Новая Книга — ваянье и гибель меня, — звенящая вниз на Чаше Верховного Часа!
Как бельголландец стою на мосту, где четыре жираф-жеребца (монстры Клодта!).
Нервами нежной спины ощущаю:
ДРУЖБУ ДЕРЖАВ:
гименей гуманизма — германец
мини-минетчица — франк
с кольтами заячья мафья илотов — итал
а пред лицем моим в линзах Ла Манша —
сам англосакс!
ходят с тростями туризма:
эра у них Эрмитажа…
Панмонголизм!
Ах с мухами смехом!
НЕ ПРОЩЕ ЛЬ ПЕЛЬМЕННОЕ ПЛЕМЯ!
Адмиралтейства Игла — светла, как перст револьвера, уже указующий в Ад.
Цапли-цыганки в волосьях Востока: сераль спекуляций (цены цветам у станций Метро!)
Мерзли мозги магазинов: под стеклами сепаратизма кости кастратов (эх, эстетизм!)
Там и туман… Двадцать девиц. Я, эмиссар эмансипаций, — двадцать, — вам говорю, — с фантиками, в скафандрах, морды в цементе, ремонтницы что ли они драгоценных дворцов? (Счастье — ты с чем-то?) Кто они, — я говорю, — их похвально похмелье: лицами лижут стекла у дверей, колонны зубилом клюют. Домы-дворцы забинтованы в красные медицины (нету ковров!), ибо заветное завтра — триумф Тамерлана.
СОСТОИТСЯ САТАНИНСТВО!
Тумбы афиш: темы билетов там были. Тембры певиц — наше нужное эхо энтузиазма. Что-то чтецы? В царствах концерта царит Торичелли… И тогда — и т. д. и теперь — и т. п.
Ходят машины в очках, как павлины (о как!) как малины (во щах!). Невский проспект… но — невроз, но — Провинция Императрицы Татарства. О над каким карнавалом луна Ленинграда — саблей балета!
ГДЕ ВЫ ХАРЧЕВНИ МОИ, ХАРИ ЧЕРНИ?
ВЫНИМАЕМ ВИНА В МАЕ. НЕТУ ЖИЗНИ —
НЕ ТУЖИ!
Даже дожди… Даже! — душат!.. Люди как лампочки ввинчены
в вечность но — спят: чокаются чуть-чуть головами,
целуются в лица,
листают фотопортреты свои, как некрологи,
в каменных мисках куют колбасу,
давят в духовках млечных младенцев, — картофль!
Что им Гертруда, да и они что — гневу Гертруды… Бредят ли братством, бушуют о будущем… Не обличаю, — так, по обычаю, лишь отмечаю: вот ведь везенье!
Сердце души моей в мире — светлая сталь.
Что мне бояться, — библиотек, Бабилона, бульваров?
Кого? — бедуинов?
Чьей чепухой еще унижаться мне, униату?
Ходит Художник в хитоне, плачет в палитру (падло, пилатствует!) жрет человечьих червей (врет — вермишель!). Стонут в постелях стихами девки искусства.
Я — собеседник о розах без детства, я — сабленосец в седле на копытах (мой стул — Козерог!), жрец трав татар, певец поцелуев (мы — узники уст!) трус и Тристан и как страус — стило под крыло (всяк человек чур не век!), — как бельголландец нервами нежной…
пальцы пяти континентов…
НЕ ПРОЩЕ ЛЬ ПЕЛЬМЕННОЕ ПЛЕМЯ? Ночью ничтожеств над флягами-куполами стать и смеяться! ЕЩЕ ОБЕЩАЮ ОБЩИНАМ:
Я знаю ЗНАМЕНЬЯ;
— Я — камень-комета, звенящая вниз на Чаше Верховного Часа!
У моря бежала у моря бежала… не ближе.
Три ворона трижды взлетали, — куда им! картавцы!
У раковин рок, они лишь лежали и жили.
Но люди у моря тебя не любили, дай Бог — любовались.
Что вызов морям? Посейдону — трезубец, а молния — Зевсу?
А тем, кто тебя не любили, приблизиться — прежде ль?
А тем, кто любили, воскликнуть: как можно у моря? не смей!
не смеяться!
Как можно, Марина (лишь ситец да сердце!) бежала.
Что Ладога людям! Бутыли по горло — купались по горло.
Седлали челны и рыбешку-рабешку себе вынимали.
Смотрели, бессмертные, как босоножка бежала.
Поймать — не поймать?.. Сколько волны у скал налистали…
Мое маломальское тельце (как ноги — на гибель!).
И сердце! и ситец! Мой беженец в море… не ближе.
Кричи не кричи: но надежда на двух! до свиданья! до свадьбы!
Но совести — сорок… Нам было по двадцать… и не добраться.
я лишь просил: не нужно! не удержим!
не разбивайся, жено, о талант!
не отнимай последнюю надежду! —
Не отняла.
о отступись! — просил. Ты отступила.
отдай в ответы даты! — Отдала.
не мсти хоть за спасибо! — Не отмстила.
Оберегла.
увел тебя у воли твой Сусанин.
Ничье нечестье не звучит за мной.
Хлеб-соль хорош. Что ни с людьми — с сердцами.
Земля-землей.
я пью вино, отпущенник в тиаре,
пишу на Лире, в пульсе быстрота,
как будто басни, а не бестиарий…
Как без тебя.
Нужна ли нежность? Мало ли могли мы
о двух руках, о трех перстнях сребра?
Как без тебя мне, милая, в могиле! —
Как без себя!
Кто Вас любил? Да Вас! — да всяк!
Зачем вы замки в воздусях?
Зачем Вы жили скрипкой жил,
дочерний Дух Вам не служил?
Зачем звучали, мой немой?
Зачем любили многих — мной?
Вам ясен яд. Но чьи цветы
и чьей погибелью — новы?
Прости, что милый, не на ты,
все в жертву памяти — на Вы.
Все спутал, — жизнь, себя, жена.
В местоименьях имена.
У нас живых лишь дрема драм.
Болезнь морская — кораблю.
Дай Бог, чтоб Вас любили там,
как я без Вас тебя люблю.
Мать моя смерть моя как меня!
Жизнь ее, как ее — зал разлук!
Я кормил сладким камнем коня…
Что ж ты встал, не заплакав, за плуг?
Или циркуль-целитель грядет
по окружностям (ясность-земля!)?
Амен, камень горюч, Геометр.
Или яд отвечаю на я.
У цветка отцветает отец.
Или Вам не в новинку на и?
Плуг возделал везде — и конец.
Только и… только имя… — не им.
Десять книг
да в степи
да в седле,
десять шей и ножей отвидал.
«Подари мне еще десять лет», —
отписал.
Ты семнадцать отдал.
Отнял степь
да седло
да жену.
Книги вервьем связал. Не листал.
Отъял шеи —
оставил одну.
Ночью каинств и ламп не лишил.
Что мне делать с ней, шеей, с ножом?
Я не раб,
я не враг,
бой не бью.
Бог с Тобой, если Именем — нам:
отдал — отъял и…
благодарю.
Где ж я был? — В сталактитах у скал?
Чрез семнадцать вернулся. Я — тот.
Те ж народы… Никто не узнал.
Для ВЕРХОВНОГО ЧАСА — никто.
Те дары не расплавлю кольцом.
Не жалей у ножа,
ожидай.
Дай два ока — закроюсь лицом,
если
есть
во мне, —
не оживляй.
Дай два Огня,
два Зверя,
два Дня.
Две волны,
двойню губ да весло.
Не удваивай в Доме меня.
Забирай под забралом, —
и все.
«Ты сказку, сказку про меня,
ты сказку сочини».
«Я всадник. Я воин. Я в поле один.
Последний династии вольной орды».
«Правда, ты печальной Евфросиньей
обо мне в Путивле причитала?»
Отлистала сказку про меня.
Отблистала у династий дня.
Удит на цыганку время нас,
индустан-украінный обман.
Працювати — не найкращий час,
дочекатись: справдиться, — о, ні!
Бог не дав ни рог для стайи крав,
ходят с ухом со холма на холм.
А у хати провалился кров:
звался хутор — завивался хмель!
Отсвистала сказку про меня
на путивле евфросиний дня.
Эпос-иней голову глумил,
угасал как уголь грозный мозг.
Что там купол-Киев говорил?
В мире был по январю мороз.
Это Русь без всадников меня
хоронила пешим ходом дня
в женском платье, в гриме лоб высок,
на кладбище снега и сорок,
гребнем забран что ни волосок:
догадайся — дева? скоморох?
До свиданья Русь моя во мне!
До світання проміння во мгле!
Отзвенел подойник по делам, —
поделом!..
Пойдемте по домам.
О кратер оло —
ва любви, — не мед.
Охватит око, —
зуб на зуб неймет.
Вы молодость,
вы — возраст для измен:
ведь мало даст,
а все возьмет взамен.
Лишись одной…
быть не быть — не вопрос, —
лишь одино —
чество, камин и пес,
лишь сталь лица
и палец-бумеранг…
Листается
латынь моих бумаг!
Все было: фонарь, аптека,
улица, поцелуй,
фонтан, самозванство, Мнишек,
Евгений и ночь Невы,
лунатик и револьверы,
гений и ревность рук,
друзья с двойными глазами,
туман от ума у нас,
Сальери ошибся бокалом,
все в сердце: завтра, любовь…
Как праздно любить мертвых!
Как поздно любить живых!
Если б шарами в нишах луз
Земными, — жил бы, люб!
Но каждый мускул наших Муз —
недрожь! недружелюб!
Ну кто слепец Земную ось
просмотрит, прост и чист,
осмелится отмыть с очес
от Часа наших числ?
Ну кто стрелец наитью Дня
отпустит опус — в шрам?
Чьей разностопностью, друзья —
наш римлянина шаг?
Кому подаришь сей падеж:
о помощь! о отдай! —
крест от Петрополя чрез Париж
нести — на Иордан!
Кто рифмой яблоко-любовь
вы Дева — тронь весы!..
Я знаю: языками кровь
зализывают псы.
Светил телодвиженье — тел желает…
Цветет миндаль, кузнечик тяжелеет
в заморский климат в атмосферный август
ушел стрелец в чулках с афишей — аист
на холмах лошадь чья-то лижет кальцекс
каких-то каст ко мне катится каперс
волн студенистость на озерах спрута
у плакальщиц у дома — соль-ступень
луны колонны в улицах у страха, —
Я ГОВОРЮ: ДЕНЬ ГНЕВА, ЭТОТ ДЕНЬ!
Дом стерегущие друзья — дрожали
в окна смотрящие — в руках держали
скрыпицы-лицы в пузырях из мыльниц
аука-звук у жернова у мельниц
на ключ с дверьми да запираться — племя
сынами силы взяли дщерей пенья
расплакался дитять губой малины, —
он сед, а барабанчик до колен…
Не возвратиться телу: дом могилы.
ДА ВОЗВРАТИТСЯ ДУХ, ДОКОЛЕ НЕ:
не порвана серебряна цепочка
не льется в ухо ртуть твоя цикута
имеется у мышцы меч в титанах
найдутся троны за дождями в тучах
не унимайся влага у кувшина
не иссякай отвага у кошмара
не разорвать повязку золотую
не расплавляется клеймо-кольцо…
Я ГОВОРЮ: В СВЯЩЕННЫХ ЗАЛАХ ДУЕТ,
но бьется над колодцем колесо!
