И все же
наша жизнь — легенда!
Дурачиться,
читать сказанья
(страниц пергаментных мерцанье),
героев предавать осанне,
знаменьем осенять мерзавцев.
Макать мечи
(свирепы слишком!)
в чаны чернильного позора,
учить анафеме мальчишек,
а старцев — грации танцоров.
Дурачиться,
читать сказанья,
в глаза властителей лобастых
глазеть
лазурными глазами,
от
ненависти
улыбаясь.
Земля моя! Пчела! Дикарка!
Печеным яблоком в духане!
Иду я,
сказочно вдыхая
и легендарно выдыхая.
То ложе имело размеры:
метр
шестьдесят сантиметров.
Был корпус у ложа старинный,
над ложем пылала олива.
О, мягко то ложе стелили
богини и боги Олимпа.
Шипучие, пышные ткани
лежали у ложа тюками.
Эй, путник!
Усталый бродяжка!
Шагами сонливыми льешься.
Продрог ты и проголодался.
Приляг на приятное ложе.
Эй, путник!
Слыхал о Прокрусте?
Орудует он по округе.
Он, путник, тебя не пропустит.
Он длинные ноги обрубит.
Короткие ноги дотянет
(хоть ахи исторгни,
хоть охи)
до кончика ложа.
Детально
продуман владыками отдых.
Мы, эллины, бравшие бури,
бросавшие вызов затменьям,
мы все одинаковы будем,
все —
метр шестьдесят сантиметров.
Рост средний. Вес средний. Мозг средний.
И средние точки зренья.
И средние дни пожинаем.
И средней подвержены боли.
Положено,
так пожелали
эгидодержавные боги.
Солнце полное палило,
пеленая цитрус.
Нимфа Эхо полюбила
юного Нарцисса.
Кудри круглые. Красавец!
Полюбила нимфа.
Кончиков корней касалась,
как преступник нимба.
А Нарцисс у родника,
вытянут, как пика,
в отражение вникал
собственное пылко.
У Нарцисса — отрешенье.
От себя в ударе,
целовал он отраженье,
целовал и таял.
Как обнять через полоску
дивное созданье?
Он страдал и не боролся
со своим страданьем.
— Я люблю тебя, —
качал он
головой курчавой.
— Я люблю тебя, —
кричала
нимфа от печали.
— Горе! — закричал он.
— Горе! —
нимфа повторила.
Так и умер мальчик вскоре.
В скорби испарился.
Плачет нимфа и доныне.
Родники, долины,
птицы плачут, звери в норах,
кипарис тенистый.
Ведь не плачущих не много.
Есть.
Но единицы.
С тех времен для тех, кто любит
и кого бросают,
запретили боги людям
громкие рыданья.
Даже если под мечами —
помни о молчанье.
Ведь в любви от века к веку
так. Такой порядок.
Пусть не внемлет нимфа Эхо.
Пусть не повторяет.
Уснули улицы-кварталы
столичной службы и труда.
Скульптуры конные — кентавры,
и воздух в звездах как вода.
И воздух в звездах, и скульптуры
абстрактных маршалов,
матрон.
И человек с лицом Сатурна
спит на решетке у метро.
На узких улицах монахи
в туннелях из машин снуют,
на малолюдном Монпарнасе
нам мандарины продают,
стоит Бальзак на расстояньи
(не мрамор — а мечта и мощь!).
Все восемь тысяч ресторанов
обслуживают нашу ночь!
На площади Пигаль салоны:
там страсти тайные, и там…
А птицы падают, как слезы,
на Нотр-Дам,
на Нотр-Дам!
Он появился, как скульптура
на набережной.
Наш старик
пришел сюда с лицом Сатурна,
сюда,
и сам себя воздвиг.
Старик всю жизнь алкал коллизий,
но в президенты не взлетал.
Все признаки алкоголизма
цитировались на лице.
В пижаме из бумажной прозы,
изгоев мира адмирал,
он отмирал.
И он не просто —
он аморально отмирал.
Он знал: его никто не тронет,
все в мире — бред и ерунда.
Он в тротуар стучал, как тростью,
передним зубом
и рыдал:
— Я ПОТЕРЯЛ ЛИЦО!
Приятель!
Я — потерял.
Не поднимал?
