Сожгли мосты и основали Рим.
Во всех столицах города-артиста
листались флейты, поцелуи и
Калигулы… Потом пришел Аттила.
Сожгли себя и основали рай.
Аукали, как девственники эха!
А розы!.. Музицировали стай
курлыканье… Потом явилась Ева.
Нет гнева у меня, нет гнева.
Есть вены, в них луна и миражи.
Жуть рая — жить. Волшебна власть геенны.
Я просто пал, как свиньям желудь лжи.
Но мир — но мы. Но светозарен Бес.
А тот, не-бесник — плутовство и плен!
Чреватость чрева и бездарность бездн
еще в наскальной памяти поэм.
Но жизнь — но жизнь. Не во скалах скульптур.
Не во надзвездье, — слякоть о главу!
Сметана спермы, светлый смех скоту
во отрубях, во плеске оплеух.
Не веселись. Не пал. Я просто плох.
Я не боюсь ни Бога, ни Тебя.
Боюсь, что Ты — лишь ты, а Бог — лишь бог, —
для оскопленья Зверя и телят.
Не вовсе волчья ярость. Не Анчар.
Отставленный, под лай и улюлюк,
оскаленный (ни слез, ни по ночам!),
отравленный, всем говорю: ЛЮБЛЮ.
Слова слабы.
А жизнь — желанье.
Овал судьбы —
Жидом журнальным.
Ликуй, ошейник!
Правша, левша ли…
Жизнь? Лишь лишений
бы не лишали.
Хоть бы лишений
не лишали.
Нам нет леченья,
но бьют лежачих.
Но бьют. Но, Брат,
будь бодр, как не был.
Мы бьем в набат
глаголов гнева!
Пусть глас наш глух,
зеницы — пленки,
мы вникнем в слух
сквозь перепонки.
Так неживой
признался честно:
— Все ничего.
Все так чудесно.
И просто так
готов рыдать я
от пустяка —
рукопожатья.
Обман ли, нет ли — музыка мала.
Мерзавки — Музы! Я люблю любить.
Моя! Ты, знаю, знаешь, что моя
профессия (как все бывало) быть
обманутым. Ах, ты, пальба — гульба!
Что в прошлом у тебя — с моей совой!
Мой смех на мерзло-мертвенных губах
и голубых — так до смешного мой.
Так до смешного так мне жаль ее.
С реченьями «люблю» и «не судьба».
Вы, женщина, — двуногое жилье,
не любящее даже ни себя.
Сосцы целуя или же персты,
я только тело ваше воровал.
Сказать «прости»? Я говорю: «Прости».
Я говорю вам, но не верю вам.
И если я люблю или зову —
но не своею жизнью угостить.
Востока мудрость: «Ты люби змею,
но знай — она умеет укусить».
Ты — гостья всех, а я — ироник мук.
Надежды наши — нежность и союз!
Мы оба обманулись. Потому
так не до смеха. Потому — смеюсь.
На Фонтанке ни фигурки.
Фо-о-нарики — фарфор!..
Финтифлюшка ты и фруктик,
Фрахтовщица фор,
Фаворитка и Фелица,
Фрейлина и фант,
Феминистка — фаталистка,
фараон фанфар!
Филистер, фискал и феска,
фармазонка, ферт,
феофановская фреска,
фея!
Фу, у фей
фигурируют ферменты,
фаллос, фея, — факт!..
Филигранные фрагменты
фраз моих на «фа»…
До любви ли, любимая? Спруты бульваров.
Сам я спрут под фонариками. Где я? С кем?
Нет тебя, как ни больно. Как не бывало
в незаправдашнем, ребусном языке
русском
буквы «ф»…
Этой буквы!
Не спрашивай, кто я, — не знаю я.
Не бес, не Бог.
Я — просто я в бедламе бытия, —
не свят, не плох.
Что ночь бела — я знаю. Ничего.
Сирень. Балкон.
Цепь львиная на мостике… и вот —
белым-бело!
Прощай! Кто ты — не знаю. Не грусти,
лети листвой!..
Как будто птица плачет на груди,
а не лицо!
Не сплю.
На блюде одеял я — мерзлый карп.
Не с пуль
ли каплет мой последний кап?
В окно
ли каплет кнопка — сердце — пустоты?
Ох, ночь!
Не сплю, мой карандаш — о ты.
Что я,
что ничего не получается, — плачь, но
чьей, чья
ты в будущем, ты — там? Я — ночь,
мал, гол,
я осмотрелся и узрел окрест:
монгол
ли дирижировал нас двух — оркестр?