ТЫ ДОМИК С УШКАМИ ИЛИ УЛИТКА
ЗА ЧТО ЕЕ ЗА СОРОК РАЗ УБИЛА
ЛИШЬ НЕПРИКАЯННОСТЬ И ПРОСЬБЫ СЕРДЦА
«НАС НЕ ОСТАЛОСЬ» ЕСТЬ ТАКАЯ СЕКТА
А ИГРЫ В ИКС В ИСТОРИЮ В ИСКУССТВА
НЕ ДЛЯ ЛЮБВИ А ЧТО ЛИ ДЛЯ ИЗГОЙСТВА
ТВОЙ ЗАЛ ЗЕМЛЯ СКОРЛУПКА ДЛЯ МОТИВА
ЗА ВЗМАХОМ НЕМОРЕЙ КОРАБЛЬ МЕТАЛЛА
БЕЗ ЯКОРЯ КОМПАСА ТВОЙ ВОЗНИЦА
НА МАЧТЕ ПОД НАЗВАНИЕМ БИЗАНЬ
ДО ДНА МЕНЯ ДО ДНЯ МЕНЯ — ВОЗВРАТА, —
Я ГОВОРЮ В ДЕНЬ ГНЕВА В ЭТОТ ДЕНЬ!
Тихо-лихо. Да шесть
бьют на башне часов.
Хлад и ландыш в душе.
Дверь у тварь на засов.
Спи, ребенок людей.
Лодка, лунность и шест.
На звездах шесть друзей,
потому что их шесть.
Шесть над морем шаров, —
фонари кораблей,
шесть шаров — шесть голов,
в глазиках — шесть гвоздей.
Море-цепь, море-тать,
с весел каплет испуг.
Будем рты целовать,
два детеныша рук.
Спи, ребенок морей.
Лодка-люлька и шест.
В воздухе шесть зверей, —
в ножках выросла шерсть,
лобик вырастил рог,
шесть клешней — рыба рак…
Спи на море морок
мой ребенок-рыбак.
Что-то воет не волк,
нет мозолей в горсти.
Два детеныша вод
будем в грусти грести.
Ведь пока что у нас
качки нет, — море-муть.
Месяц лун красномяс,
лун, а может быть, Муз.
Твой фотоснимок
(вот Вам, Волжанка!)
в Париже.
Твой без тебя.
Полюбуйся:
я — ртуть во рту.
Май не по мне:
даже в Дувре твоя
Джоконда.
Я не люблю
люмпенский абрис
ее.
Мне Леонардо
лишь гений лица,
но не кисти.
Ты их любила.
И вот фотография —
факт.
Мертвый мазут.
В Сене снуют
сигареты.
Я фотоснимок
тебя… Я посмертный —
сюда?!
Радость моя!
Скифы скитались
прежде Парижа.
Нам не дана
(бойся Данайцев!)
ересь Европ.
В лицах есть что-то:
ответ на себя?
тост телячий?
Я без себя.
Да и кисти мои
не у лиц.
Жалко Париж.
Я был… как бы не был
в отеле.
Твой фотоснимок
не совместился
ни с кем.
В отеле «Викторья», плац д’Итали, у сквера Верлена
хозяин-араб, но безработица, в сквере же меж дерев монумент,
но не Верлен, а майор-интендант, как и у нас — военный,
а окна мои выходили на монастырь,
одно как окно в номере, а второе — дворцовая дверца,
незастекленная, был умывальник с водой,
лимонное мыло по генеалогии древа
Бурбонов, и я босиком с кровати крался на водопой.
Вишневая водка стояла в шкафу, но не инфернальна, —
ее я не пил. Для гостей? Но и гости не пили ея.
Входили и выходили, но не на монастырь, а интеллигентно, —
вот выбриты! до вибрации лиц! Брился и я, —
весь в синем вельвете. Весна. Все уже заговорили по-польски.
Я загоревал: ведь французский я знал наизусть.
Я явился в Париж тверд и с целью: творческие поиски.
С искусством уже приискал: и араба отель полюбился и майор
не хуже ничуть.
«Верлен и верлибр!» — срифмовал бы и новый папа-итальянец.
А «Аполлинер и апрель» — я в Варшаве еще рифмовал.
Дул дождь, как ветрами. Я взял зонтик. Что это? Стриптиз или
танец? —
Протестовали студентки-спортсменки у входа в бассейн под
дождем.
Люблю социальные сцены. И ноты протеста:
когда не впускают в бассейн искупаться в одежде от хлада —
впустить!
На Монпарнасе в качестве живописи ультра-портрета
музей Барбиду. По нервам понравился. Не оцениваю. И пусть.
Воздвигнули Черную Башню — четырежды выше Эйфеля.
Бессмертная башня. Французы и в архитектуре сильны.
Эйфель был берцов. Боже-башня уже из кайф-кафеля.
Уйди из Парижа — увидишь ее из Советской страны.
Зачем же я в трату валют (все ж с оговоркой — обмена!).
На аэротаможне аэротаможенники (наши ли?)
нашли, мне карманы проверивая, четыре грецких ореха,
их били кувалдой, искали брильянты короны моей и огорчились,
что не нашли.
Мне сердце предсказывало: не будь индифферентным,
ищи интересных людей, нет их в номере, ты, гамадрил.
Но Джонни Бурбон мне был ни в коем случае неинтересен:
я пил с ним водопроводную воду из крана и сигареты «Tanja»
курил.
Он в банке служил банковским служащим, чтобы, как рантье,
работать:
картинная галерея, дворец в Жермини,
три дочери-шарм и бушуют, но пред будущим робость:
что сын не предвидится — возраст жены.
Последний Бурбон, Джонни плакал чуть ли не по-королевски:
последний мужчина в роду — последний Бурбон!
Я его утешал, что и Фаэтон был последний в коляске,
и что каждый мужчина — последний мужчина себе…
Барабан
гард-републикен в двенадцать ноль-ноль раздавался!
Есть у Столицы статут, а в двенадцать-ноль-ноль у Столицы
стресс:
обычай обеда: цыпленок и беф челюстями от шкур раздевался,
здесь к цыпленку и бефу, я бы сказал, — неиссякаемый
интерес.
Художники из киноискусства, консьержки с ключами,
дельцы и девцы, чиновник и человек,
премьер-министры и диссиденты, комиссары полиции и клошары
обедают с двенадцати ноль-ноль и в четырнадцать ноль-ноль
закрывается чек.
Пустеет Париж. Два часа иностранцы, не зная инстанций, вне
нравственности народа.
Пьют пот и завидуют злобой, им нет интервью. Им ответ:
«Обедает двести двадцать четыре миллиона зубов. Осторожно!»
Пой, хор херувимов. Хороший обычай — обед.
О женщинах. Думается, элегантность в них есть. Но с волосами
старались не мыться.
Мы моемся чаще, но я не рискнул бы отметить — вовсю.
Я фемин уговаривал по-французски, без акцента: «Вот мыло!
Вот миска!»
Не мылись. Так и уходили без поцелуя в растительных волосах.
О чем же отчет?..
1
В Праге у меня было три врага:
КАМИН
КОТИК
и КАТАПУЛЬТА.
2
М. Цветаева любила горы.
Простите, автор Горы, не панибратство, — у Пана
люди — рода мужчин, братья. Сестрам — живот людства.
3
Пражской Весны я не видел, не люблю я весну.
Там, как говорится, Читатель очнулся или… очутился?
Думается, Злата Прага за цветенье Сада себя не в ответе.
Я был в Москве. Я привез семьдесят с чем-то проз о «Летучем
Голландце».
Рукопись сью из-за формализма отвергли.
Л. Брик сказала, как в мифе: «Отвергли от века».
Ей да простится. Ибо как видим — не век.
4
Про Переделкино нео В. Катаев напишет.
Вот где венец торжества вам, юнец из Литинститута!
Знаю одно: пес-медвежон б.пастернаков меня не искусал.
Знаю: убили ворону, дружившую с кошкой, на даче, где
К. Федин.
Дети убили, двойняшки.
Из мини-ружья, пневмопулей из магазина Пражской Весны,
(привез им К. Симонов).
Похоронили ворону, — с крестом.
Кошка немножко повеселилась с рыбкой у речки, а после
повесилась
(чур! — чертовщина!).
В общем, висела на ветке с хвостом.
Все ходили туда.
Самоубийство кис-кис в Переделкино, — свежесть сюжета,
пис-атель!
5
Р. Якобсон с ужином в два графина,
чуть бельмоват, птицелиц, худ, с недугом структурализма,
мне возражал на прозы меня, что вот ведь как все взлюбили
чрез поколений чреду калмыка Ф. Кафку.
«Он не калмык, — отрицал я, —
дважды в фамилии „Ф" — это знаки Эллады!»
«Нет, он калмык, — Р. Якобсон был обрадован обре, —
(утром Л. Брик звонила: нашли на участке, под яблонями,
и по линейкам
квадрата забора — 121 белый гриб! пока мы выясняли
семантику слова Ф. Кафка)
в странах славянства все пишут как мы — по-калмыцки!»
Что он подразумевал? — мы напролет не болтали.
Я смешно не потел, я не провидец, я знал: За МАЕМ —
ИЮНЬ
ИЮЛЬ
АВГУСТ
СЕНТЯБРЬ
ОКТЯБРЬ
и вот Прага моя — ноября!
6
помни синекдоха Поэму Горы и Смиховский Холм и Мост из
Поэмы Конца
минули годы и камень смененный плоскостью Ни Кем не снят
Гору Ни Кто не застроил дачами полисадниками не стеснил
все охранились овраги вверх дном ни один перевал
город Мужей и Жен на развалинах счастья Вашего Марина у
Вас не встал
воздух блажен и не больше Ни Кто не грешит без лавочников
не лгут
очи мои не ослепли на отдыхе нет барышей
крыши с аистовым гнездом… напрасны сарказмы крыши из
черепиц
тяжесть фундаментов Вашей Горы у горы лишь фундамент Земля
Горы времени Вам Марина что Вам до Горы
кратер Ни Кто не пускал в оборот Везувия льдом не вязал
девками дочери в стайки не встали к Мосту типа поэта нет
средь сыновей
дочь не растит ребенка внебрачного сын цыганкам себя не
стравил
вот ведь в итоге-то вывод: счастье злачное на Ни Чьей крови.
Я на Карловом Мосту. Все ходят. Не сетуя. Туда и сюда.
Как я смеюсь в синтетике, пью пиво из Пельзни с цветной
икрой.
Пражским газетам позирую я весь в развевающихся волосах…
Мойщики окон Людек и Людвиг моют со смелостью — мое
окно!
7
Я жил на площади А. Павлова в квартире профессора В. Ч.
невдалеке от шумихи для иностранцев «Швейк».
Не иностранец в нем я не был:
Я. Гашека там не любили ни ночью, ни днем.
Второстепенное впечатленье от квартиры Ф. Кафки:
ничего, — нищета.
В ней или где-то поблизости торговали браслеты.
Купил версальский браслет.
8
Восьмая глава! Воспоминанья: Веймар.
