосифович. Бросив лошадь у ворот, он энергично пробивается сквозь толпу к избе и набрасывается на Захара.

— Прохлаждаетесь! Долиберальничали с кулачьем, доцацкались с кузнецом своим! — кричит он на него. И увидев Анну Константиновну, которая вышла на шум, кидается к ней. — Аня! Ты представить себе не можешь! Я сам не понимаю, каким чудом уцелел! Бедный, бедный Тарасов! Ты понимаешь? Мне сразу показалось подозрительным, что этот кузнец подъезжает к лесу одновременно с нами… И вот только мы въехали в лес, вдруг навстречу четверо бандитов с обрезами! Я хлещу лошадь, но они полоснули почти в упор. Бедный Георгий Михайлович свалился замертво! Я едва отбился! Надо сейчас же снаряжать облаву, — командует он Захару. — Бандиты не могли далеко уйти! Обязательно поймать и кузнеца этого и бандитов, с которыми он, несомненно, связан, и в особенности главаря их, этого неуловимого Федьку…

Геннадий Иосифович осекается, и загорелое самоуверенное лицо его бледнеет, делается жалким и растерянным.

В сенях на соломе он видит окровавленного Федьку. А еще дальше, за раскрытыми дверями, он заметил Тарасова.

— Георгий Михайлович! — оправившись наконец от растерянности, с искренней радостью кидается к нему Геннадий Иосифович.

Всю дорогу, пока объезжая кругом опасное место, он торопливо добирался до деревни, его не оставляло тяжелое чувство сожаления о Тарасове. Он и сейчас еще не может полностью восстановить в памяти, как все получилось.

Когда близко у дороги в лесу раздался выстрел, испуганный конь дернулся, понесся вскачь. Геннадий Иосифович удержался за вожжи, а Тарасов слетел на землю не то убитый, не то смертельно раненый.

Потом Геннадий Иосифович клял себя за то, что не остановил коня, не пришел на помощь товарищу. Но в ту минуту, когда рванувшаяся лошадь вскачь понеслась по дороге, им владело только единственное желание: не упасть с ходка, не попасть в руки бандитам, как Тарасов.

Поэтому сейчас, увидев Тарасова, он с неподдельной радостью жал его руку, восклицая:

— Жив все-таки! Черт возьми! А я-то ведь думал, прикончили они тебя! Вот здорово, что ты спасся! Как же это тебе удалось?!

— Удалось вот, — односложно отвечает Тарасов, загадочно улыбаясь. Но он не укоряет Геннадия, не разоблачает перед всеми его трусости.

«В конце концов, виноват он только в том, что испугался, — снисходительно думает Георгий Михайлович, тронутый искренней радостью Геннадия Иосифовича, увидевшего его живым. — А в первый раз с кем это не случается. Я в семнадцатом тоже испугался, когда к юнкерам попал в засаду… Потом он все-таки ведь справился со страхом, раз вернулся в деревню, чтобы устроить погоню за бандитами. К тому же он сейчас, кажется, здорово стыдится всей этой истории…»

И Тарасов, пожалев Геннадия Иосифовича, не стал его ни о чем расспрашивать.

Но Федька Геннадия не пожалел! С той самой минуты, как его привезли сюда и после перевязки положили в сенках, он был совершенно равнодушен ко всему, что происходило вокруг. Даже для его забубенной головушки оказалось не под силу стойко перенести все беды, которые свалились на нее в последнее время — разоблачение, разорение отца, бунт Тоси и, наконец, позорное поражение в последней смертельной схватке в лесу.

Теперь, признавши полное свое поражение, махнувши на все рукой, он лежал, закрыв глаза, ни о чем не думал, не переживал ни страха за свое будущее, ни сожаления о происшедшем. Лишь когда появился Геннадий Иосифович и начал врать и хвастать, Федька, видя в нем своего рода тайного сообщника, злорадно осклабился.