Но пьян «приятель». И превратно
приятель юмор понимал:
— Лицо?
С усами?
(И ни мускул
не вздрогнул. Старичок дает!)
Валяется тут всякий мусор,
возможно, поднял и твое!
Какое красок обедненье!
И номера домов бледнели,
на Сене шевелились листья,
на Сену угольщики шли.
У женщин уличные лица
у Тюильри,
у Тюильри.
На Сене вспыхивали листья,
как маленькие маяки,
за стеклами
шоферов лица —
бледно-зеленые мазки.
Многоугольны переплеты
окаменелостей-домов.
Все номера переберете
у многовековых домов,
откроете страницу двери,
обнимете жену-тетрадку,
под впечатлением таверны
протараторите тираду,
что стала ваша жизнь потолще,
что вы тучнеете, как злаки,
что лица вашего потомства —
как восклицательные знаки!
Прохожий, ты, с улыбкой бодрой,
осуществи, к примеру, подвиг:
уеденись однажды ночью —
поулыбайся в одиночку.
Не перед судьями Сорбонны,
не перед женщиной полночной,
не перед зеркалом соборным —
поулыбайся в одиночку.
Ни страха глаз не поубавив,
ни слезы не сцедив с ресниц, —
дай бог тебе поулыбаться,
во всяком случае рискни!
Когда идет над берегами,
твердея, ночь из алебастра
на убыль,
ты,
не балаганя,
себе
всерьез
поулыбайся!
Сидела девочка на лавке,
склоня вишневую головку,
наманикюренные лапки
ее лавировали ловко.
Она прощупывала жадно
лицо, чтобы его приклеить,
лицо,
которое держала
на лакированной коленке.
Она с лица срезала капли
сует излишних,
слез излишних,
ее мизинчик — звонкий скальпель —
по-хирургически резвился.
Она так долго суетилась,
искала так,
и вот сегодня
СВОЕ ЛИЦО НАШЛА статистка,
и вот пора его освоить.
Заломленный вишневый локон
был трогательно свеж и мил.
Прооперировано ловко.
Перед экраном дрогнет мир!
Лицо ее — как звезды юга!
Свое! Мечтательницы юной!
И цельное лицо. Принцессы
отображаются большие,
такое, как у поэтессы,
как у божественной Брижитты.
Теперь бы туфельками тикать
да на какого короля
бряцающий надеть канат
под видом паутинки.
Любовь была не из любых:
она — любила,
он — любил.
И Мулен-Руж в нарядах красных
вращала страсти колесо!
Любили как!
Он — ПОТЕРЯВШИЙ,
она — НАШЕДШАЯ ЛИЦО!
Он — адмирал,
она — Джульетта,
любили,
как в мильонах книг!
За муки ведь его жалела,
а он — за состраданье к ним!
Все перепутал чей-то разум.
Кто муж?
Которая жена?
Она не видела ни разу
его,
а он — и не желал!
Возможно, разыграли в лицах
комедию?
Так — не прошла.
Большое расхожденье в лицах:
он — ПОТЕРЯЛ,
она — НАШЛА.
Дыхание алкоголизма.
Сейчас у Сены цвет муки.
Поспешных пешеходов лица
как маленькие маяки.
Да лица ли?
Очередями
толпились только очертанья
лиц,
но не лица.
Контур мочки,
ноздря,
нетрезвый вырез глаза,
лай кошки,
«мяу» спальной моськи…
Ни лиц,
ни цели
и ни красок!
Перелицовка океана —
речушка в контуре из камня
да адмирала рев:
— Ажаны!
ЛИЦО ИЩУ! —
Валяй, искатель!
Все ощутит прохожий вскоре —
и тон вина,
и женщин тон.
Лишь восходящей краски скорби
никто не ощутит. Никто.
Прохожий,
в здания какие —
в архитектурные архивы
войдешь,
не зная, кто построил,
в свой дом войдешь ты посторонним.
Ты разучил, какие в скобки,
какие краски — на щиты,
лишь восходящей
краски
скорби
тебе уже не ощутить.
Познал реакцию цепную,
и «Монд», и Библию листал.
Лицо любимое целуешь,
а у любимой
нет
лица.
Был роскошный друг у меня,
пузатый,
Беззаветный друг —
на границе с братом.