Жил в хижине Ф. Шиллера о трех этажах.
Нянчился с прозой штурм-дранг по-немецки. Готическим
шрифтом.
Был в Бухенвальде. Не понравилось: для экскурсантов из
иностранцев.
Не иностранец. Мне познавательность — всуе.
Лотта (не из Гете и не из Т. Манна), —
симптоматичная, но симпатичная фрау семидесяти шести лет,
Хранительница Сокровищницы Поэта, — меня любила:
я не пил, как солдаты.
Она с восхищеньем старухи смотрела,
как я выводил на драме Ф. Ш. «Лжедмитрий»:
«Германо-Советские связи».
9
Ф. Кафка был чех.
Но писал по-немецки.
Действительно, гениальность провидца, — о Многоножке.
А. Крученых был русский.
На шесть лет младше А. Блока.
А. Крученых — известен: — под кличкой «дыр-бул-щыр».
А. Крученых писал:
В ПОЛНОЧЬ Я ЗАМЕТИЛ
В полночь я заметил на своей простыне черного и твердого,
величиной с клопа
в красной бахроме ножек.
Прижег его спичкой. А он потолстел без ожога, как повернутая
дном
железная бутылка…
Я подумал: мало было огня?..
Но ведь для такого — спичка как бревно!..
Пришедшие мои друзья набросали на него щепок,
бумаги с керосином — и подожгли…
Когда дым рассеялся — мы заметили зверька,
сидящего в углу кровати
в позе Будды (ростом с 1/4 аршина).
И, как би-ба-бо ехидно улыбающегося.
Поняв, что это особое существо,
я отправился за спиртом в аптеку,
а тем временем приятели ввертели ему окурками в живот
пепельницу.
Топтали каблуками, били по щекам, поджаривали уши,
а кто-то накаливал спинку кровати на свечке.
Вернувшись, я спросил:
— Ну, как?
В темноте тихо ответили:
— Все уже кончено!
— Сожгли?
— Нет, сам застрелился…
Потому что, сказал он,
В огне я узнал нечто лучшее!
Так А. Крученых писал лет за двадцать до Ф. Кафки,
лет за тридцать до Э. Ионеско и Беккета.
10
На Еврейском кладбище я был.
На стеллах написано по-еврейски.
Чему удивляться? В квартире профессора В. Ч.
на всех 573 куб. м.
пусть не стеллы, — хуже! — все стеллажи
в книгах, написанных по-китайски
по-корейски
по-японски
по-бирмански
по… как у Эдгара По! —
ничего себе, — квартира была в иероглифах.
Хоть бы слово славянства! — профессор был
востоковед-ориенталист.
Хорошо хоть его самого — В. Ч. — я не видел.
Дали ключи — я и жил.
11
Я лишен любопытства.
Не люблю наблюдений.
Но в лоб окна
без занавески стояли за лакированным красным стволом
каштана два!
стрижены струнки их двух голов,
чернокостюмцы, с медалькой на лацкане, локоть к локтю, —
как им стоялось? — сутками суток!
Я включал свечу — они включали фонарик. Я выключал —
выключали.
«Живи и жить давай другим», — сказала Екатерина.
Сочувствую способу существованья.
Зависть… — за весть?
12
КАМИН:
Прага моя Ноября!
Стужа и дождь леденящий.
Я радиопьесу писал. На столе стояла сова из фарфора.
Из женщин:
лежала в футляре от скрипки бутылка вермута «Бланка».
Я вылил вермут в ванну. Ванна Вина.
Как мне КАМИН? Был коварен КАМИН.
«Иду на Вы» как Святослав не восклицал.
Май миролюбья, грел мне, мурлыкая, ножку в сапожку.
Ночью он отключался. Я думал: система.
Оказывается, отказ.
Я в простоте душевной, он — лицемер! — меня на обман:
в Третий День Творенья Меня в ЧССР он погас.
Как, проклятье? Кто и где его обучал?
Я вошел из дождя, он облучал в две спирали мое
пой-пространство.
В комнате — как солнечно! Танц на ковре саламандр!
Я сел за стол с пепельницей в солнечном состоянье. Он — угас.
Как! — не постепенно, с предупрежденьем — сью же секунду!
Я не люблю борьбы и не боюсь катастроф.
Я уходил — он вспыхивал пламенем лунным,
несмотря на розетки, трансформаторы, штепселя.
Я приходил. Я приходил,
он позволял так сказать без пользы
протянуть ноющ-ноги к домашнему очагу (о отдохновенья!)
и… сукин сын! — гас навек и бесповоротно.
Зубы звенели под одеялом из пуха!
Сосед В. Л. был по профессии Министр;
взаправду же оказался Мастером по каминам.
Стоило Мастеру взять в сильные руки свое оружье, —
трус-Талейран в момент загорался ровным негасимым огнем.
Сколько В. Л. ни исследовал систему подключений и пр. —
КАМИН горел, не шелохнувшись.
Мастер-Министр рассердился:
я издеваюсь над милым электрическим существом,
оно исполнительное, исправное… Я сам — садист!
Логика здесь не легка: в выводы не вдаваться!..
Еще не затихли шаги выговаривающего В. Л.,
как он по ступенькам ко мне взлетел
и обезумевшим шепотом взвыл,
что у него телевизор — взорвался! КАМИН он — винил.
КАМИН злобно помаргивал, а потом погас:
он сделал свое дело.
Описывать злоключенья с сей тварью, — о к псам!
На Башне каждый Апостол крестился:
«КАК МИНЕТ КАМИН НАС!»
КОТИК:
самый самый, пестренький, самка, с виду котик и котик.
Но невидимка-хозяин оставил записку: КОТИКА в комнату не
запускай
во избежанье избитья им статуэток, где я сплю,
и упражнений им на цветочках-цепочках (живут, вися на окне),
которых КОТИК любит и губит.
Я закрываю с ключом цепью дверь, я ложусь.
Луна, на ковре фосфоресцирует тень от семиглавой
лампы-Дракона, —
вот вам, Восток, — созерцаю.
Вдруг: кто-то карабкается на кровать.
Включаю люстру Великого Могола, встаю:
КОТИК лежит как ласточка на кроватик. Дверь на ключе, цепь
цела.
КОТИКА за шиворотик, дверь открываю, выбрасываю, ложусь.
КОТИК ругается по ту сторону двери, царапается, как цапля.
Три таблетки. Тушь-тишь…
Вдруг: кто-то лапой как эскулапой бьет по морде, кусает глаз
как миндаль.
Встаю, включаю люстру Ли Бо:
КОТИК в кроватик, рвет как рвогик ночную косынку из США
(власы мои смерзлись, мыть негде, Ванна полна Вина!).
Ключ не колышется, — бронза!
Я перещупал все щели, выбросил КОТИКА, я ложусь…
Не из щелей…
Лег я, к двери подполз:
КОТИК взял зажигалку и свечку зажег,
взял из шкатулки ключ, точь-в-точь, как мой,
прыгнул в дверь,
вставил ключ
и раскрутился, как на турнике:
дверь открылась!
Дверь была с двойным замком. Как у тибетцев.
КАТАПУЛЬТА:
У профессора В. Ч. был револьвер из Калькутты, валялся.
Водопроводчик П. Э., ходивший ко мне за водой,
(в Праге в моде вода, но она — лишь в квартире
ориенталиста!)
небритый, набредший в поисках всечеловеческой влаги на Ванну
Вина,
скопировал за семнадцать часов семнадцать револьверов.
Мы стали стрелять: Я,
водопроводчик П. Э.
мастер-Министр В. Л.
мойщики окон Людек и Людвиг,
позавчерашний однофамилец Президента
ЧССР В. Н.
(теперь:
Председатель Чешско-Эстонского Общества
Хуторян, —
вся Прага взаправду изучает эстонский
язык!)
директор издательства «Одеон» К. Т.
(он позавчерашний директор пивной
«Швейк»),
Милан-метелыцик
и (так ли?) теперешний экс-епископ Праги
Ц. Т.
Все стреляли как все.
Епископ же, чтобы остаться неузнанным, вот что придумал:
переодеванья.
Я снимал для него рейтузы, рубашку и ночную косынку из США.
Он снимал мне сутану.
Он, как казалось всей Праге, — стрелял как советский гость,
я — как экс-епископ в сутане. Замаскировались.
Время от времени кой-кто всхлипывал в Ванне Вина.
Не Кой-Кто его увозил на санитарной машине, как утопленника
из Влтавы.
Куда мы стреляли? куда ни стреляй, —
попадешь в статуэт из нефрита, или в шкатулку из кости слона,
или в монету из злата эпохи Дзен.
Хозяин мне музицировал в телеграммах:
мы — пьянь, мы мерзавцы, а КАТАПУЛЬТА стреляет в десятку.
Мы и стреляли:
из двух окон в тех двух Чернокостюмцев,
те два погибали под шквальным огнем по-геройски,
но утром, не опохмеляясь, вставали
и с прежней яростью смотрели сквозь окна в меня.
А КАТАПУЛЬТА с пресловутой десяткой?
Хозяин — хитрец. Но кто ему, ритору, верил?
Мы-то знали, какой у него КАМИН и какой КОТИК!
13
Тронность главы Тринадцать дарую друзьям.
Гибель-глава:
28 мая 1977 г. покончил с собой Художник Н. Г. Возраст — 54 года.
4 августа 1978 г. покончила с собой Л. Б. Возраст — 86 лет.
6 января 1979 г. покончила с собой М. С. Возраст — 40 лет.
М. С. мне писала:
«Радость моя! Ты повсюду сеешь смерть, сам живой!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С Богом и платочек, В. Незвал!
Не переводите больше, К. Чапек,
французскую поэзию П. Верлена по-чешски,
потому что найдется поэт, любитель стран,
который переведет
француза П. Верлена с перевода К. Чапека
по-русски
и скажет с каждым:
«Это мое и это мое же».
С 1572 г. в Польше существовало право свободного выбора короля: Сейм избирал марионеток, которые укрепощали войнами, обогащали хлопами и удовлетворяли удовольствиями шляхту. В 1660 г. Польша была чуть не самой могущественной державой Европы.
В 1660 г. Польша вела войну с Россией: Сапега и Чарнецкий разгромили наголову князя Хованского близ Слонима, на границе Польши; князь Долгорукий разбит на Проне; у князя Трубецкого — пораженье за пораженьем на Украине; граф Шереметев на Волыни теряет весь свой обоз и четверть стотысячного войска; Григорий Хмельницкий, сын Богдана, разбит под Слободицей и поставлен на колени перед Польшей. В ореоле славы побед, изумивших и испугавших всю Европу, король Ян Казимир предложил Сейму избрать ему преемника при его жизни. (Король Ян Казимир был последним отпрыском из рода Ягеллонов.) То есть: воспользовавшись «политическим положеньем», Король хотел сделать власть преемственной. Тогда были бы сильно ограничены права и самовластье олигархии шляхты и государственный бюджет расходовался бы на государственные нужды, а не на полонезы и ничем не обоснованную гонку вооруженья державы.