Но вот Геннадий Иосифович, увидев, что Тарасов жив, с радостью бросился к нему. И именно этой-то радости, главное же — неподдельной искренности ее никак не мог Федька простить. И выждав подходящую минуту, он, скосив глаза в сторону Геннадия Иосифовича, сказал громко и насмешливо:

— Ну, теперь мы квиты с вами, гражданин начальник, Геннадий Иосифович. Из-за вас ведь я в него промазал, — метнул злой взгляд в сторону Тарасова Федька. — В вас боялся попасть. Это за то, что вы меня третьеводни из Домниной горницы выпустили! Я понимаю, вы это из-за своей шкуры выручили меня, как бы я про бумагу не выболтнул, за которую мой батя вам две сотни отвалил. Ну, а теперь мы — квиты. Вместе за решеткой сидеть будем.

И Федька бесстрашно издевательски захохотал, глядя, как окончательно потерялся изменивший ему союзник.

— Мер-р-рзавец! — прошипел Геннадий Иосифович, с пылающим лицом проходя мимо Федьки. — Пойдем, Аня! — ухватил он за руку Анну Константиновну и почти силой увлек ее на улицу прочь от Захарова двора.

— Мерзавец! Вот мерзавец! — шептал он, возбужденно, шагая рядом с женой и не смея взглянуть на нее.

Ему было невыносимо стыдно! Он знал, что сказанного Федькой при Тарасове вполне достаточно для того, чтобы вся его карьера провалилась в тартарары. Но не от этого надрывалась, изнывала сейчас его душа. Ведь ничем доказать свои слова Федька не может. Бумагу отец его не покажет. Домна, напуганная Геннадием Иосифовичем, тоже не выдаст его.

Жена… Она! Эта вот, идущая рядом, его неподкупная идеалистка!.. Фанатичка! Разве ее обманешь, разве перед ней оправдаешься?!

Она же, хоть и примирилась с ним три дня назад, хоть и скрыла причину слез в тот вечер, все равно ходила это время какая-то чужая, подавленная.

Геннадий Иосифович не расспрашивал ее, но понимал, что причиной этой ее отчужденности явилась его излишняя откровенность в тот вечер. Откровенность, которой он, правду сказать, даже немножко порисовался и кое-что наговорил на себя лишнего. Он робко взглянул на жену. Ее обычно такое ласковое, смеющееся лицо было суровое, каменное.

«Идиот же, идиот несчастный, — клял самого себя Геннадий Иосифович, — и надо же было пожалеть тогда его, этого кулачину проклятого, Матвея Сартасова!»

И, полуобернувшись на ходу всем своим крупным корпусом к Анне Константиновне, заговорил:

— Вот честное слово, Аня, я все-таки порвал тогда со своими прежними ошибками! Я не обманывал тебя, клянусь! Я искренне хотел тогда начать новую жизнь, хотел полюбить и поверить в дело, которое мне пришлось делать на новой работе. Но тут приехал этот Сартасов… Плакал, ползал на коленях, просил спасти единственного сына от гибели… Я хотел его выпроводить, но он принялся вспоминать наши прежние дела, грозился пойти в райком… Э-эх! Пусть бы шел, вымогатель проклятый! Но я… побоялся тогда… Пошел к Виктору, попросил его, и он приготовил эту бумагу насчет сына, уладил все дело.

— А двести рублей? — холодно и зло спросила Анна Константиновна. — Двести рублей тоже, испугавшись Матвея, взял?

— Двести рублей… взял… — упавшим голосом признался Геннадий Иосифович и совсем поник. — Не испугался, а… думаю: все равно уж замарался я с ним, так уж хоть… не даром…

— Не даром! — со слезами в голосе повторила Анна Константиновна. — И выпустил бандита этого из горницы тоже… не даром? — с гадливым отвращением выговорила она последние слова.

— Выпустил… — одними губами прошептал Геннадий Иосифович и замолчал.

— И после этого ты осмеливался ездить по деревням, агитировать, лицемерить, смотреть в глаза людям, которые тебе верили… — с болью промолвила Анна Константиновна.

— Нет, Аня, я не лицемерил, — еле шевеля губами, как-то безразлично, словно зная, что ему все равно не поверят, оправдывается Геннадий Иосифович. — Документ, двести рублей эти все время жгли мою совесть! Я ни на минуту не мог забыть о них. И мотаясь по деревням, выбиваясь из сил, рискуя жизнью для того, чтобы выполнить задание партии, я в душе надеялся, что хоть этим, этой безжалостностью к себе, я… оправдаюсь… ну сквитаюсь, что ли… заслужу право снова быть в ней… Ну, ты сама подумай, Аня: что я без партии?! Низкий мелочный взяточник, лицемер? А я хотел быть иным… честным… Ты не веришь?!