Да медь
литавр не состоялась. Был — цирк.
Да ведь
и мы — монголы, трусы, но бойцы.
Динь-дон!
Мы оба, сам старался: «Обниму,
дай дом
моих молитв не одному,
дай Дам
для живота и для ушей,
дай драм
моей полузадушенной душе!»
Мил, глуп
я, то есть стих мой — квак болот!
Мы — клуб,
где танцы, ебля и блевот
весель!
Не «я», не «ты», не «мы» — «оно»!
Ведь все,
как все мы, одинаков — одинок.
Мой мир! —
лжелозунг! да и я — лжепилигрим,
как мим
с лицом в слезах (одеколонный грим!).
Пишу (не пишется) октавы.
Как знать (не знается) — о кто вы?
Вы обморок моей отравы,
мои века, мои оковы.
Так бьются варвары о травы,
захлебываются от крови…
Оправдываюсь, — глупость уст…
И неминуемая грусть.
Что женщина, — на «ты», на «вы» ли?
Отмщенье чувств, сочувствий кладезь?
Мы пали пулями навылет.
Теперь ласкать нам или клясться?
Невы террасы и немые
холсты «Летучего Голландца».
Спиральки буквиц в лампах лир…
И неминуемый не мир.
Ум наших мук, твоих, товарищ
невеста, баловница блуда,
в терновой (мармелад!) тиаре,
вы — баба (нет, мужичка!) бунта,
вы с кем попало так, как будто…
Оправдываюсь, — святость уз…
И неминуемый союз.
Я — тоже. Та же ветвь варяга.
Блядей бурлак, блюститель бара.
Я может быть для вас валялся
на лестницах или на бабах.
Но распят я. А вы — Варавва.
Жрать хлеб и соль и не до бала.
Билетики любви без мест.
И неминуемая месть.
Но вместе, милая, молиться —
не получается. Мириться —
на получас? Не май манится.
Что в мести — моль или мокрица?
Вне времени нам время мнится.
И вне мечты, вне пульса нерв…
И неминуемая немь.
Объятья уст — сироп Карузо,
самцов телес и самок теста, —
и вылетают карапузы,
досрочно кончив курсы детства,
ордою бабочек-капустниц
на огороды людоедства.
Ни жалоб! Цепью! — и не смей!..
И неминуемость семей.
Мы однотелы, однооки,
мы односерды в сем пространстве.
Да, отдались. Да, одиноки.
Да, одинаковы. Про страсти
распространяться? О, давно к ним
есть интерес — псов постоянство,
и лай любви, и распри, но
вот неминуемая ночь.
И Петербург, дворцы, каналы,
и в плеске пьяниц (ты — на после!)
как без тебя! — как бред! — как мало!
И ужас у меня — как пользы
как ни в октавах, ни в карманах
медяшками звучащих рифм…
И неминуемый не Рим.
Я сам Аттила. Ты, благиня,
несовместимость нас? — не знаю…
И зло в ползло, и гимн в полгимна,
и всё вне нас, и все не с нами,
и мы вне всех… Беги, богиня!
Ты — тело, я — сову на знамя…
Я сам бегу, рифмуя бой…
И неминуемая боль.
Боец монаший! — мешанина —
пляс — табор, аскетизма трепет,
целую пишущей машинки
кружочки клавиш в День Творенья…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет грез! Нас не минует ночь сия.
Всё в яви! — ты одна и я один.
Так суждено. Ты явишься. И я —
лишь человеческий невольник — сын.
И — ночь! И белокаменная соль
белья, и лампы лед, и голод глаз,
и гибель губ, и хладный лоб… и боль,
что это — в первый и в последний раз.
Меченосец судьбы и чернил санкюлот,
узник — устрица, сам себе сын и друзья…
Затемненье дождя
за озвученным стеклом.
Рамы, рамы, решетка тюремная рам! —
о, распятья жилья!
Жалил я! —
комариной иголочкой мелодрам.
Человечек — личинка, витая в веках
алфавитом любви, —
я ли, вы?
Клоун космоса или синица в руках?
Ни истерик. Скрипичные нити жил.
Капли в форточку, — бомбардируй, камнемет!
Или каплет мед?
Ни души.
Каплет, канет… Ни слов! Если голову вверх —
васильковые лампы, как воет ковыль,
в электрическом небе бессмыслица крыл, —
вот и век!
Лаской лавочника — «иметь, не иметь»,
как он сердце свининой мое обливал…
О, болван, —
тот, у скифов, которому клятвы и месть!
Как талант мой, как вор, как беспутья ковры!
Как болота бесчисленны! Как мало скал!