Сейм ответствовал воплем негодованья на такое предложенье. Сейм ждал смерти последнего отпрыска, ждал бескоролевья, — своего полновластья. Шум. Хамские выкрики. Брань. Не помогли и принесенные Чарнецким сотни знамен, трофеи только что прогремевших побед. И Ян Казимир среди немости, скрывавшей затаенную ненависть, произносит слова:
«Дай Бог, чтобы я был ложным пророком; но если вы не примете мер против тех бедствий, которые угрожают стране вследствие ваших пресловутых прав свободного избранья, славная республика станет добычей соседних народов: Московия захватит Литву, Бранденбургия овладеет Пруссией и Познанью, Австрия возьмет Краковию и Польшу. Каждое из трех государств предпочтет лучше разделить Польшу, чем владеть ею безраздельно, но с сохранением ваших вольностей». Ян Казимир отрекся от польского престола. Он оставил Польшу и уехал во Францию. Жил он: между молитвами в аббатстве Сен-Жермен-де-Пре и ласками Нинон де Ланкло, между торжественными мессами в монастыре Сен-Мартен и безумствами-оргиями в доме известной прачки Марии Миньо (в грядущем — жены маршала Лопиталя). После отреченья Яна Казимира избранье короля уже не будет руководствоваться ни попытками нравственности, ни историческими традициями: все связи с прошлым прерваны.
Я ДАМ ЕМУ ЗВЕЗДУ УТРЕННЮЮ.
Ему?
Кому?
В костелах утрат
с кем
с камнем
за ключ
заключаю унию,
униат?
С тем ли, кто по Польше ходит, пошатываясь?
Пропустит
про
Польшу
и Рима
кумир.
Не трогает СЬОМЫЙ, как в сейме сказал, проща…ясь
Ян Казимир.
Как пил он в Париже и прачкой Миньо ненавидимый
листал
ее
Лопиталю
и
мессы
с
коленями
поз.
Хлоп не надрывался, а шляхта в шелках, — чуть ли не в
Индию, —
полонез.
Так умер Первый Король отказа от трона у родины.
Посягнули
псы
по
предсказаньям
тебя, — сабель свист!
Сумятицей сейма!.. Так «плеть и петля» вписали Романовы:
«СБЫЛОСЬ».
Я дам ему слезу венчанную:
Мицкевич,
Конрад,
Нижинский,
Аполлинер, —
Беглецы — от любви?
ВОЗДУХ ВОЗДАСТСЯ ЗВЕЗДОЙ ВЕЧЕРНЕЮ.
Благослови!
1
Запытайте Артура
в зоопарке тигра́ми, —
было было аттуда
шесть слов в той телеграмме:
ЗАВОРОЖЁННЫЕ ДРОЖКИ,
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ДРОЖКАЧ,
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КНЬ.
Чернокнижник Бен-Али
плюнул мне в мою душу:
«Тоже мне, на безделье —
заворожить дрожку!
Взять фиакр за вожжи,
в глаз — специальная брошка!
вот вам и заворожены
дрожкач ваши и дрожка,
но не конь!»… Белены ли?
я к нему с кружкой пива:
«Как с конем быть, Бен-Али?»
«Нет. Обжулили пана».
В брамах велосипеды.
Почтальон встал как пика.
Выросли мои волосы
до фонаря переулка:
ЗАЧАРОВАННЫЙ ФИАКР?
ЗАЧАРОВАННЫЙ ФЕОКРИТ?
ЗАЧАРОВАННЫЙ флаКОН?
Рыбки в струях из крана…
Я клянусь моим именем:
крыши сребрен-Кракова,
как «Secundem Ioannem»,
бомба в лужах, чителник,
вверх рука восходила,
сбросив лампочку в чайник,
мне жена вскипятила.
Я пошел искупаться,
взял карету, а кучер
спит, усы из капусты,
лошадь прикуривает от кур.
Как хотелось поплавать!
Остается поплакать:
кучер мой заворожен,
или же заморожен?
Нет монет в телефоне,
но магнит в телеграмме:
ЗАКОЛДОВАННАЯ КАРЕТА,
ЗАКОЛДОВАННЫЙ КУЧЕР,
ЗАКОЛДОВАННЫЙ КОМОНЬ.
2
Я звонил вам, Бен-Али?
У меня есть ведь алиби:
с улицы Венеция до Сукенниц
вели меня с тростью то Артур то Ронард
а это не так-то уж и просто: там одиннадцать на одиннадцать
ступениц
а Луна висит на тесемке в форме стихотворенья «рондо»
извините я не изваянье чтобы меня несли с тростью через весь
ночной Краков
3
ночные ЧУЧЕЛА КРАБОВ
ночные КУРСЫ СТЕНОГРАФИИ
ночной КОРОЛЬ СПЕРМОГРАММИИ
ночные КОРСЕТЫ КОЛУМБА
ночной МОТОЦИКЛ, ночная АКУЛА
ночной ПАРИКМАХЕР, ночной МЯСНИК
ночной ХОР МУЖЧИН «СЕМЬ ЖЕНЩИН И МАЯТНИК»
ночная КАПУСТА, ночное МОЛОКО
ночное ТАНГО «МАКАКО»
ночные СЕГОДНЯ СОСИСКИ С ХРЕНОМ
ночного ЗАЙЦА ЗАВТРА НЕ ЖАРЬ С ХРУСТОМ
ночной указатель
КОСТЕЛ ЗА БОТИНКАМИ
ночная вывеска ГАЙ ЮЛИЙ ЦЕЛ ЗА НОЖ
в общем, ночные собутыльники:
всеобщий ветер, всеобщая ночь.
4
Мы присели на крыльце «Морг для негра» у дома этажа.
Над крыльцом висели негры с неживыми телами.
И — о Боже! — у крыльца с петушком — троица и та же,
процитированная в первой главе, в телеграмме:
ЗАГОВОРЁННЫЕ ДРОГИ,
ЗАГОВОРЁННЫЙ ДРОГИСТ,
ЗАГОВОРЁННЫЙ драКОН.
А с Марьяцкой башни сваливаются свечи, как со спиралью
лампочки.
А у коня, извините, живые уши, как у лошади.
5
Как бежит как бешенец — конь, трясет виолончелью.
Буря дует в губы невесте под вуалью.
Невеста и матрос: вишня с маком из сада
едут едут в дрожках, близится свадьба.
Матрос, как все матросы невестам предатель,
уплыл на семь лет в море, чтобы избавиться от семейных петель,
и съел его не кит Земного Шара, а в Лондоне — пудель.
Невеста ж хранила сердце со смелостью:
умерла от любви естественной смертью.
Поскольку ж любовь — великая сила,
она и после смерти их соединила.
Вот ведь: на заворожённых дрожках, а не как попало
едут едут пан младой и млада панна.
В костеле как стоя у живой колонны
ксендз им связывает руки двумя кольцами.
Влюбленная с влюбленным смотрят око в око:
первый поцелуй!.. Но осторожно:
ведь над миром мерцает
месяц — лунный мерзавец,
потому…
поутру:
вход в костеле, где ангел
есть и был застекленным, —
все исчезнет на amen
in saecula saeculorum
ЗАМЕДИТИРОВАННАЯ КОНКА?
ЗАМЕДИТИРОВАННЫЙ КОНДУКТОР?
ЗАМЕДИТИРОВАННЫЙ КОНец.
6
Но в пивнице дорожкарской
меж Кпьярской и Коменярской
идет вальс «Зеленый Слон»!
Сивый ус купался в Висле
с огуречечком на вилке, —
пьет с кристальной, сукин сын!
Восклицает мэтр Оношко:
«Пока дрожка есть в окошко,
конь конем, а вожжи — вожжи,
плавает вода у Вислы,
пока задница на мясе,
знайте: в каждом Божьем месте,
до скончанья Мира в бозе,
до свиданья с вами в бездне, —
без вопросов «или»? «есть ли»?
будет будет будет ездить,
пусть не пышно, пусть не часто,
пусть одна, хоть невесть чья-то
ЗАВОРОЖЁННАЯ ДРОЖКА
ЗАВОРОЖЁННЫЙ ДРОЖКАЧ
ЗАВОРОЖЁННЫЙ КНЬ».
Пишут пишут книги о секс-страсть в сердце,
грусть с позолотцей, грядущего Манна,
я книг не умею, не умираю о славе, —
Serwus, madonna.
Не мне книг алтарность, альковность,
труд у лун, Венец из ценность-металла,
Tylko noc, noc deszowa і wiatr, і alkohol —
Serwus, madonna.
Были были пред меня. Придут inni ро mnie.
Эта жизнь эбенова, а смерть лба медна,
суть ли сумасшествий — проснуться в петле? —
Serwus, madonna.
Как твой шарф цветист, волос робость,
мой клумбарий детства, ты чиста и мятна,
роза грязь отмоет с рук, издаст венец из роз, —
Serwus, madonna.
Стой, стиходвиженец, мошенник у мула,
радость мне — редакции, полиция на конях в мордах,
смейся, мать не мне, любовница, муза, —
Serwus, madonna.
Бил Верховный Час: двенадцать! Думается, что мне делать
над финалом фолианта Знаний Индии и Дня?
Змийка с глазиком бурлила в колбе винного бокала.
Глаз-фиалка, глаз-фиалка заморгался у меня.
«Древо Знанья» — дурь за темя: «Мир лишь звон, а мы лишь
звенья»…
Вот ворвется с тростью Зверя
Гость!
В сорок третьем декабре мне соль Столиц — свистулька в
Бремне.
Мой камин — как мак! — спиралью электричества у лир.
Я смотрю в санскрит, — смеяться! Пью — о сеть сердцебиенья!
Что слеза моя стрекозья — бюсту женщины Линор!
Я, блюститель фразы, Муза, здесь на чердаке маразма,
где в оконце — из мороза
лавр!
Как из Индии за Невский запахнемся занавеской
за Нью-Йоркский тост Леньградский: «кто там тростью в стекла
бьет?»
Может, молотком из бронзы сам Э. По, скиталец бездны,
хочет мой лимонец брынзы съесть, связать меня за бинт?
Но мы с ним, как с че-ловеком По-дойдем лечиться к чашам,
руки к рукописям, к чтеньям, —
Брат!
Стужа, стужа у камина, припустил я два колена,
встал я — столб у кабинета! — ив оконце дал вопрос:
— Сэр, — спросил я, — что ж вы бьете тростью в стекла, как
в балете
Люцифер в цилиндре? Бросьте! — все описано о вас.
Улица переобута фонарями Петербурга,
двор-дворец, петух-петарда, —
вальс!
Люстры, все танцуют гибель, в кресле из сафьяна Гоголь
усмехается с власами… Ус махается, Денис!
Гоголю еще семнадцать. Площадь же уже Сенатска.
Пушкин вычеркнут из списка. Лермонтова «демонизм»
еще ящеркой в ресницах, еще рано на рапирах
днесь!
Что вам, Эдгар, наша Росса? Ваши рифмы — Аараф-роза,
наши рифмы — риск и розга и кираса и Иркутск.
Где вам с рюмкой-Реомюром — с нашим
спиртом-Цельсий-рудам
у Урала? — Улялюмы? Крестной кровью — из Искусств?
Ваша дамская свинина — для дамасского сонета?
Русский мальчик — с револьвером, —
икс?
Вот грядет он в бакенбардах, вот грозит Кавказу в бурках,
в лодке-люльке на Лубянке пишет с пулей: «не винить…»
Вот он в «Англетере» вены водит бритвой, — мы виновны,
напустили крови в ванны и купаемся во вних.