Геннадий Иосифович махнул рукой и в отчаянии умолк.

Они дошли до школы и остановились у двери.

— Я ведь и сам себе противен, — вздохнул он.

Это был уже опять новый для Анны Константиновны Геннадий. И то, что он на этот раз не лжет, а беспощадно казнит себя, не давало погаснуть, в душе ее последней искорке надежды на то, что, может быть, этот вот Геннадий, нашедший в себе силы сурово осудить себя и казнить себя перед ней, в конце концов восторжествует над другими сторонами души его. Возьмет верх над карьеристом, лицемером и стяжателем, которые каким-то чудом все вместе уживались в этом крупном, сильном, все еще любимом ею человеке, рядом с его мужеством, страстностью и сильной, чистой любовью к ней, неисправимой «идеалистке».

А он, пристально всматриваясь в ее лицо, по скорбному взгляду, по мелкому вздрагиванию готовых заплакать губ понял, что она тоже страдает за него. Словно озаренный вспыхнувшей в нем надеждой, схватил он ее руки, припав к ним губами, зашептал:

— Аня, дорогая, родная моя, не тревожься, не переживай, не, все еще потеряно! Ведь ничего еще никому не известно, никто ничего еще не знает. Ведь Федька же это так, сдуру брякнул, безо всяких доказательств. Ему никто и не поверит! У меня в районе теперь авторитет такой, что какой-то бродяга не сможет подорвать его. И потом это известный прием врага: дискредитировать честных работников. Так что… обойдется еще все по-хорошему, — перевел Геннадий дух, с тревогой вглядываясь в лицо жены. — Так что, собирайся-ка давай скорее да поедем отсюда. А Федьку!.. — просиял он от новой мысли. — Федьку я сам возьмусь сопровождать в район! Дорогой внушу ему, и он от всего отопрется… Поедем, Аня!

— А мне? — громко, с надрывом в голосе спросила Анна Константиновна, вдруг выпрямляясь у косяка двери и вскидывая голову.

— Что тебе?

— Мне тоже… внушишь? — с иронией спросила она.

— Что ты, Аня? — воскликнул Геннадий и уже тише добавил: — Я ведь не о себе одном думаю. Нам… обоим плохо будет, если меня… разоблачат… — с трудом выговорил он последнее слово и сам побледнел от него.

— Нет! — энергично сверкнула глазами Анна Константиновна. — Довольно лжи! Если ты хочешь быть честным, чистым передо мной, ты не будешь больше лгать! Ты поедешь сейчас к тем, чье доверие не оправдал, и честно признаешься! Если ты искренне каялся сейчас мне, ты найдешь силы сказать это и им, ты честно примешь их кару за свой обман! Вот тогда… Тогда, может быть, мы с тобой и… поедем отсюда. Кем бы ты ни был, хоть простым крестьянином!

По мере того как Геннадий Иосифович начинал понимать смысл требования жены, он преображался. Он выпрямился, лицо снова сделалось жестким и надменным, круглые глаза иронически сузились.

— Может… ты… прикажешь… добровольно в тюрьму сесть? — с едкой насмешкой спросил он жену. Или… сама пойдешь донесешь?

Анна Константиновна ошеломленно, словно защищаясь от удара, подняла руку к лицу.

— Только посмей пикнуть кому-нибудь! — поняв, что жену по-хорошему не убедить, уже с ненавистью взглянул он на нее и зашептал: — Если сама не хочешь жить по-человечески, то оставайся, пропадай в этой дыре! Но мне, слышишь, мне поперек дороги не становись! А не то… — И сбежав с низенького крылечка, он, не оглядываясь, кинулся к сельсовету.

Анна Константиновна, еще не поняв как следует всего, что произошло, протянула к нему руку, бросилась было вслед и, разом обессилев, села на ступеньки крыльца, стараясь сдержать рвущиеся из груди рыдания.