Был он то ли пьяница,
то ли писатель.
Эти два понятия в Элладе равны.
Был ближайший друг у меня к услугам.
Приглашал к вину
и прочим перлам
кулинарии…
По смутным слухам,
даже англосаксы Орфея пели.
Уж не говоря о греках.
Греки —
те рукоплескали Орфею прямо.
То ли их взаправду струны грели,
отклики философов то ли рьяных…
Но моя ладья ураганы грудью
разгребала!
Струны — развевались!
Праздных призывал к оралу,
к оружью,
к празднику хилых призывали.
Заржавели струны моей кифары.
По причинам бурь.
По другим отчасти…
Мало кто при встрече не кивает,
мало кто…
Но прежде кивали чаще.
Где же ты, роскошный мой,
где, пузатый?
Приходи приходовать мои таланты!
Приходи, ближайший мой,
побазарим!
Побряцаем рюмками за Элладу!
Над какою выклянченной
рюмкой реешь?
У какой лобзаешь пальчики жабы?
Струны ураганов ржавеют на время,
струны грузных рюмок —
постоянно ржавы.
Я кифару смажу смолой постоянной.
На века Орфей будет миром узнан.
Ты тогда появишься
во всем сиянье,
ты, мой друг,
в сиянье вина и пуза.
Что же ты, Библида, любила брата,
требуя взаимных аномалий?
Ведь не по-сестрински любила брата —
ведь аморально!
Библида! Не женщина ты! Изнанка!
Слезы и безумье в тебе! Изгнанье!
Боги рассудили менее люто:
люди в одиночку ночуют
и хорами,
но не так уж часто,
чтоб очень любят…
Ладно, хоть брата!
Ночь над гаванью стеклянной,
над водой горизонтальной…
Ночь на мачты возлагает
купола созвездий.
Что же ты не спишь, кузнечик?
Металлической ладошкой
по цветам стучишь, по злакам,
по прибрежным якорям.
Ночью мухи спят и маги,
спят стрекозы и оркестры,
палачи и чиполлино,
спят врачи и червяки.
Только ты звенишь, кузнечик,
металлической ладошкой
по бутонам, по колосьям,
по прибрежным якорям.
То ли воздух воздвигаешь?
Маяки переключаешь?
Лечишь ночь над человеком?
Ремонтируешь моря?
Ты не спи, не спи, кузнечик!
Металлической ладошкой
по пыльце стучи, по зернам,
по прибрежным якорям!
Ты звени, звени, кузнечик!
Это же необходимо,
чтобы хоть один кузнечик
все-таки
звенел!
Все мы немножко лошади.
Каждый из нас по-своему лошадь.
Девочка! Ты разве не кобылица?
Не кобыльи бедра? Ноздри? Вены?
Не кобыльи губы? Габариты?
Ржаньем насыщаешь атмосферу!
Юноша! Ты не жеребенок разве?
Извлекал питательные корни?
Трогал ипподромы чистокровьем расы,
чтобы в скором времени
выйти в кони?
В кладовых колдуют костлявые клячи,
сосредоточив бережливые лица.
Мерин персональную пенсию клянчит,
как проникновенно,
так и лирично.
Взрослые участвуют в учрежденьях:
в заревах кредитов — Гоги да Магоги,
в кардинальных зарослях учений, —
первые — герои,
вторые — демагоги.
Здесь и расхожденья детей с отцами:
у кого изысканнее катары?
Здесь происхожденья не отрицают.
Именуют честно себя:
кентавры.
Он вернется, не плачь!
(Слезы, слезы, соратницы дурости!)
Он вернется, не плачь.
А товары из Турции,
а товары, товары моряк привезет!
Привезет он помаду,
нежнейшую, как помазок.
Проведешь по губе —
как повидлом по сердцу!
Но и ты измени отношенье к соседу.
Относись по-соседски, но более скромно.
Относись относительно благосклонно.
Он ведь временно тих,
но ведь в мыслях — вперед забегает.
Не за так
он мизинцем загадочно ус загибает.
Пусть подмигивает —
сплюнь, как будто противно.
Он физически развит,
а умом — примитивен.
Вот — моряк!
О тебе размышляет моряк со стараньем.
Сердцем он постоянен,
как вращенье земли.