Наши женщины Елабуг, Рождества и в петлях елок,
А не Аннабели Яблок
ведь…
Я открыл окно из тучи: рассекретить тайность трости.
И взошел, бесцеремонен, ворон племени ворон.
Именно: как пиротехник лапой встал на подоконник,
он Линор мою, как мрамор — осмотрел со всех сторон.
Он за крылья и не взялся, когти взял, на бюст взобрался,
сел, и что ему воззванья
вин!
Все же я воззвал: «Ты выбрит, с хохолком, а Дух мой вылит
в чаши. Кто есть кто их выпьет? — Ты пророк и я писец.
Если выпьем — ветер выйдет в Индию. Ну кто вам верит,
золотой, зловещий вырод с носом мифа? Не певец.
Ты не трус, физиономья, Гость из Книг, Труба финалья…
Как, ответь, твоя фамилья,
птиц?
«Никогда!» — ответил птиц мне… Дикция-то — радьо-песне!
Мужа речь. Два льда в две чаши? Или — в залп и не до льда?
Я, с лицом не социальным, с серпами волос и с сердцем,
осчастливлен созерцаньем врана класса «Никогда».
Я раскол внесу, как Никон, в птицеводство, птиценигиль,
именем таким, как «Никог-
да!»
Существо сие в бинокле сидит на скульптуре-бюсте,
перо в перстнях и в наперстках, с пряжкой в башмаке — нога.
Пожалей меня, варягу… (на звездах друзья! — вдруг вздрогну,
я писатель письмен в строку, — ни двора мне, ни кола).
Грустно мне, о град Царь-Токарь!.. Не бросай меня и ты хоть,
будем в масти вместе тикать…
Вран мне — в рот мне: «Никогда!»
Рот мой — ряд парадонтоза, а язык — лишь перифраза…
От Иркутска до Парижа и к Варшаве чрез Тюмень, —
телефоны-лафонтены: я повсюду ел лимоны,
фруктожвачное, я лимфы из посуды пил в темень.
Жуть жива: чердак и чаша, клавиши, чаинка Часа,
в форточку балтийска чайка —
День?
Что ж ты подразумевала, птиц мой, вран мой после зала,
где мой Рим рукоплескала публика оваций-сцен?
Как я жил и с каблуками как я шел и как балконы —
в цветиках под колпаками! — Карфаген и Сципион!..
Как твердил меня червонный туз мой, Герман, тост чиновный,
нелюдь я, — он Человечий
Сын!
Что ты си́дишь, си-барита, Ев англист от Серафима,
ты — гостилец мой, зачем ты философью заучил?
Не Линор ли шла, звенела платьицем по доскам Звука,
но по звуку не закапать — микрофон озвучен в зал.
Залпом, залпом! — пей мой за Ли-нор, за Сорок — Век Зозули!
Струнки в страйках: все мы Звери, —
льзя ль?
«Никогда!» — ответ. Я думал: ты вещь жива, дай Бог — дьявол,
буду жить, как ты ж, у дуба — ни Линор и ни труда.
Но ответь мне: в том тартаре встретимся ль мы с ней и так ли,
пусть не в ситце, не в тиаре (извещен я: нагота!).
Будем ли мы там и те ли? — души пусть! — не трать о теле,
говорить хоть с глазу — то ли?
— Никогда!
Будь ты проклят, птиц-заика, Nevermore есть слово знака
из латыни льдинка звука, — испаряется вода.
Ты, владелец птичья тельца, ты, оратор, ты, тупица,
так в моем санскрите текста этот знак уже — вражда.
В этом доме на соломе, в этом томе на слаломе
мифов, грифов, — веселее
нам, висельчакам «всегда».
Есть «всегда» для нас цитатник: «Во саду ли Ганс Цыпленок,
в огороде ль Кюхельгартен, в результате ль Бухенвальд?»,
то есть Книжный Лес, а в оном — мой Читатель, — о не
овном! —
с перстеньком и с омовеньем сам идет с костями бед,
в лакированной перчатке бьется в тесной он печурке,
мы смеемся; — Пой по Чаше,
бард!
Вран «всегда» сидит на бюсте, я «всегда» пишу в бумаге
тыща первый и две тыщи семьдесят девятый год.
Он с глазами, я с глазами. Оба смотрим в оба: гири
на Часах!.. И с градусами в наших чашах го-о-лод.
И «всегда» Линор из ситца яды пьет в Нью-Йорке секса,
И Священного Союза
гимн!
Привет, птицы,
европ, азий,
билет — в климат!
Сто раз по сто
сто лет по сто,
их лёт — эхо!
Как три тучи!..
На трех тронах
вождей вижу:
вот мой ворон,
войной — филин,
восьмой — аист, —
галер циркуль,
в веслах гоплит,
гребец свадеб!
Своя круги
во все ветры
вперед, птицы!
Язык дал им,
а за морем, —
за мой, птичий!
За чет-нечет
творил триптих
а ты — что ты?
Язык в нёбе
заик-нулся:
не чет-вертый!
Что мне в Небе
на безлюдье?..
Хотя людям
я им имя
я с них слова
не взял… Не дал.
Что же мне делать? — я люблю львов.
Правда, использую, а не люблю дев.
Люди пусть в люди идут. У меня в ладошке лед:
любят полакомиться льдом львы, а их — два.
Вот по моим холмам, где лунный эст
и́дет, невинец, бульк-бормотух, и за ним львы идут.
На бульк-башке у Идущего ведро производств, —
эст в опасеньях за ум: все же их два и в глазах у них икс.
Львам ли бояться меня? Человекобоязнь
лишь у людей. Но и я не людоед.
Я их кормлю кроликом. Кровь им нравится без
всяческих предрассудков…
Шел дождь-оркестр, — капли моих литавр.
Двум опасаться что: угроз нет им, — ни клетка-зоо, ни удар
ружья:
ходили на лапах по холмам тяжелые львы,
или лежали, облизываясь, как звери-птенята без знака отчизн в
моем уме.
Три розы в бокале,
три винных в водице,
машинка… на то — натюрморт!
Вот аист пинцетом
хватает лягушку
на блюдечке на крыльце.
Он клавишу клюнул
как Муза — мизинцем!
Вопрос: неужели нельзя?
— Клюй, как же! — Но аист
взмахнул над холмами
и красная флейта в устах.
И красные ноги
зачем золотятся
у аиста, как у пловца?..
Луна вся в цитатах,
в кружочках — мишенью!
Ну — целься! целуйся! — пейзаж…
Вдруг вздрогну:…где аист?..
Машинка-молчанка.
Нет выстрела… Не поцелуй.
Кусает ухо Муза мух…
Не август — листопад лягух.
На листьях, вервиях ветвей
на фруктах в кольцах как Сатурн
сидят лягушки без людей
не квакая как век в саду.
Как августовские Отцы…
Но лягушатами литот
как в воду в воздух как пловцы
не прыгая, — вот-вот летят!
Как лыжницы с прищуром лиц
лилипутянки-молодня
кидаются как псицы львиц
в окно в горящее в меня!..
Я в зубы взял язык цитат.
Им лампа — маятник для игр.
И пальцами цепляются
за волосы тебя, Дали.
Машинка мужества, ликуй:
на каждой клавише — лягух!
Малюсенький мечтатель-будд,
счастливец в мантии писца,
все бьется ножкой в клавиш букв,
а букв не получается.
Что лягушонок что зверек,
у нот энтузиаст-звонок?
Любимец живности пруда
не бегай к небу к потолку
не упадай: в огне плита, —
людей светильник не потух.
Как междометия — камыш!
Ждут рыбки нас в зерцалах дна…
Не уменьшается, малыш,
ненастоящая — Луна!
Шесть белых овец приносили шерсть белых овчин.
Седьмая овца была черная.
Шесть белых овец обучили шесть белых овчат.
Седьмая — не обовчилась.
И стало на хуторе двенадцать белых овец.
Седьмая стала тринадцатая.
Одели в овчины двенадцать эстонских людей.
Отъели овчатиной двенадцать эстонских детей.
А черная овца — все черная.
Жили два эста на хуторе, — хитрость!
Два бобыля. Но не брились в январскую стужу.
Было же дело ближе к июлю:
штепсель включим в аппарат электросварки, —
брейся, курат, электродом бенгальским, —
вспыхнет что ни волосок!
То есть в июле они не оженились, а оживились:
крыши у них не хватало, хоть хутор — из лучших.
Вынули из огорода кормильцу-капусту,
лестницу вывели из чердака
и, чтобы крышу не красить,
оную же из-за шума зашили
лирическими листьями капуст. (Знай цвет: зеленай!)
Так вот:
Герберт из них ползал по крыше
с бритым лицом как у слона и с задницей тоже в штанинах.
Он прибивал к перекрытьям листья гвоздями из нержавеющей
стали.
(Мой молоток, знай, — звени!)
Эйно:
лестницу взял у лица на коленки,
взнуздал мотоцикл
и колесил по окрестностям хутора
то по окружности, то по восьмерке
с лестницей, чтобы она была у лица на коленках — ведь
вертикалью!
(Нужно признаться — с немалым искусством!)
А мотоцикл был с коляской, в коляске, как ласки — бутыль
был.
Эйно бутыль был подбрасывал в воздух, Герберт глядел и глотал.
(Вкусно не вкусно, хочешь не хочешь, а пей для новеллы!)
Пил и не менее Эйно, рукой из коляски и для себя доставая.
Так вот они и торжествовали.
Солнце затем не затмилось, а Герберт затмился.
Но по порядку: солнце еще не затмилось,
близко бежали на хутора овцы с глазами евреек,
дети-диети в цветастых платочках — их гнали.
(Идти платочки для носа, но и на голове хорошо им, платочкам!)
Дети-генети их гнали, а овцы
шли на цепях, как белокурые бестии каменоломен Рима, — до
гуннов.
В воды у дома из меди ввели тех овец и утопили до утра.
Вывели же корову, доили ее (красота!) — как улитку.
(Вижу я, вижу с холма — уменьшительность взгляда!)
Выдоили корову в ведро… Вот когда Герберт затмился.
Солнце еще не закатилось, а Герберт уже закатился,
с крыши катился, потом по холмам, после по лесу,
дальше… уже на шоссе кто-то шел и окликнул: «Ты, Герберт?»
Отклика нет. Значит, Герберт. Куда он? — к Ундине?
Кильку ловить для еды? Петь, прибалт, Калевалу
в переложении Крейцвальда?..
Эйно взывает: «Где Герберт? Курат! Туле сийе!»
Герберта нет. Солнце за ним закатилось.
Пейся же, друг-Диоскур! Выплесни из мотоцикла
в хутор бензин, — воспламенится вовсю!
Герберт очнется, раскается в том, что затмился,
что закатился прежде, чем солнце… Мышцы обдумает мозгом,
в воздух взовьется и прилетит, как приятный король, — на
огонек!
Ты же не плачь, а плескай! Рифмой мужской «уголек»
брызнем в бензин! — запылает, как залп!
Если же не… до чего докатиться
можно!.. Ты сам представляй:
Гвадалквивир, эспаньолки, морская музыка,
песни совсем не поют по-эстонски, тьма ни холма.
