Дорога разматывалась под колесами серой, бесконечной лентой, и первые три часа пути пролетели так, словно кто-то нажал кнопку перемотки. Аркадий Львович, как и обещал, не умолкал ни на минуту. Но это был не тот пустой словесный понос, которым обычно страдают подвыпившие пассажиры, пытающиеся излить душу таксисту.
Это была лекция. Персональная лекция по квантовой механике для одного слушателя с незаконченным высшим и второго с миллиардным состоянием в прошлой жизни.
— Вы понимаете, Геннадий, — профессор жестикулировал узкой ладонью, обтянутой тонкой кожей, — Эрвин Шрёдингер, когда придумывал свой мысленный эксперимент с котом, вовсе не хотел издеваться над животными. Это метафора, и довольно грубая. Кот в ящике с ядом — это не про кота. Это про нас с вами.
Я покосился на него. Интерфейс так и показывал ровное золотистое свечение — чистый восторг интеллекта, делящегося знаниями.
— Про нас? — переспросил я, обгоняя фуру с тверскими номерами.
— Именно! Пока коробка закрыта, система находится в суперпозиции. Кот и жив, и мертв одновременно. Не «или-или», а «и-и». Состояние неопределенности — это фундамент реальности. Мы существуем только тогда, когда нас наблюдают. Или когда мы наблюдаем сами себя.
Я крепче сжал руль. Руль был потертый и реальный. А вот я сам…
Мысль, подброшенная стариком, упала на благодатную почву.
Я ведь, по сути, и есть тот самый кот. С точки зрения мира, Максим Викторов мертв. Его тело, возможно съели рыбы, его активы делят стервятники и его место в пищевой цепи уже занято. Но с точки зрения сознания, запертого в этом теле, я жив. Я думаю, существую, я веду машину и я планирую месть.
А Геннадий Петров? Его тут нет. Его личность стерта, как старая запись на кассете. А может и нет, и он сейчас теле кого-то третьего. Но его руки крутят баранку и его сердце качает кровь. А его паспорт лежит в бардачке.
Коробка открыта, а ответа нет. Суперпозиция не схлопнулась. Я застрял где-то между.
— А Эверетт? — вдруг спросил я. Память неожиданно подкинула фамилию из какой-то научно-популярной статьи, прочитанной в самолете лет пять назад. — Многомировая интерпретация?
Аркадий Львович аж подпрыгнул на сиденье, его очки сверкнули.
— О! Вы знаете Хью Эверетта? Поразительно! Да, конечно! Это еще увлекательнее. Он считал, что коллапса волновой функции вообще не происходит. Просто каждый раз, когда возникает вероятность выбора, вселенная расщепляется.
Он указал пальцем на развилку впереди.
— Вот смотрите. Мы можем повернуть на заправку, а можем поехать прямо. В тот момент, когда вы принимаете решение ехать прямо, мир делится. В одной реальности мы едем дальше. В другой — мы пьем кофе. И оба этих мира одинаково реальны. Настоящие. Понимаете?
— Понимаю, — пробормотал я.
Слишком хорошо понимаю.
Где-то там, в другой ветке вероятности, баллон с воздухом не отказал. Максим Викторов всплыл, закатил скандал персоналу дайвинг-центра, уволил пару человек, вечером трахнул Маргошу и лег спать, планируя поглощение очередного конкурента.
А в еще одной ветке Геннадий Петров просто пережил сердечный приступ, оклемался и продолжил возить пассажиров, жалуясь на жизнь и цены на бензин.
Но есть эта реальность. Где мы столкнулись.
— Вопрос только в том, Геннадий, — профессор понизил голос, словно доверял мне государственную тайну, — кто из всех этих версий «вас» является настоящей? Та, что свернула, или та, что поехала прямо?
В салоне повисла тишина, разбавляемая только шуршанием резины по асфальту.
Я смотрел на дорогу, но видел не снежную кашу, а бездну вариантов.
А что если я не «попаданец»? Что если никакой мистики нет? Что если я в момент смерти просто своим ментальным импульсом, дикой жаждой жизни создал новую ветку реальности? Ветку, где моё сознание переписало сознание случайного таксиста?