Он вернется, не плачь!
Демонстрируй свое ожиданье, стирая,
окуная тельняшки в заветный залив.
Он вернется, не плачь!
Не разбрызгивай слезы по пляжу.
Вот вернется —
поплачешь…
Есть кувшин вина у меня невидный.
Медный,
как охотничий пес, поджарый.
Благовонен он, и на вид — невинен,
но — поражает.
Приходи, приятель! Войди в обитель!
Ты — меня избрал.
Я — твой избиратель.
Выпьем — обоюдные обиды
вмиг испарятся.
Приходи, приятель! На ладони положим
огурцы, редиску, печень бычью.
Факел электрический поможет
оценить пищу.
Выпьем!
Да не будет прощупывать почву
глаз подозревающий
планом крупным!
(Что твои назвал я «глазами» очи —
прости за грубость.)
Что же на заре произойдет?
Залаешь?
Зарычишь, с похмелья дремуч, как ящер?
Вспомнишь о моем вине —
запылает
ненависть ярче.
Парус парит! Он планирует близко,
блещет — шагах в сорока.
Будет ли буря?
Разнузданы брызги,
злоба в зеленых зрачках!
Будет, не будет, не все ли едино?
Будет так будет. Пройдет.
Жирные птицы мудро пронзают
рыбу губой костяной.
Передвигаются древние крабы
по деревянному дну.
Водоросли ударяются нудно
туловищами о дно.
Вот удаляется ветреник-парус.
Верит ли в бурю, бегун?
Вот вертикальная черточка — парус…
Вот уж за зримой чертой.
Буря пройдет — океан возродится,
периодичен, весом,
только вот парус не возвратится.
Только-то. Парус.
И все.
Ты по пюпитру постучишь:
спектакль исполнен! Раз — и все!
Мой режиссер! Ты — поставщик,
не постановщик, режиссер.
Несостоятелен, как вопль,
твой театр, твой канон
мультипликационных войн,
волнений и корон,
нагримированных тирад,
втираемых в умы…
Твой мир — мир мумий, театрал,
мемориальный мир!
Твой театр потрепанных потерь!
Истертых истин фонд!
Чему обрадован партер?
Что одобряет он?
Зачем не поспешит уйти,
пока здоров и цел,
от гильотин галиматьи
под видом ценных сцен?
Не поспешит! И если «бис»
не грянет по рядам,
я вырву грешный мой язык,
и театру передам.
На съезде циклопов
цикл прений возрос
в связи с окончаньем доклада,
в котором оратор затронул вопрос:
зачем человеку два глаза?
Затронут вопрос. Досконален доклад.
Ответственность
перед роком.
Итак, резолюция:
выколоть глаз,
поскольку он понят как роскошь.
В дальнейшем, донельзя продумав доклад,
заколебались циклопы:
не лучше ли тот злополучный глаз
не выколоть, а — захлопнуть?
На сто сорок третьем стакане воды
съезд выдавил вывод командный:
не объединить ли два глаза в один?
Компактнее будет.
Гуманней.
Зачем человечество лечится, ест,
эстетствует,
строит,
зевает?
О том, что идет циклопический съезд,
зачем не подозревает?
Болезненны, безлики ночи,
как незаписанные ноты.
Две девочки, два офицера
у цирка шепчутся о ценах.
Все себестоимость имеет —
и цирк, и девочки, и место.
Заплесневелая собака
придумала себе забаву.
Пропойцу усыпит, а после
губу откусит от пропойцы.
Наивны, псина, развлеченья
твои, как встарь — столоверченья.
Мильоны вдумчивых собак
давным-давно нашли себя.
Отлично лают пастью алой.
А ты к какому идеалу?
Мы хоронили. Мы влачили.
Мы гроб влачили на себе,
сосредоточенно влачили
за восемь ручек в серебре.
Мы —
это деятель культуры
(все знал:
от культа до Катулла),
два представителя от обществ
(два представительные очень),
да плюс распространитель знаний
(вычерчивая виражи,
переходящее он знамя
на гроб священно возложил).
Мы скорбные цветы нарвали,
марш на литаврах замерцал.
Оформлен ритуал нормально…
Но позабыли мертвеца!