Ни опохмелья. Хутор-отчизна не светит.
Эйно-предатель не указует возврата путь.
Ты — засвети! Вам будет лучше вдвоем.
Вот — водоем. Камень-валун подвизается в нем
в качестве супер-ресурса. Мы камень — возьмем!
Купол высверлим дрелью, комнаты выкуем млатом,
семьи соседей дадут из овец одеял!
Будем бобыльствовать — больше! Ведь жизнелюбье — не
женолюбье!
Нам ли о чем огорчаться?
Кролик роится в клетке стеклянной в роли метафоры мяса,
курица в озере крутится в яйцах, ее уже потому что птенцы,
клубни картофеля ждет сковорода маргарина,
басом колбасы в свиньях во сне! Судак,
четвероножка, бежит по дорожке в четных галошках.
Что нам отчаиваться, — зреет в земле огурец!
В новом дому-невидимке был-бульк-бутыль-бормотуха!
Цокают мотоциклы, лестницы к раю растут!
К жизни — нет жалоб!.. Только бы не затмиться.
Не закатиться бы, Герберт, чтобы тебя не нашли…
Сомнамбула-солнце.
Медицинские пчелы
сосут у жасмина
бокалы-электроспирт.
Драконы-деревья
вместо фиктивных фруктов
наудили на ушки
вишенки — флирт-флажки!
Холм хмеля!
Петух пой-хутор,
с ним пес пессимизма
целуют (о не без цели!)
за пальцы держат цыплят:
кружится нетрус коршун,
глаз — узкий…
Китаец крови!
О кто в копытах?
Конь-кровосмеситель
кует кониной
осьмую овцу…
Гул Голиафа!
Овца, не ойкнув
«Мой милый!» — молвит,
еще «Мой мальчик,
выйди в люди,
как конь — максимум мяса,
как я — в кудрях!»
Здесь и змеи.
Бассейн. Беседка.
Одни в обнимку,
другие в дружбе,
купанье в каплях.
Сервиз-сюрприз:
зажрали зверя-зайца!
У гадов
гадовщина!
Но жуть! Но ужас! —
ежи из жизни
смеясь, с мечами!..
Где гады?.. Змеи,
где вам замена, —
зуавы злодейства?
— Не то, что нету:
их с явью съели…
Хочу хутор:
уйдите, уймы
народов в нервах!
Один для оды
я в мир явлен
набатом Неба!
Но больше — но Боже!..
Отдай мне отдых.
Возьми восьмыми:
пой-вой-змей-псину,
коня конины,
овцу ответа,
ежей и иже…
А дай мне а дальше
СЛЕЗ СЬОМЫХ
писателю письмен,
о Небожитель!
БЫЛ АВГУСТ
с уже леденяще еще дешевизна дождем.
БАЛЛАДА:
шел дождь и дрожал наш египетский дом.
А В ДОМЕ
спираль-кипятильник вываривал чай.
ОДНО МНЕ —
грустил фараон, иероглиф писал про Китай.
ИЗВЕСТНО:
он чай чифирил, иероглиф из нефти — не пить.
ИЗ МЕСТИ
он зелье варил — заклинанье от всех нефертить.
ОДНАЖДЫ
узнал он проклятье клейма о любви и разбил свой бокал.
ОДНА ЖЕ
ходила по комнатам хутор-дворца и ее целовал.
ХОДИЛА
вся в каплях купанья, босая, со взором в глазах.
ХОТЕЛА,
как и китаянки, а как-то: ответствий в звездах.
В ПОДВАЛАХ
вино изыскала и снедь, чтобы творчества волю связать.
ПОРВАЛА
Священный папирус… невинность ему отдала, так сказать.
И ВЗЯЛ ОН
то, что отдала и возникло воздействие душ.
ЗАВЯЛА
мыслителя кисть, испарилась в чернильнице тушь.
КАЗНИЛ ОН
верховных жрецов и рабов распускал.
КАК ЗНАЛИ
паденье Египта?.. Египет действительно пал.
СЕДЕЕТ
на хуторе в нищем дворце фараон, что ни ребрышко — нож.
В САМОМ ДЕЛЕ:
что сделается из любви из девиц, не папирус же из желтых кож,
НЕ ТУШЬ
из кривляний-кровей и не кисть из вассалья волос…
НЕТ УЖ! —
я не мерю моралью, я вывод всерьез:
БЫЛА
у меня китаянка на хуторе. Тоже боса.
БАЛЛАД
написал я с полсотни. Цвели и у нас небеса.
НО НЕ
обязательно же государством пожертвовать (иго! — и знал!)
НЕ МНЕ
не любить. Я любил. Но ее из Египта изгнал.
ВОПРОС НЕФЕРТИТИ
оставим музеям: обзор обозренья для всех.
ВСЕ ПРОСТО, ПРОСТИТЕ:
любовь есть изгнанье босых китаянок, иначе не творчество — грех.
Мой дом стоял, как пять столбов, на холме с зеркалами.
Топилась печь, холод хорош, а стекла-ртуть зачем-то запотевали.
Как говорится, грусть моя не светла, направо дверь-дурь белела.
Да в жилах кровь, как мыльный конь, к пункту Б бежала.
«Конь-кровь», — я думал, — какие в сущности рифмы смысла?
«Грусть в горсть», — как воду из водопада! — иссякла сила.
Сад, как и после, опять опал. Но листья почему-то не улетали.
Ходили вокруг дома, как воры-расстриги, как будто с холма
Кремль увидали.
Босиком, как скитальцы, они стояли на крыльце из цементу.
Комары-мухи их не кусали: обуви на них нету.
Я не гостеприимец… Взошла, как водится, луна: как в
крестьянской балладе — свекла.
Да дверь раскрылась, как от крыльев!.. Свистали стекла!
Не гаси, не гаси наш треног:
мотылькам не помочь у огня.
За окном туман-море тревог:
не гости, не гости у окна.
Не грусти, не грусти… Но ни грез,
ни иголки до завтрего дня.
К потолку наш треножник примерз:
эта лампа не греет меня.
О не греет, а грозно горит!
Мне не надо ни дна, ни вина…
Даже голосом не говорит
эта комнатная не луна!
Я собираю мраморные свечи
рукой у Спарты в смертную суму.
Ведь были слишком солнечные сутки:
грибницам — гибель… Нечего к столу.
Как поводырь, кружу себя по лесу,
ищу клюкой… Но чужд и лесу я:
повесил арфу где-то… Про поэму
чуть шелестят у листьев лезвия.
Я признаюсь: я нищ, но не безумец,
но не Тиртей у хора. Я илот.
Я знаю время: месяц-безымянец…
Стою, — не спрятаться. — Стой, кто идет?
Из-за стволов шагает в шлемах юность:
тельцы фитидий, в кисти по мечу,
гул у голов у них у легких емкость:
— Ты вышел в день у леса. Почему?
— Я собираю мраморные свечи.
А потому, что Аполлон угрюм…
— Ты нам известен. Где же арфа, старче?
Ты выйди в ночь в лесу и мы убьем.
— Меж двух дубов с вершиной в форме альфа…
— Ты выйди ночью, лучше с фонарем!
…на перекладине, поверьте, арфа
повешена… Нет звона у нее!..
А ввечеру, когда мы кипятили,
и плакала жена, и ели лук,
в углу светильник бабочки кусали, —
был эфорат… И вот вошел Ликург:
— Уйди в Афины. Эти вышли с сетью,
их семеро у дома, — все на пне!
— Спасибо, царь. И я, как ты, седею.
Я лишь илот. И ласки не по мне.
— ТЫ ПРОРИЦАТЕЛЬ. ГЕНИЙ АМАЛЬГАМЫ.
ТВОЙ ДУХ ДЕЯНЬЯ — ТАЙНА ТУЧ И СИЛ.
КОГДА ПРИШЛИ ДОРИЙЦЫ И АМИКЛЫ, —
НЕ ТЫ ЛИ В СПАРТЕ СВЕЧИ ЗАСВЕТИЛ?
ТЫ ИХ УБИЛ. ТЫ СПАС НАШ РОД ДЕЛЬФИЕЦ!
Но знай закон: у криптий нет сатир.
Я царь, но здесь как вор… судьба в деснице..
— Тебе воздастся.
— Я вошел спасти!..
Луна ясна… У кремня есть кресало,
найдется искра им в моем гнезде.
Я сел к столу. Поставив для квадрата
и зажигая свечи, я глядел:
Вот этих семеро. Вот взяли сети.
Вот встали с факелами: сабли! свист!
Я ЗАЖИГАЮ МРАМОРНЫЕ СВЕЧИ.
Я — ВИЖУ ВАС. Я вышел для убийц…
Я обращаюсь к пятистопным ямбам.
Я мог бы амфимакром написать
симфонию нимфетки и Нарцисса.
Я мог бы в миг вторым клинком Алкея
как страус клюнуть юношу в сосок:
вот — сердца сейф, а вот вам ключ — Сафо.
Мне вмоготу (мой Бог!) пеаном третьим
третировать либретто о любви.
И развернув пентаметр, как папирус,
все о себе, об авторе, объять:
вальсирую, завещанный от Бога,
мне труд не в труд, скитальцу грешных скал,
я — в зеркале, я — скалолаз-нарцисс.
Но… возвращаясь к пятистопным ямбам.
Но амфимакр у нас еще не наш.
Симфония аука-скалолаза
к У-кодексу поближе, чем к любви.
А эру эволюции Алкея
нам Лемнос объяснит у скал Сафо.
А у пеана предопределенье:
кто вы, солдаты сабель Ксенофонта?
Пентаметр — Гнедич в яблоках списал.
Как дон Жуана Гнедич, но Татьяна
в концлагере облюбовала том,
сочувствую субстанции судьбы,
но плачь не плачь, а том — брысь-байронизма.
Был Пушкин — эллин. (Все же пусть не Байрон!)
А эллины писали не для дам.
Нам эллинизм ничто и не в чести.
Аннексия трилистника-трико! —
Ну Анненский! Наш сад многолистажен.
О трикотаже: Муза Мандельштама
была обмундирована в хитон
без пуговиц…
Кузмин казним форелью…
Стой зависть! Пересмешник-переводчик:
у нас есть крепость, в крепости есть кресла, —
пиши по шее получай свой сикль.
Чей сад? Чьи вам читатель чудеса? —
плюмбум свинца? или сонет свинины?
библейки? рильки? лорки? элюарки? —
чья форма — арифметика для рифм?..
Четырехстопный ямб менаду ел,
он чтой-то чересчур четвероног,
четвероножье же — питающ млеком…
О ртуть моя! Журнал моя! До боли
нам ясен путь: он — пятистопный ямб.
Хотя бы тем, что не хитер в трахеях,
не скалит клык, услуг не платит плугом,
не хвалится хвостом, как волкодав
(клыком ухватит волка, — все же трусит,
все ж — волк, а сей — из своры, свой, дворняг!),
не омолаживатель муз-молочниц
и не молоконосец этажей
ажиотажа… Чьим-то человеком
с вассальными власами, без лампад
не станет весь как есть на четвереньки:
две кисти на кровать, две босиком
на коврике, — о вынимай… вино!
Мой стих мне ближе зарисовкой Зверя…
Так в летописях Дария был пес.