Тогда кто я сейчас?
Я не Макс. Того Макса больше нет, он остался в прошлом.
Я не Гена. Гена был слабым, а я грызу глотки.
Я — Третий. Гибрид. Химера, сшитая из памяти миллиардера и мозолистых рук пролетария. Существо, которого еще не было в уравнении. И страшнее всего то, что мне это начинало нравиться.
К Валдаю мы подъехали, когда желудок уже начал исполнять арии, требуя чего-то существеннее духовной пищи.
— Обед по расписанию, — объявил Аркадий Львович, глядя на часы. — Война войной, а энтропию организма нужно гасить калориями.
Мы притормозили у придорожного кафе с банальным названием «Уют». Бревенчатый сруб, дымок из трубы, парковка, забитая дальнобойщиками. Хороший знак. Дальнобойщики дерьма не едят — себе дороже потом животом маяться в рейсе.
Внутри пахло квашеной капустой, жареным мясом и немного мокрой одеждой. Мы заняли столик у окна.
Профессор заказал борщ, котлеты с пюре и компот. Я взял то же самое.
Когда принесли тарелки, Шульман потер руки.
— Борщ, Геннадий, — это единственная константа российской действительности. Режимы меняются, границы двигаются, валюты падают, а рецептура борща остается неизменной. Это, знаете ли, внушает оптимизм.
Он ел с аппетитом, аккуратно макая черный хлеб в бульон.
Я наблюдал за ним поверх своей ложки. И вдруг поймал себя на мысли, которую не сразу смог сформулировать.
Мне было хорошо.
Я расслабился. Впервые за эти безумные десять дней я не бросал взгляд по сторонам, не искал угрозу и не ждал подвоха. Мои плечи опустились. Зубы разжались.
С Бароном было тихо. Собака работала как глушилка, создавая вакуум.
Но здесь было другое. Аркадий Львович не глушил мой «интерфейс». Он наполнял его, но наполнял чем-то таким чистым и гармоничным, что это работало как камертон. Его спокойствие и любопытство, отсутствие внутреннего конфликта настраивали меня на нужный лад.
Оказывается, можно не только вампирить чужие эмоции или захлебываться в них. Можно греться об них.
— Вкусно? — спросил он, заметив мой взгляд.
— Очень, — честно ответил я. — Как дома. Хотя дома мне так не готовили.
— Жена не была мастерица? — он промокнул губы салфеткой.
— У меня — нет. А у вас?
Этот вопрос открыл новый шлюз.
Мы снова ехали по трассе М-10, теперь уже в сторону Великого Новгорода. Сытые и довольные.
Аркадий Львович рассказывал о жизни. Не жаловался, как большинство пассажиров, а именно рассказывал — как читают хорошую книгу.
О жене. Сарочке. Она умерла три года назад. Он говорил об этом без надрыва, с тихой и светлой грустью. Как о том, что солнце зашло за горизонт, но день был прекрасным.
О дочери. Она у него генетик, серьезная дама, живет наукой в Петербурге.
— А внук… — тут его голос потеплел на пару градусов. — Мишка. Четыре года. Представляете, он зовет меня «деда-атом». Дочь ему объяснила, что дедушка изучает, из чего все состоит. Вот он и выдал. Умный парень растет, пытливый. Все игрушки разбирает, чтобы суть понять. Наш человек.
Я слушал и видел эти картинки через трансляцию эмоций интерфейсом. Они вспыхивали мягкими пастельными тонами. Нежность и гордость, любовь и трепет.
И меня терзал один вопрос.
Человек потерял главное — любимую женщину. Его «попросили» из института на пенсию — считай, лишили дела всей своей жизни. Теперь он едет доживать век в чужой квартире, оставив свой дом.
Почему он не фонит горечью? Где обида? Где злость на несправедливость мира?
— Аркадий Львович, — спросил я, не выдержав. — А вы… как вы не озлобились?
— Простите? — он повернул ко мне голову.