Только два человека, помимо Анны Константиновны, слышали насмешливые слова Федьки в адрес Геннадия Иосифовича — Тарасов и Захар.

Захар, впрочем, хорошо знавший Федьку, не принял его слова всерьез, сочтя их обычным бахвальством. Только спустя некоторое время, он понял их истинный смысл. Но и тут не поверил. Слишком уж не вязалось то, что услышал Захар, с его представлением о суровом и неприступном Геннадии Иосифовиче, перед которым и раньше во время работы того в волости он робел и, сказать правду, даже его побаивался.

Но чем больше Захар сопоставлял факты, тем больше сомнений появлялось относительно Геннадия Иосифовича. Фальшивая бумага… загадочное бегство Федьки из запертой горницы… этот случай в лесу…

Но Геннадий Иосифович?! Муж Анны Константиновны?! Кто угодно другой, только не он!

И вот Захар, раздираемый догадками и сомнениями, осторожно раз, другой проходит мимо кровати, на которой, закрыв глаза и закинув руки за голову, лежит Тарасов. Он с участием глядит на осунувшееся, с заострившимися чертами лицо уполномоченного, на темные, испещренные сеткой морщин круги под сомкнутыми ресницами и уже не решается тревожить его. Но тот вдруг открывает влажные, с лихорадочным блеском глаза и взглядывает на Захара почти с таким же вопросом.

Захар осторожно присаживается на край кровати и тихо, шепотом спрашивает:

— Неужели не врет?

— А по-твоему?

— Вот поверишь, Георгий Михайлович, голова кругом идет! И поверить не могу, и… забыть слова эти сил нету!

— А ну… — прищурился Тарасов и показал глазами на сенцы. — Попробуй спросить.

И вот Захар, стоя над лежащим навзничь Федькой, стараясь придать своему голосу безразличный тон, говорит:

— Скажи, Федор. Правду ты давеча сказал насчет товарища из райкома или соврал?

Федька не шевельнулся, словно не слышал вопроса.

— Ну, что ты молчишь, отвечай! — уже строго и сердито произносит Захар. — Признайся, что хотел оболгать человека, доверие подорвать. Признайся, пока не поздно!

Федька открыл налитые кровью глаза и с ненавистью поглядел на Захара:

— Попадется, гад, перерву глотку, как любому вашему! — и отвернулся.

И опять сидит Захар возле Тарасова, стараясь угадать его мысли.

Тарасов же молчит. Он почти уверен, что Федька правду сказал о Геннадии. Теперь он думает о своем давнем, каком-то им самим неосознанном недоверии к Геннадию Иосифовичу. Он не раз стыдил себя за то, что не может подавить в себе этого скрытого недоверия к энергичному, преданному на первый взгляд товарищу.

Но странная вещь: чем дольше он наблюдал необыкновенное старание, какое-то лихорадочное рвение, с которым тот выполнял порученное ему дело, тем сильнее разрасталось и крепло это недоверие, доходя иногда до скрытой неприязни. Как-то слишком резок, слишком, по мнению Тарасова, безудержен был Геннадий Иосифович в выполнении указаний и решений партийных органов. Слишком бросалось в глаза это его ни с чем не считающееся стремление во что бы то ни стало выполнить то, что указано свыше, если даже последствия этой его чрезвычайной исполнительности приводят совсем к обратным результатам в сравнении с теми, которых хотела достигнуть партия. Так, казалось Тарасову, чрезвычайное рвение, привычка Геннадия Иосифовича ни перед чем не останавливаться, не брезговать никакими средствами в достижении наивысшего процента коллективизации приводило как раз к обратному: к тому, что принуждаемые к вступлению в колхоз крестьяне озлоблялись и против колхоза, в который их принуждали вступать, и против тех, чьим именем совершалось это принуждение — против власти и партии.

К таким же сомнительным результатам приводила и крайняя беспощадность Геннадия Иосифовича не только к прямым врагам, но и к тем, кто подозревался в малейшем сочувствии к ним. Тарасов видел, что враги коллективизации, ловко используя отдельные несправедливости, совершенные против них и их сторонников такими чересчур рьяными исполнителями, как Геннадий Иосифович, нередко превращались в глазах людей в своего рода мучеников, привлекая на свою сторону сочувствующих людей в массах крестьян.