Ну мускулы, ну челюсти калмыка,
ну молнья в беге, в битве так, как в битве…
друг человека… Дарий одарил
в знак дружелюбья (дружелюбье бойни!)
кого бы? — Александра! кем бы? — псом!..
«Я в Индию иду! Там — индеалы!
Моим солдатам зерен нет неделю!
Мои рабы без рыбы и без баб!
На что мне пес — он меч мне не наточит!»
И здесь узрел он узел издевательств.
«На что способен сей?» — все ж вопросил.
«Сейчас лежит», — ответил просто — перс.
«Так запусти ему на драку барса,
пусть он — поступит!» Дарий запустил.
Барс бросился; по правилам пирата;
ревел, как на раба, кусал клыком!..
каменья кварца, восклицая воздух
в окружности на пятьдесят в шагах.
«Где бой? Где крови кружево? Где шкура
пятнистая?» — маячил Македонский.
«Пес, думается, спит. А барс боится», —
ответил Дарий… Барса увели.
И вывели слона. В столбах и в силе.
Из пасти бас из хобота из кобра!
И бивня было два — как двойня смерти…
в окружности на двадцать пять в шагах.
«Что пес, — постится? — взвился Александр. —
Сломай слона! Уйми его, ублюдка!»
Но перс сказал: «Я думаю, он дремлет.
Слон трусит». Пес не дрогнул, пес дремал.
«Так выведите льва! Ну носик-песик!
Лев — царь царей! Он — Искандер! Он — Я!»
Льва вывели… Сто тридцать семь солдат
спустили цепи, обнажили шлемы
к сандалиям… Действительно: был лев.
Стоял на лапах. Львиными двумя
не щурясь на лежащего не льва
смотрел, как лев умеет…
Пес проснулся.
Восстановил главу с двумя ушами.
Восстал на лапы. Челюсти калмыка
сомкнул. Глаза восставил, не мигая:
(лев языком облизывает нёбо…)
ВРАГ УВИДАЛ ДОСТОЙНОГО ВРАГА.
О схватке: летопись не осветила.
Впоследствии: пес Эллина спасал
энэнность раз от зева иноземцев.
Писали: почему был всемогущ
Зверь? Потому, что был любимец Ямы:
имел в запасе пятую стопу…
Но не имел. Напрасно. Мы не персы.
Читай, читатель! Я — лишь Геометр
стихосложенья. Ты — гомункул Чрева,
ты выйдешь в вина о пяти стопах.
Пей гость Пегаса юность Ювенала!
Ты — столб в пустыне. Ты — Авессалом!..
Вот отрок: сам в пустыне столб поставил
себе
и рек: «Се — столб Авессалома!»
И тем столбом прославился в веках.
Святая слава! Делай дело для —
запамятуют, для чего ты делал.
И делал дело и Авессалом,
был не безвестен даже, — сын Давида,
библейского царя, он был красавец
(легка легенда! мало ли красавцев!),
он — волосы имел (кто не имел?).
Но дальше — больше: волосы по весу
имел он: знай: при ежегодной стрижке
на двести сиклей! Больше всех библейцев!
Но дальше» даже на отца восстал
из-за сестры, которую насильем
взлюбился брат по имени Амнон.
Сестру именовали мы Фамарь.
А царь Давид ни слова сыновьям
не сдал. Авессалом убил Амнона.
И вот — восстал. Взял двадцать тысяч войска,
а для себя взял мула. Въехал в лес.
В лесу был дуб. Запутались в ветвях
у дуба волосы Авессалома.
И он повис. Висел. Еще был жив.
Мул убежал… Но — сердце! — эту сцену
увидел Иоав. Как полководец
Давида, он убил бунтовщика,
увидев… Вот вам песнь о волосах,
казалось бы… Но волосы — забыты.
Существеннее миф о волосах
Самсона…
Здесь же: кто есть кто? —
Амнон? Фамарь? Восстанье? Иоав? —
Никто — никто…
Есть «столб Авессалома»,
поставленный в пустыне так как есть,
до библь-страстей… Уж если есть пустыня,
то почему бы в ней не быть столбу?
Читай меня, читатель! Столб поставь.
Не жги, как Герострат — хороший храм.
Одумайся: двоякое деянье:
прославишься, простак, но… привкус прессы:
он — супермен, пловец, он — диссидент,
а то — первоапостол атеизма…
Двусмысленная слава. Храм не жги.
Но столб — поставь. Советую. Сей жест —
изящнейший! — не нужен и Нижинский.
Вот люди: любят, нищенствуют, льют
металлы бомб, хулят архитектуру,
защита за животных, рай-ресурсы,
Земля!.. Часть человечества — стихами…
А ты — сюрприз: поставил столб в пустыне.
И именем своим свой столб назвав,
взял, умница, и умер. Изумил.
И Я КЛЯНУСЬ: СЕ — «СТОЛБ АВЕССАЛОМА».
Прочь притчи! Ты читай меня, чело!
Знай за меня, — я сам собой не читан.
А мной, как нарицаньем, написали
цветок — шрифтовщики-александрийцы:
их истин пепелищ не доискаться…
Публичный плагиатор в термах Рима,
Овидий объяснил, что мой отец
бог вод Кефис, а мать Лириопея
(латиница!) купальщица воды.
Я бился над водой и вот влюбился
в себя донельзя. Сам себя растлил.
(Овидий был судим за сутенерство.)
Заинтересовавшись, Зигмунд Фрейд,
как невидалью, водной процедурой,
во медицины имя, вдруг возвел
воздейство вод на секс-психоанализ:
я — первый постулат… (Фрейд стал смешон.)
Простим же им ритмическую прозу:
о прозорливцы, талмудисты тел.
Ведь первый был мистификатор-мим,
второй — симпатизист семенников.
Я — сын Эллады именем Нарцисс.
Слепец Тиресий мне сказал судьбу
(Читай: «Метаморфозы», книга третья).
И аксиом сей был неоспорим.
Я жил как жил… Но жить как жить… но как?
я шел в шагах меня уже любили
садился в стул присаживались при
с признаньями, ложился я на локоть
хватали веер от укуса мух,
заболевал писали эпистолы:
архонты нимфы пифии флейтисты
ученики умнейших уст Сократа
губицы-устрицы агелы Лесбос
беседы в банях на скамьях судейства
на пляжах рощ священных клумб Кефала
в амфитеатрах распустив хитон
вывешивали фалл фигурой флейты
брильанты Бирмы чайфарфор Китая
на рынках за завесой от дождя
на виллах за стеклярусной завесой
давали девственницы ягодицы
кусали старцы челюстью костяшки…
не лгал. Но не желал я их, живой.
Не трать трагизмы: я ушел в скалы.
Запомни вот что: я не знал телес
ничьих… им несть числа!.. Но некий знак…
Читал часы. Оленя путал сетью.
Ловил кресалом пламя. (Зов зеркал…)
Спал на скалах. Не то что полюбил,
но был мне первостью цветок. Он вырос
у изголовья на ничьих наскальных
травицах. Я назвал его нарцисс.
Когда я спал, он мне менял лицо…
а вообще-то был он пятилистник.
Я спал все луны под оленьим мехом,
не мягок мех, скала не теплотворна.
Оленя ел во время водопада:
пил дождь с ладошки, если было в дождь…
Сам по себе. Я знал: зеркальны скалы.
Смотри, смотри же, смертник! Я — смотрел.
Я не о том!.. Не там! Я лишь опять,
описывая опус нарциссизма,
отписываю ямб себя — себе.
Я сам себя — всевидел. Не сумел
быть в двойстве. Обессмыслен абсолют:
невероятность ясности слиянья
себя — с изображением себя…
Читай, ты, узурпатор губ глагола:
я обещаю грифельность волос,
их кружевность на шее, семиснежность,
хрусталь ключиц кастальских (я не сплю!)
и поцелуи пальцев на сосцах
у пишущей машинки (пятьдесят
их у нея!). Цитируем цинизм:
на фалле же — флажок из зверя фиги
(такое зверя вкусное росло!).
Невинность лишь у ненависти… Я
невинность у любви не объявлял.
Давайте так: да здравствует девиз:
«Язык мой звонок — скалы не лизать!»
Я — сам в себе. Все остальное — Слово,
осмысленное, смертное, как вещь.
А ты пиши, пиши свой пятилистник!
Пиши, пришелец прессы! Поспешай!
Вот крадется замысловатый зверь,
он о пяти стопах, он — Византиец,
Апостол Пятый!..
Визу в Византию
не дать не взять, — не то тысячелетье.
А крадется…
Державин утверждал,
что хвост у барба (есть же Барб — Байкала!)
совсем не хвост, а пятая стопа.
Сомнительно: пускай Державин гений
и Гавриил, — но все ж не та труба!..
На скалах скользко спать… Но сплю… Цитат
пульсация, — кошмар!.. Читатель в лампах
лежит плашмя и чей-то час читает
и чей-то через час…
Трясись, Тиресий!
Когда меня в законы закуют,
дверь государств гвоздями заклюют,
и за колючей проволокой прав
я стану с телом знаменит и здрав,
озера спрута с лампами лилей,
и зал иллюзий, и закланье колец… —
не забывай за колбами людей,
как за никем я стану незнакомец.
Но ты предашь меня, — за двух колен
мне поданных рабынью для измен,
за узы уст (о как нежны ножи!),
мной останавливаемых от лжи,
заплечья мастер, пилигрим от плеч,
за явность ятр, за многократный меч…
И вот во имя жизни как любовь,
во избавленье тела — как от лезвий! —
отмоет мир с тебя мое клеймо,
поднимет час для чести с двух коленей.
Когда меня цирюльники цитат
в глазунью абрис бритвой обратят
и целовальники вкуют в венец
мой царственный дурацкий бубенец…
Пусть не узнаешь устное лицо,
пусть: перепутай логос безударный, —
не забывай двойное царь-кольцо
двуглазья и хрусталик — Божий дар мой.
Когда меня, как ноту ню — в аккорд,
в Словарь — не без нелепостей арго,
по буковке букеты плесть и петь,
и позвонков моих коснется плеть
во имя классов или красоты
мяучьим умываньем (Ной был медник!) —
ты позабудешь ноты и цветы,
ибо их не было и не имел их.
Но ты поплатишься меня лютей,
когда вздохнешь всей грудью для людей,
при рассмотренье их из-под руки:
на сценах сердца бьются петухи,
ласкают — лишь бы, ложью льют бокал,
что в кругозоре у орлов у скал
коровья кровь, что чувства — лень и впредь,
тебе (пропащей!) — в прошлом леденеть,
и отдавать кровь живу глянцу глаз
как мне, как на обмен, как не сейчас…
По чьим часам Верховный Час отвесишь
чьим телесам в чьем честном почему
за меч меня, за вход в мою тюрьму
что (безответная!) ты им ответишь?
В ЗЕРКАЛЕ ЗВЕРЯ
цельсий Нарцисса
замерз.
Куколка слез
каждая вымыта именем Дня
в ОЗЕРЕ ЗВЕРЯ.
Зверь златоглаз.
В ЗЕРКАЛЕ ЗВЕРЯ
что осталось
от лица? —
лишь глаз,
лишь голос.
Глаз выклюет выклюет век.