Как блюет монголия-мелюзга
на моей крови!
Дождь, как женщина, влажен, и млечен, и слаб,
без луны…
Буквы ладана и белены, —
о машинописи раб,
плачь слезой, бейся лбом! И, тритоном трубя,
возглашай святость уз!..
Распасованы тройка, семерка и туз
для тебя.
Дом хореографии. Телепаты Муз
пьют на подоконниках (с трефовыми очами).
С утра за машинкой. Не моюсь. Не молюсь.
Отче, и ты — отчаянье.
В волосах влага, нос — пеликан,
ухо — лист капусты… За машинкой, в общем,
я опубликован весь. Но с потолка
капельки-клопики падают, Отче.
И бегут со всею искренностью ко мне.
Я их — башмаками, как танками рептилий!
Я-то что! Меня давно уже нет как нет,
пожалей, Отче, этих красных ребятишек!
Им бы манускрипты в веках публиковать.
Целовать цариц, кусать драконов Этны…
А теперь приходится падать с потолка
на меня, трудящегося новой эры.
Башмаками!.. Жалко!.. Но все — на одного!
Целоваться, что ли?.. Славянина правнук,
хам или с похмелья, вот оттого-
-то я за машинкой борюсь за правду!
Идешь, как рыба на хвосте. Пол красный.
Нам комната, но в коммунальных скалах.
Шкаф шоколадный. Секретер в монетах.
Оконце — электрическая нефть.
Я брат твой, рыба, Звери моря — оба.
Ты вся на васильковом одеяле.
Объятья животов и бельма бреда
любовного!.. Погаснет лампа нам.
Отчаянье ли? Ревность ли по лимфе
александрийской конницей?.. Пастбища
оставим те… Нам — комната, мы — рыбы,
нас — двое. Нам захлебываться тут.
На завтра — труд копыт и крыл Пегаса,
полиция цитат и холод хлеба,
нам — чоканье коленных чашек-здравиц,
шампанские кружочки чешуи!
О, ревом рыбы! Нам хвосты, как в схватке,
и мускулы в узлах, и вопль, и лепет,
нам пальцы — пять и пять на поясницах!
Целую… Отпечатки на сосцах
и пальцев, и ответных поцелуев,
и к жабрам присосавшиеся жабры
лица, и в отворотах междуножий
высасываем языками слизь
зловещую… Узнать — возненавидеть.
Любить — не знать. Мы памятны — все знали:
наитья нет, и нет ни капилляра,
который чьи-то чресла не ласкал,
все волосы всех тел нам не распутать,
бичи бесчестья или зло лобзанья,
а проще — грех не в грех и храм не в храм.
Гул от луны. Проспекты Петербурга.
Уплыть в каналы и легко лакать нам
чужую жизнь, тела чужие, рыба,
блевать под кем попало и на ком.
Так минет труд. Так минет мир. И род мой.
Последний сам, без звука вас, последних
благословляю!.. В келье два девиза:
улыбка и змеиные уста.
Раем оросило, солнечно и утро…
Во дворе осина, а на ней Иуда.
А под ней иду я, рву рукою колос.
Холодно и дует. И повсюду космос.
Я в посудах яды, как и все, лакаю,
как и все, от яви — сам себе лекарство.
Душу дай в отчизне — душу замордую.
Дай звезду от жизни — в жизни замурую.
Так-то замирая совами болота,
мыслим: за морями солнце и свобода!
Правда опростила!.. А проснемся утром:
во дворе осина, а на ней Иуда.
В небесах
кот-мурлыка, безумец-мяук на подушечках лап.
Он в ботфортах, он в каске, он в красном плаще, Аладдин
лунных ламп.
Но ни пса.
Послужи
человечеству лаем, хвостом и клыком, — сам не свой,
пес лежит,
он в туманность ушел, он уснул, он уже назывался звездой.
С пива мышь
расшумелась в кладовке: мурлыка-мяук дует в ус на луне,
пес в созвездье, на нас — нуль вниманья… ну что ж, —
нуль и мне.
Спи, малыш!
Серебряный листик на красной стене,
о, август-летатель на красном огне!
О, воздух деревьев и дождь-водопой!
Деревьям не жаль расставаться с листвой.
Не жаль им сейчас и не жаль в сентябре,
пусть все золотые, один — в серебре.
И листьям не жаль, потому что удел.
Шумели все вместе, один — улетел.
Шел воздух, и дождик тела заливал.
И кто-то очнулся, и кто-то завял…
Я видел. Виденьем своим дорожил:
был красный этаж и листок серебра…
Для стихотворенья один не дожил
пол-августа и два-три дня сентября.