«Кто же такой Геннадий Иосифович на самом деле?» — мучил вопрос Тарасова.

Враг, умышленно стремящийся скомпрометировать линию партии? Или просто холодный служака, без души исполняющий работу, за которую ему платят деньги? Или ловкий карьерист, который вовремя примазался к гигантскому народному течению, охватившему всю страну, и, искусно подделавшись под преданного бойца, рассчитывает на волне этого течения приплыть к другим, более благодатным для его обывательской души краям?

Он взглянул на Захара и, наморщив брови, рассеянно начал говорить тихо, как бы с трудом вспоминая:

— Вот… мальчишкой был, помню. Только сойдет снег в городе, подсохнет… А тут дождик! Первый, весенний… Ручьи по улицам!.. — Тарасов скупо улыбнулся и вдруг опять посуровел. — И вот, всегда так: бежит ручей… Вода темная, мутная, будто в ней работяга после работы руки вымыл. Да сам-то ручей и вправду работяга, потому что из города всю нечисть в реку сгоняет. А поверх воды — мусор разный: солома, щепки, бумага ненужная… Несутся поверху, суетятся, подпрыгивают, будто они одни и двигают всю эту массу воды. И ведь что ты думаешь? Чуть убавится воды в ручье, ослабнет поток, глядишь, осядут они, прилипнут всяк к своему месту, каждая мусоринка, каждая навозинка конская. А нахлынет новая волна — и опять плывут они, одна другую перегоняючи, до более удобного местечка.

— Да… — в раздумье протягивает Захар. — Ничего, Михайлыч, не поделаешь. Где улица, там и мусор.

— Ну, это ты, брат, брось, — внезапно рассердился Тарасов. — Это когда было-то? А теперь выйди-ка в городе рано утром на улицу. Дворники, знаешь, народ какой? Он не ждет, когда мусор дождем смоет. Он берет шланг, открывает кран — фью-ю-ю… Только и видели навоз на улице!

Захар понимающе улыбается.

— Небось, немало улиц повычистил, Михайлыч? Со знанием дела рассказываешь.

— До сих пор не приходилось, — серьезно говорит Тарасов. — В городе, там и без меня есть кому за порядком смотреть. А сейчас вот только бы живому до райкома добраться…

Тарасов хотел еще что-то сказать, но в это время в избу вошел Геннадий Иосифович и тоном приказа обратился к Захару:

— Бандита этого, Сартасова, приготовьте. С собой увезу. Его нужно срочно сдать в милицию, чтобы снять показания о сообщниках.

Видя, что Захар собирается что-то возразить, он сдвинул брови и предостерегающе поднял ладонь:

— Не бойтесь, не бойтесь, не убежит! — и доверительно хлопнул по кобуре нагана. — Аза попытку дискредитировать руководителя и партию в его лице с него в районе спросят. Идите, перетащите его.

Но Захар не двигается с места, а вопросительно смотрит на устало закрывшего глаза Тарасова.

В глазах Геннадия Иосифовича промелькнуло выражение испуга: «А вдруг не отдадут Федьку!» Но, справившись с собой, он еще грознее сдвинул брови, еще начальственнее крикнул:

— Мне некогда ждать! Каждая минута дорога. Идите, выполняйте немедленно.

И вот Захар под этим строгим взглядом поднялся с места. У Геннадия Иосифовича вырвался вздох облегчения. Захар же, ссутулясь больше обычного, тяжело шагнул, подступив к нему вплотную.

— Если вы сейчас же отсюда не уедете, — глухо, с хрипотцой сказал он, пристально глядя в расширившиеся от изумления глаза Геннадия Иосифовича, — я арестую вас и отправлю завтра вместе с ним… Поняли? Я здесь советская власть!

— Вот оно что?! — протянул Геннадий Иосифович. — Вы с ума сошли? Или тоже кулацкую линию держите? Освободить этого бандита хотите? Не выйдет!

— Это вы уж один раз освободили его, да у вас не вышло. А у нас не вырвется, — спокойно ответил Захар.

— Да как вы смеете?! — закричал Геннадий. — Вы еще ответите мне за все в районе. Партия сумеет наказать кулацких заступников.