Голос выкует ворон-враг:
вывесил ворон медалей
медь, —
не до мелодий!
А за спиной ночует олень,
искры из рог —
огнь и огнь
В ОЗЕРЕ ЗВЕРЯ.
Что им, народам, что Космос — кровь?
Что и Нарциссу, народ, — наш нрав?
Плавать в озерах, как в зеркалах,
в метаморфозах бессмертья.
Но нимфа…
Ты — эхо меня где-то где-то?
Вблизи лишь Луна,
келья скал
да звезда
за водой.
Живая,
желая…
Что возглас из воздуха где-то тебя? —
Кукушка-аук, —
не мне, невидимка!
Я даже думал: звать или не звать?
Идти в итог, или забыться здесь?..
И кто-то бил копьем в окно, — как знать? —
не человек, не бабочка, не зверь…
В душе уже отрекшись от венца,
я звал Творца, чтобы у зла узнать:
пой, призрак распрекрасного отца,
позволившего так себя убить.
Я знаю сказку, как позволил Лир
свести себя с ума, — я прилеплюсь,
не лицедей, но и не лицемер
я безбилетник, с чеком притворюсь.
Был пол отлакирован и звенит,
был зал — от варваризма вензелей.
Полоний — дух Лаэрту был «за нет».
Бальзам варился в кубках королей.
Трагедия отравленных рапир?
О нет! На троне трепетала мать.
Так гением немыслим разговор
о ней, и рока нету и не месть, —
о правда: в той завистливой жаре
червяк телес убил орла седин, —
о брата! И женился на жене.
Я отрекаюсь: я — ничей не сын.
Яд — пей Гертруда, бедная, — труды
прелюбодейства или живота
за женщин или жвачных у травы,
или Офелий, — «дева иль жена»? —
альтернатива с перспективой «власть»,
и взвешивать регламент гирей каст,
блюсти себя и пушечную весть,
давать детей для даты государств,
или сходить с ума (да был ли ум?)
по смерти подлеца-отца без «ли», —
так ли? И петь и плыть, как на балу,
тонуть! Я — отрекаюсь от любви.
Но радуются роды от пелен:
убит герой, на королевстве — трус.
О жизнь! Лишь ожиданье перемен,
как в карты: или тройка, или туз.
Герой? Он может мощью полюбить.
Откуда взять взаимность — лишь мощам?
На фантиках, на бантиках понять:
трус — труса, раб — раба и мима — мим.
Нам даден в мир не профиль прав, а фас,
где ум — там с колокольцами наряд.
На Данию, норвежец Фортинбрас,
я отрекаюсь: вы — не мой народ.
Был мозг отдатированный, как зал.
Я шел как жил — на иглах каблука.
Балл музыки — рапира и кинжал,
и правая, и левая рука.
Блестел, отлакирован, в досках пол.
Взлетали души (души ли?) без тел.
Их было семь и каждый (как же!) пал.
А воздух варваризма дул… и бел,
что я виновен, ибо их убил,
мерзавцы пусть, но человеки ведь,
не мной исчислен времени удел,
а Там (читатель Йорик, челюсть — есть?).
Итак итог: созвездья всем ли врут?
Я рву билет и разрываю чек.
И если это человеки вкруг,
я отрекаюсь, я — не человек.
Дождь идет, дождь идет,
дон Жуан!
Мне — женщины были?
Я — женщинам был?
Веера вечерами лент, —
любовь ли?
А утрами лоб и бокал,
шпага
и шаг
тех
лет.
О да!
До окна
дождь идет, дон Жуан.
Дождь, донна Анна. Дождит.
Вечерник ли,
утренник —
даже
не дан,
а дом Командора
дрожит.
Кому,
Командор,
если в масках Медуз
у женщин не ужас, а власть?
А медью из денег —
изданье до Муз.
Любовь ли, Сивилла ли? —
вальс.
Кто в ад меня, мнимый?!
Концепций конца
завистливец звезд и скал.
Я лишь исчислял по таблицам Творца:
вы — лгали.
Творец
мне
не лгал.
Ходили на лапах тяжелые львы.
Мозг
мой
к ним
приязнь
имел.
За давностью дев
любопытство любви, —
любви ли?
Я
их
не
искал.
Кто муж героизма
мой меткий металл
осмелился
бы
осмеять?
Лишь Статую выставил
буквомарал.
Лишь статую, —
камнем
карать.
Кто тот же транжир,
кто мыслитель мышей,
ласкатель
и логик про суть?
Вот — шпага моя.
В мешанине мужей
найдет
свой,
ей свойственный путь.
Я Альфа и Омега есмь. Я — дан.
Я первый и последний, Иоанн.
Твой остров — мой метающийся Дом,
где око зрит одно лишь — океан.
А семь златых светильников затем,
чтоб чаянья и чудеса не греть.
Я опоясан поясом златым
по персям, — чтоб ни с кем не говорить.
Пред просьбами протестов и потерь
животному с лицом, как человек,
оставьте облаченного в подир, —
я не приду для правды в этот век.
Читающий и слушающий Слов,
смеющийся щеками же в себе,
все ж соблюдающий диету слив,
не сомневающийся ни в судьбе.
Я, вас омывший в омутах (где Дух?)
Я, возлюбивший вас же и во зле…
Вот — возвещающий Петру петух,
клюющий время зерен на земле…
Написанному верящий, — о плебс!
Науськанный на Голос, что велик.
О близко время! Вижу вживе блеск:
меч первенца меж мертвых и владык.
В моей деснице семь знакомых звезд.
Вот — волосы, как белая волна.
Меч уст моих пусть обоюдоостр, —
не ныне! не ответствую, война
ловцов душ человеческих с лицом
животных жвачных, но с глазами грез.
Неправда от Матфея — я ловцом
не жил, и не за них я шел на крест.
Я думал: Дух дыханья посетит.
А ты в ответ: лишь остров-океан.
Спасибо, соучастник в скорби, пес,
тебе скажу:
— Не бойся, Иоанн!
Восстань с колен. Сбрось цепь земных царей.
Листов моих из стали насуши,
и если где осталось семь церквей,
лишь ты отважен — ты им напиши:
— Я первый и последний и я — есмь.
И живый, и был мертв и се — я жив.
Еще в венках не зацветает ель,
я не приду для правды язв и жил.
Не мстящий, но молчащий без сетей,
для Зверя оставляющий клыки,
имеющий ключи от всех смертей…
Имеющий да спрячет их, ключи.
Что рифма! — коннице колоколец!..
Я жил в саду обнаженных женщин.
Змий на хвосте их не заморозил:
в руке — по фрукту!
На вертелах — искрометны овны,
бассейны в линзах Венецианца,
кефаль и флейты… Луна светила,
как цвет малины!
Я жил в саду обнаженных женщин,
волк-виночерпий, браслет Фалерна.
Я брал их девство, а пел пеаны…
я брал, как бритвы!
Я брал их, правда, но лиц не трогал.
(Дельфинам-двойням — в талантах тела!)
Что рифма! — ценит окружность Циркуль…
я не любил их.
О сколько лгали глаза цветные!
Клеймил, — глумились. В запястьях — зависть.
Но в тайной Башне (чело — для Часа!)
на ключ забрало!
Мой меч исчислен. Зеркальны формы
у дев. У конниц копыта босы…
Как зарифмован, в глазу Циклопа
горел мой гений!
До свиданья, Книга. Прощай, почерк.
Взята в найм, нелюдь. С кем с вином путч?
Нечто из плача, А при чем притчи?
Ты припрячь лучше их, толмач притч.
Юница-чтица, рай-дуга-Рубенс,
не читается мой циан-лавр.
Книга есть реальность, а не ребус
вам, Ликург в лампасе, у руля у лир.
До свиданья, Некто. Будь как будь в людях.
На челе меч блещет, юн, как Ной!
Только вот что: не иди в латах,
ты иди с Луной (босиком на ней!).
Ты иди так же тяжко, — так идем все мы,
на виду невидимки, маятник рук.
Только вот что: не иди в воды,
не святи сетей, если даст Рыбак.
Если Брат даст виноград — не́ пить.
Дева даст объятья — обойти.
Это ведь люди. Ты же в людях — нелюдь.
Не обречь тебя им и не обрести.
Нам не свидеться, Книга. В климате молекул
не деваться нам. Воскрешай — то!
А не имешь места, — мой тебе мускул,
два клинка с воском!.. Улетай от!
Труд Гертруды окончен.
Одинокие Римы,
смотрят люди в оконце,
уши — парные рифмы.
Личики как яички,
на челе — единички.
Смотрят люди в оконце:
в каждой лампе — огоньце,
у Луны молока нет,
а Луна — молодая.
А два уха людские
при Луне — ледяные.
Я иду по Афинам
скифом — по анемонам.
Колизея колонны.
Вам, Варшава, — каналы.
Прага из парафина.
Эст — в холмах Парфенона.
На Монмартре — Манхэттен…
Въезд в Фонтанку под ливнем,
Медный Всадник — макетом,
цепь на мостике львином.
У оконца Ленива
ждет меня, — Михаила:
я бутыль люминала
взял за рубль в магазина.
Я смотрю с интересом:
Кесарь я или слесарь?
О не от люминала
под луной Ленинграда,
я умру до Урана
в трюмах рудник-Урала,
нет в тех трюмах оконец,
околем у околиц
незапамятным Киршей,
как предсказывал Китеж.
Над Евангельским ранцем
откуют совы свиста
в русском, в райском и в рабском —
в трех синонимах смысла.
Завтра звездное солнце
закукует в оконце.
Встанут в странах со млатом
Труд, Отвага и Младость!
Им ли гримы Гертруды,
ильмень-грифельны грусти…
Жизнь моя! ты — мечталка,
с рифмами дурачонка,
старушенца-мальчишка,
стариканца-девчонка.
О одумчивость духа!
Тяга к девобелугам…
У меня вот два уха,
хладно им, бедолагам!
И УВИДЕЛ Я НОВОЕ НЕБО И НОВУЮ ЗЕМЛЮ
НЕБО:
Всевышний паук обвязал цепочкой Луну,
обвязал над Землей
и как-то качает:
вот — выше!.. но… ниже.
О псах. Псам лизать звезду.
Завидую.
КТО ВИДЕЛ БОЛЬШЕ ЛУН, ЧЕМ ДЕВ?
ЗЕМЛЯ:
оттуда овца и отсюда овца,
овца лежит на крыльце из цемента,
смородину ест.
Если снять кудри с нея — с вами свинья.
Цаплю — на цепь. В переносном смысле.
В прямом: стоит солян-столб. Нога заземлена.
Где-то глядится окно,
как из Америки — инк!
ИЕРЕМИЯ, ГДЕ МОРЕ!
МЕШАЕТ МАТРОСУ В ДВИЖЕНИИ ВОД
ВИДЕНИЕ ДЕВ.
Дождик дождит, в виде воды.
Но мотылек-лунатик ходит по саду
с зонтиком, так ли?
Множится, может быть.
Атом и сфера,
девы-ведуньи
сдаются на милость
меня, мотылька.
Значит, зонтик — невидимка.
ПРЕЖНЕЕ НЕБО И ПРЕЖНЯЯ ЗЕМЛЯ
МИНОВАЛИ
И МОРЯ УЖЕ НЕТ.