Вот идет моя жизнь, как эстонка, —
озерцо хитрохвостая килька
век овец муравей или вермут
шепот-папоротник в янтаре
эхо солнышка серп в перелесках
капли воздуха крыл воробьиных
вермишелька-березка в болотце
хутор-стеклышко в январе.
Вот идет моя жизнь, моя полька, —
в ореолах волос соловьиных
вол солома осел и Мария
слякоть слов и мазурка-метель
стать-скакун сабля конфедератка
что по ландышам красным копытом
клювы славы орел Краковия
кафедральный крест и мятеж.
Вот идет моя жизнь, как еврейка, —
скрипка-Руфь эра Экклезиаста
урна-мера для звезд златожелтых
за электроколючками культ
йодом Иова храмом хирурга
дециперстная месть Моисея
цифра Зверя за правду праотчью
нас на злато на арфы на кнут!
Так: три девы, три чрева, три рода, —
триединство мое троекровье
что же мне многоженство монголов
глупость флагов глумленье Голгоф
кто я им сам не знающий кто я
их не их не герой этих гео
дан глагол и я лгу но глаголю
проклиная и их и глагол.
Не возвратить мне молодость твою,
как февралю погасшую траву,
как вьюге моря — факелы наяд.
Так сердце спит. Так я себя травлю.
Ноябрь.
Ноябрь и ночь! Бубенчики, толпа
цыганок сна, и лампочка тепла,
луна с крылами — в кружеве морей!
Но ни кровинки в прошлом у тебя
моей.
О, жизнь желаний — скрипками цыган,
и блеск берез, и красны кони роз!..
В окне дожди… и дрожь. Я пью стакан.
Не возвратить мне воздуха берез.
Не возвратить мне возраста берез.
— Чу! — у окна аукнул Берлиоз,
а, может, Моцарт?.. Это ветр — картав…
Так красный конь твой, лишь поводья брось, —
кентавр!
Поводья брось, и схватят за крыла
твою луну. Отметят знаком зла
курлык журавлика и клич дрозда.
Теперь ноябрь расставил зеркала
дождя.
Теперь — лай льва, не соловья слова…
А в прошлых нивах, в празднествах вина
твое лицо кто сколько целовал?..
Не ревность. Время ноября — война.
Не ревность. Ты сама собой — война.
Мой меч — в морях, я — влага валуна,
я испаряюсь, я уже не явь,
лишь сердце дышит о пяти волнах, —
не ямб.
За спесь беспутства собственного — мсти,
что к прошлому тебе не сжечь мосты,
оттуда звук и зов — ноябрь, немей!
Что дождь волос весенних моросит
не мне.
Я осень. Остановка вне тепла,
вне времени, вне мести, вне молвы,
я — ни кровинки в прошлом у тебя.
Сверкай же, сердце! Или нет — молчи.
Сверкай же, сердце! Или же молчи.
В окне молочном — лампа и мечты
о чем? О той черемухе вдвоем,
сирени празднеств? А потом мечи
возьмем?
Но невеселье невское! О, ты
еще не знаешь этот знак орды,
как за любовь — болото, улюлюк…
Один виновен всуе и один
люблю.
Но не тебя. Неправда — не себя.
Я лишь беру стрелу, как тетиву,
лишь целит Муза в око серебра
бессонницы, — так я тебя творю.
Не возродить, — и я тебя творю,
кровь девственности — жертва топору,
Пигмалион — творенье долюбить!
Твой лоб клеймен, и моему тавру
да быть!
Залив звенит! На водопой — такси.
Корабль в волнах запрятался, — так скиф
в засаде… Вот Кронштадт, как ферзь утрат.
Моей машинки — пишущей тоски —
удар! —
и утро! Смолкли клавиши. Лицо
твое — во всю страницу, или звук
лица, мной сотворенного… С листвой
деревьев нет. Отдали всю листву.
Деревья отпустили всю листву.
Лист в желтых жилках спит себе в лесу,
лист в красных кляксах — в луже, сам не свой.
Деревья без прикрас. Лицом к лицу
со мной.
Ни суеты у них, им нет суда.
«Деревьями» вот эти существа
лишь мы зовем. И наш глагол весом
лишь нам… А как они зовут себя? —
«Венцом
Творенья?» Человек для них — лишь мысь,
по древу растекашется в траву.
И что для них, что с «мысь» рифмуем «мы»,
и что тебе, как я тебя зову?
Как ты — меня?.. А я тебя зову,
аук! — а отклик — дождиком в золу.