— Бросьте кривляться! — резко, как удар бича, прозвучал голос Тарасова, смотревшего с перекошенным гневом и болью лицом на Геннадия Иосифовича. — Поезжайте в район и честно все расскажите! И не вздумайте водить райком за нос, пока я туда не приехал. Этого вам партия действительно не простит.

Тарасов устало закрыл глаза.

Геннадий хотел что-то возразить ему, но потом махнул рукой и выбежал из избы.

— Да-а… — в раздумье протянул Захар, когда утих стук удалявшегося ходка, снова садясь на кровать и озабоченно вглядываясь в еще более осунувшееся лицо друга. — Это тебе, Михайлыч, не соломинка, не навозинка конская! От своего места так просто не отцепится.

— Ты прав, Захар Петрович, — согласился Тарасов. — Есть еще у нас такие люди. Они громче всех кричат о партии, от имени партии… Они даже старательнее всех выполняют ее решения, шумят, суетятся, якобы отстаивая ее линию… Но эти люди, они… выслуживаются перед партией, а не служат ее великому делу! Им не дорога честь партии… Их не радуют ее победы… не заботят ее трудности… Им дорого только одно — свое место в партии, и чтоб место это было по возможности повыше и потеплее, подальше от масс, от черной работы. И ты прав, Петрович. Этого не легко отцепить. Но… не бойся, друг… — скупо улыбнулся Тарасов. — Партия — это великий поток. Он никогда не иссякает, и одна волна народного прилива сменяется в нем другой, еще более мощной. Рано или поздно не одна волна, так другая, не через десять, так через двадцать лет все равно таких, как он, сметет и вынесет вон. Ведь дворников таких, как мы с тобой, много, Петрович, на русской земле. Неужели ее не очистят?

Захар сосредоточенно наморщил лоб, подыскивая такие же простые и значительные слова, какими говорил с ним Тарасов, но вдруг настороженно замер, подняв палец, к чему-то прислушиваясь.

— Видал, Георгий Михайлович? — вдруг выкрикнул он, срываясь с места и направляясь к двери. — Поймал-таки я его, стервеца, на его же собственную удочку!

Почти бегом спустившись с крыльца, он быстро зашагал по улице навстречу знакомому грохоту и звону, с непонятной торжественностью разнесшимся над деревней.


Медленно-медленно ехали по деревне двое последних Кузнецовых: Андрей и Степка.

Вот они уже миновали мост, вот, нахлестывая жеребца, обогнал их Геннадий, а они на своем усталом Рыжке все еще не выехали на край деревни, где стояла, прижавшись к озеру, бывшая их изба.

Андрею, тому все равно. Он не замечает ни того, где они едут, ни тех, кто встречается им на пути, ни того, какие удивленные взгляды бросают на их телегу при встрече односельчане. В лице Андрея не осталось и следа обычного выражения упрямства и гордости. Сейчас в нем горе.

Поглощенный своими мыслями и казня себя, Андрей думает о невозвратимой, им самим загубленной любви; о семье, которую он, оставшись за старшего, не сумел уберечь, и она разлетелась по свету; о нелепой женитьбе на чужой ему женщине, которая сейчас терпеливо ожидает его где-то в глухом лесу.

Медленно выезжая из деревни, Кузнецовы поравнялись с бывшим своим домом, но Андрей этого даже не заметил. Степка же наоборот: смотрел, смотрел на дом, кузницу, калитку… и вдруг глазам своим не поверил: из трубы их кузницы, при нем запертой на огромный замок, тоненькой игривой струйкой поднимался в небо дымок! Этот так хорошо знакомый ему родной дымок настолько поразил его, что он, забыв вдруг всегдашнюю робость перед братом, схватил его за руку, затормошил:

— Смотри, смотри, Андрюша!

Но Андрей словно не слышит Степку, и тот продолжает все свое:

— Да ты взгляни на кузницу. Это наша кузница… дымится!

Андрей, нехотя повернув голову, отсутствующим взглядом окидывает кузницу и снова отворачивается.

Степка взволнован до последней крайности. Нет! Теперь он не будет ждать, пока брат обратит внимание на его слова. Теперь он знает, как поступить!

И Степка решительно переползает по телеге к Андрею, садится впереди и отбирает у брата вожжи.