Царил мертвец на перекрестке,
похожий на милиционера…
Шли 28 переростков,
и с ними недоросль нервный.
И с ними —
школьница — мокрица
с фурункулами по лицу…
Остановились…
Мертвецу
серьезным образом… молиться…
Мертвец хрустальными очами
очаровательно вращал,
мертвец о чести и о счастье
обобществляюще вещал!
Что этих
в мертвеце манило?
Зачем сторонкой не прокрались?
Их не принудили молиться
родители
и по программе.
Они молились гениально!
Целенаправленно!
Борцами!
Их, обнаглев, бураны гнали,
дожди канатами бряцали.
А в сентябре опали уши.
Попарно.
Тихо.
Абсолютно.
Вспорхнули, пламенея, уши,
как шестьдесят огней салютных.
Как раз рыбацкая бригада
с лукавым гулом на лугу
(гуди, гуди! Улов богатый!)
варганила себе уху.
Вдруг — уши!
Вроде хлебных корок…
Наверно, вкусом хороши…
Попробовали —
никакого!
Одни хрящи. Одни хрящи.
Где выковывали для тебя, мореход,
башмаки из кабаньей кожи?
— В кузнице, товарищ.
Молодая, юница, твое молоко
кто выковывал? Кто же?
— Кузнец, товарищ.
Где выковывали, вековечный Орфей,
твой мифический образ парящий?
— В кузнице, товарищ.
Кто выковал пальцы кифары твоей
и гортань этих таборных плачей?
— Кузнец, товарищ.
Кто выковывал пахарю зерна потов,
капли злаков на безземелье?
— Кузнец, товарищ.
Где выковывали и тепло и потоп,
род выродков и бессемейность?
— В кузнице, товарищ.
Кто выковывал скальпель
и оптику линз?
Кто иконы выковывал?
Кто героизм?
— Кузнец, товарищ.
Где выковывали для тебя, Прометей,
примитивные цепи позора?
— В кузнице, товарищ.
Кто выковывал гнет и великий протест
и мечи для владык подзорных?
— Кузнец, товарищ.
В результате изложенного колеса,
где выковывали сто веков кузнеца?
— В кузнице, товарищ.
Как зеницу, того кузнеца я храню,
как раненье храню, до конца.
Я себе подрубаю язык на корню,
коронуя того кузнеца.
Ну, а если кузнец приподнимет на метр
возмущенье:
— Не буду мечами! —
для него в той же кузнице,
в тот же момент
будет выковано молчанье.
Кистью показательной по мелу!
Мраморными линиями поразите!
Бронзой! Полимером!
Да не померкнут
Фидий, Пракситель!
Поликлет! Увенчивай героя лавром!
Серебри, Челлини, одеянье лилий!
Что-то расплодились юбиляры…
Где ювелиры?
Где вы, взгляды пристальных агатов,
прямо из иранских гаремов очи?
(Не зрачки — два негра-акробата,
черные очень!)
Где вы, изумруды, в которых море
шевелит молекулами?
Где жемчуг
четок, переливчат, как азбука Морзе,
в прическах женщин?
Где вы, аметисты? Вдохните бодрость
в эти юбилярные руины!
Капилляры гнева и вены боя,
где вы, рубины?
Лишь на юбилеях ревут Мазепы,
глиняных уродов
даруя с тыла.
Почитать букварь и почтить музеи
стыдно им, стыдно!
Лишь на юбилеях гарцует быдло,
лязгая по ближним булыжникам страшным…
Яхонты, бериллы, брильянты были —
стали стекляшки.
Сентябрь!
Ты — вельможа в балтийской сутане.
Корсар!
Ты торгуешь чужими судами.
Твой жемчуг — чужой.
А торговая прибыль?
Твой торг не прибавит
ни бури,
ни рыбы.
А рыбы в берлогах морей обитают.
Они — безобидны.
Они — опадают.
Они — лепестки.
Они приникают
ко дну,
испещренному плавниками.
Сентябрь!
Твой парус уже уплывает.
На что, уплывая, корсар уповает?
Моря абордажами не обладают.
А брызги, как листья морей, опадают.
Любимая!
Так ли твой парус колеблем,
как август,
когда,
о моря ударяясь,
звезда за звездой окунают колени…
Да будет сентябрь с тобой, удаляясь.