Так штиль безлунья вопрошает шторм.
Так вопрошает муравей зарю…
И что?
Что солнце — светоносец и свирель,
что море — серебро или сирень,
что небо — не божественно ничуть,
что ты — лишь ты, а я зову «своей»
ничью?
О, мания метафор! В леденцах
златых песок. Матрешечный наряд
хвои. А в небе твоего лица
не отыскать, — коварство и… ноябрь.
Но я
жду вечера, и вечер — вот уже.
Вишневый воздух в птицах виражей.
Мир морю! На луне лицо нуля.
Опять окно в дыханье витражей.
Листок
в своих бумажных лепестках белел,
он в буквах был и на столе болел.
Хозяин — я с бессмысленным лицом
читал чертеж. Хозяин был без дел.
Листок любил хозяина. Часы,
отчаянно тиктакая (о чем?),
произносили буквы, как чтецы.
Я лишь стенографировал отчет.
О чем?
Что львице лай, а слава соловью,
что я свечой меж скалами стою,
что лик любви на буквы обречен?..
Не возвратить мне молодость свою.
Уста
любви я лишь бумаге даровал.
Оброк любви лишь буквами давал.
В твоей я не был, а в своей устал.
Так вечер охладили дерева.
Так сердце спит. Так я себя травлю.
Так в бездне зла в святилища не верь.
Мсти, жено, мне за молодость твою,
за безвозвратность без меня! Но ведь
навет?..
Но ты — не ревность. Потому терпеть
и нам ноябрь. И нянчиться в тепле
с балтийской болью (или бьется нерв?).
Мсти, жено, мне, что ты со мной теперь.
Что здесь
под хор хвои сквозит стекла металл,
влюбленных волн в потемках маета,
и мы — не мы! Созвездия чудес!
Шалит волна или шумит мечта?
Мечта машинописи! Купола
романтики! Конь красный! С арфой бард!
Но вот луна распустит два крыла,
а на лице ее — бельмо баллад!
Была
ты только текстом сновиденья. Явь
живую ждать? И жду. И снова я
тебя творю, — о святость, как бедлам,
о ясность, как проклятье или яд!
Одна
в беспутности своей без пут, как брызг
бряцанье! Донжуановский карниз!
Твое лицо кто сколько обнимал,
чтоб обменять свободу на каприз?
Я — обменял. Притворствуя и злясь,
ты — жизнь желаний! Старшею судьбой
ты ставшая! Святыня или связь?
Ты отомстила мне за все — собой!
Собор,
по камушку разобранный! Орган,
по трубочке растасканный! Орда,
по косточке разъятая! Свобод
не светит. На лице моем аркан.
И конь
несется в ночь, мерцает красный глаз.
Теперь меня копытом втопчет в грязь.
Так в жизни — жизнь и никаких икон,
отравленная, как светильный газ!
Что ж. Я готов. Я говорю: прощай,
жизнь обезжизненная, так сказать.
И здравствуй, жизнь желаний! Получай
в избытке долю солнца и свинца.
Связать
цезурой сердце, обессмертить дух
строфой, зарифмовать дыханье двух,
метафорами молодость спасать?
Но это — аллегория, мой друг!
Ныряй
вот в эту ночь, в мир молний и морей,
в сон осени и дрожь души моей.
Необратима ты! И наш ноябрь
мучительней сонетов и мудрей.
Да будет так. Писатель пишет стих.
Читатель чтит писателя. А нам
в отместку ли за двуединство сих
ночь у окаменелого окна?
Она
не очень-то черна… «Мы — чур не мы!» —
не бойся! Мы как мы. И чародей,
тот, сотворивший Небо-Океан
для нас, — не даждь очнуться в черноте!
Даждь нам
луну с крылами, древо на камнях,
забрала сна, клич красного коня,
мечи мороза, зеркала дождя,
вращающие волны, как меня!
И — утро!.. Звезды утра — как закат.
Деревьев дрожь. Я рифмой тороплю
последний лист предснежный (листопад!).
Я знаю, что не возвратить твою.
Я знаю — что! И, в прошлое тропу
не трогая, возмездия теплу
не требуя, а в будущем… (но рай
не тратится!). Так я тебя таю.
Ноябрь
нарвал
и лавров, и в цикуту опустил,
«Цепь сердцу!» — сам себя оповестил.
Но цепи все расцеплены. Но яд
бездействует, — я осень освятил!
Сверкай же, сердце! Принимай конец
добра, как дар. Зло в сердце замоля,
да будем мы в труде, как ты, венец
сонетов — и тверды, как ты, Земля!