Андрей сидит, все так же тупо глядя перед собой, будто и не из его рук только что выхватили вожжи. И тогда Степка, окончательно осмелев, изо всех сил дергает вожжи, заворачивает лошадь обратно к своему дому.

…Рыжка веселой рысцой направляется по знакомой дорожке к старым дощатым воротам.

Степка быстро соскакивает с телеги, распахивает ворота, заводит лошадь во двор.

Андрей долго неподвижно сидит на телеге, потом нехотя слезает с нее, идет по двору, направляясь к кузнице. Он не замечает, что замок сломан, петли дверей вырваны и сами двери широко распахнуты настежь. И только когда, вглядевшись в прохладный полумрак кузницы, он увидел там Федора, неумело прилаживающего большие кузнечные тисы к только что сколоченному верстаку, на лице его появляется какое-то неопределенное выражение не то удивления, не то досады.

А Федор, увидев перед собой старшего брата, не знает, куда деваться.

Бедный Федор! Он так и вырос в семье незамеченный, никем особенно не любимый, не обласканный. Всю жизнь его влекло кузнечное ремесло, и всегда он вынужден был заниматься немилыми его сердцу полевыми работами, потому что в кузнице работал Андрей. Если и удавалось Федору оторваться от хозяйства, заглянуть на часок в кузницу, то брат, кроме большой кувалды, не доверял ему ничего и при первом же случае отправлял обратно в поле.

Потому и ушел Федор из дома, что не было ему доступа в свою кузницу, а кузнец соседней деревни брал его к себе в подручные.

И как обрадовался он, когда накануне вечером узнал от присланного Захаром Игоря, что Андрей уезжает, бросает кузницу и колхоз зовет теперь его, Федора, как заправского кузнеца-мастера.

Его не смутили ни закрытые двери, ни огромный замок на них.

— Кузница отцовская, — сказал ему Захар, — ты такой же наследник, как и Андрюха. Владей, направляй дело.

И вот он направляет. С самого раннего утра он тут. Уже успел привести всю кузницу почти в прежний порядок. Разжег горн, поставил наковальню. Остается только установить тисы. И можно будет браться за плуги, которые Захар прислал на ремонт. И вот… На пороге стоит Андрей!

Сейчас он подойдет, возьмет у него из рук молоток, встанет у горна.

Нет, Федор не уступит своего места у горна! Он враждебно, с вызовом смотрит на Андрея.

Невысокий, угловатый, он словно врос в земляной пол у верстака, и выражение его некрасивого, пухлого лица говорит о решимости не уступать брату этого места.

Но Андрей молчит, ничего не говорит, будто чужой осматривает стены кузницы, потолок, потом переводит взгляд на тлеющие угли горна… и вдруг какое-то новое, мягкое выражение не то сожаления, не то раскаяния появляется на его лице.

Федор медленно, словно боясь, что его остановят, принимается за прерванную работу. Он поднимает с полу опущенные при появлении Андрея большие кузнечные тисы и старается прикрепить их к толстому столбу, на котором держится верстак. Тисы срываются. Федор поднимает их с полу снова и, держа на весу, опять пытается закрепить большими железными болтами.

Андрей с порога смотрит, как неумело возится брат, и его лицо с каждой неудачей Федора начинает все больше и больше, словно от нарастающей физической боли, кривиться и морщиться. А когда Федор, кое-как прилепив тисы к столбу, стал криво и набок завинчивать их болтами, Андрей не выдержал. Он сморщился еще больше, подошел к Федору и сказал с досадой:

— Дай-ка!

Взял из его рук ключ и, быстро поменяв болты местами, туго и накрепко притянул тисы к верстаку. Он отдал обратно Федору ключ, снисходительно, с усмешкой взглянув на него при этом, и направился опять к двери. Но тут взгляд его упал на погнутые железные скобы, которые прикрепляли к деревянному стульчаку большую, звонкую наковальню — былую гордость Андрея. Его лицо опять досадливо сморщилось, и он, ухватившись за одну скобу рукой, пошатал ее и с силой дернул к себе. Скоба вырвалась, оставив отломившийся конец в дереве.

Андрей взглянул на ржавый, потемневший от времени излом давней трещины и поднес ее к лицу Федора.

— Что смотрел, кузнец?

Федор виновато заморгал, шмыгнул носом:

— Дак я…

— То-то я! Работать собрался всерьез, а делаешь все на соплях. Засыпай угля в горн!

Федор послушно засыпал угля, качнул мех.

Андрей выбирает из кучи хлама кусок железа, подходящий для скобы, нагревает его и, ловко перебрасывая на наковальню, кивает Федору в сторону кувалды…

И вот из дверей старой кузницы снова разнеслось по всей деревне тяжкое, басовитое уханье кувалды, звонкий, заливистый тенорок несговорчивого молотка да деловитое, ровное гудение горна, совсем как в недавние мирные времена, когда все Кузнецовы дружно жили вместе всей семьей.

Степка выходит из кузницы, чтобы издали, со стороны послушать эту музыку, и вдруг видит Захара.

«Не может быть, чтобы кузнецкая душа утерпела, не потянулась на огонек к своему горну! — думал Захар, посылая Игоря к Федору. — Не Андрюшка, так Степка заметит, завернет.

И вот под вечер, когда он решил уж, что все его уловки были напрасными, вдруг понеслась над притихшей деревней знакомая всем музыка: уханье Федоровой кувалды и звонкие трели молотка, трели которые может издавать молоток только в одной искусной руке — в руке кузнеца Андрея.

Теперь Захар, вытирая ладонью вспотевшее лицо, хлопотливо топает своими старыми сапогами мимо Степки, хитро, как сообщнику, подмигивает ему и проходит в кузницу.

Степка, чутьем угадав истинную цель столь поспешного прихода Захара, смеется, подпрыгивает от радости и вдруг одним довольным взглядом окидывает родной двор. И словно впервые после долгой разлуки узнает он и синее небо, раскинувшееся над родным краем, и ласковое солнышко, уже склонившееся к закату, и озеро, и лес за ним…

Все так же весело смеясь и подпрыгивая, обегает Степка кругом свой двор и принимается выпрягать Рыжку.

«Конечно! — думает он: — Ехать нам больше некуда! Отъездились!»

Потом все в таком же радостном настроении бежит к все еще распахнутым воротам, чтобы закрыть их… и видит, как к ним на чьей-то подводе подъезжает Анна.

— Закрывай, закрывай, — кивает оробевшему Степке Андрей, выходя из кузницы, чтобы проводить Захара. — И калитку не забудь запереть! Да не пускай никого: у нас все дома!

— А об избе своей не горюй, Андрюха, что продал, — говорит Андрею с добродушной улыбкой Захар. — Мы тебе новую справим. И избу, и кузницу, и… и жену, если на то пошло, новую тебе всей артелью сосватаем!

Потом, видя, что на радостях наобещал своему кузнецу что-то уж слишком много, Захар поправляется:

— Избу-то с кузницей, может, тово не скоро… А жену хорошую, настоящую подругу жизненную, — прямо хоть сегодня! Потому сам ты видишь, как она по тебе слезы проливает…

Когда после минутной тягостной тишины за воротами послышался лошадиный топот и удаляющийся стук телеги, Степка с Андреем впервые открыто и понимающе посмотрели друг другу в глаза и облегченно, радостно засмеялись…

…И вот кончен первый рабочий день трех колхозных кузнецов.

Синие сумерки окутывают затихающую деревню. Солнце зашло за дальнюю кромку леса, и только розовая зубчатая каемка над лесным горизонтом напоминает об ушедшем дне.

Вдали у плотины, словно рожденная вечерней тишиной, возникает несмелая, неразличимая за далью, девичья песня. Ее сопровождает смягченный расстоянием, грустный, как девичий вздох, перебор гармошки, подхватывает невидимый, стройный хор, и вдруг взрыв молодого звонкого смеха раскалывает строгую тишину вечера.

Все трое Кузнецовых стоят у калитки и молча вслушиваются в вечерние звуки.

Они всматриваются в зовущую вечернюю даль и с замиранием сердца, с надеждой ждут чего-то нового, светлого и яркого, что обязательно должно прийти вслед за тем горестным и тяжким, что оставлено позади.

Загрузка...