— Ну… на всё это. Жена… С работы ушли. Возраст. Многие на вашем месте проклинают весь свет, правительство, врачей. А вы — светитесь. В чем секрет? Таблетки? Йога?
Он рассмеялся. При чем, смех был искренний.
— Геннадий, вы мыслите категориями конфликта. Вы думаете, что мир — это арена, где кто-то должен победить, а кто-то проиграть. А если вы проиграли, значит, вас обидели.
Он снял очки, протер их краем шарфа и снова водрузил на нос.
— А на кого злиться? На Вселенную? Знаете, Вселенная — дама огромная и, по большому счету, к нам совершенно равнодушная. Она не зла. Она не добра. В ней нет намерения причинить нам боль. Болезнь у Сарочки — это не кара божья и не происки врагов. Это сбой в делении клеток.
Он посмотрел в окно, где мелькали черные силуэты елей.
— Злиться на жизнь — это все равно что выходить на улицу в грозу и кричать на дождь, требуя, чтобы он перестал вас мочить. Дождю все равно. Он просто идет. Это физика. Вы можете промокнуть и заболеть, проклиная тучи. А можете открыть зонт и дойти до цели сухим. В этом и есть свобода воли, мой друг. Не в том, чтобы остановить дождь, а в том, чтобы выбрать зонт.
Я вцепился в руль так, что кожа на костяшках натянулась.
Равнодушие.
Слово ударило в мозг, как вспышка молнии, осветившая темный подвал моих мыслей.
Я всё это время воспринимал Каспаряна, Ритку, Дроздова, того парня, что гнобил Аню, как личных врагов. Как воплощение зла. Я персонифицировал их действия, придавал им окраску ненависти.
«Они предали МЕНЯ». «Они хотят уничтожить МЕНЯ».
Но ведь профессор прав.
Для Каспаряна мое убийство не было актом ненависти. Мы пили коньяк, смеялись. Я ему даже нравился, наверное. Но я стал препятствием. Я стал фактором, мешающим росту его капитала и его амбиций.
Он не ненавидел меня. Он просто убрал фигуру с доски.
Это не злоба. Это функция. Это безжалостная, холодная механика бизнеса и власти.
Как дождь. Или как лавина.
Дроздов сжег гараж Гены не потому, что ненавидел Гену. Гена для него — муравей. Дроздов строит империю, а гараж стоял на пути. Он просто наступил.
Злиться на них — значит тратить ресурс впустую. Кричать на дождь.
Эмоции — это слабость. Крик — это слабость.
Если они — стихия, то я должен стать инженером, который строит дамбу. Или тем, кто перенаправляет русло реки так, чтобы она смыла их собственные дома.
Я почувствовал, как внутри что-то щелкнуло. Словно шестеренка встала на место.
Ярость, которая кипела во мне все эти дни, никуда не делась. Но она изменила качество. Из бушующего пожара она превратилась в направленную струю плазменного резака.
Синеватую и смертельно опасную.
— Спасибо, Аркадий Львович, — сказал я тихо. — Вы даже не представляете, как вовремя вы мне про зонт рассказали.
— Всегда пожалуйста, — улыбнулся старик, не подозревая, что только что дал инструкцию к моему оружию. — Зонт — великое изобретение. Кстати, в Питере без него никуда.
Северная столица встретила нас так, как и подобает вежливой, но холодной аристократке: мелкой моросью и ветром, который, казалось, знал код от любой застежки-молнии.
Навигатор уверенно вел нас к центру. Улица Рубинштейна. Главная ресторанная артерия города даже в первом часу ночи пульсировала жизнью.
Я лавировал между припаркованными как попало машинами и стайками молодежи, вываливающейся из баров.
— Вот здесь, у арки, Геннадий, — тихо попросил Аркадий Львович.
Я прижался к бордюру.
На тротуаре, кутаясь в объемный шарф, стояла женщина лет сорока. Строгая оправа очков, внимательный взгляд, прямой нос — копия отца, только в женской версии и без налета той вселенской мудрости, что приходит лишь к восьмому десятку.
Она шагнула к машине еще до того, как я успел заглушить двигатель.
— Папа! — в ее голосе звенело облегчение.
Я вышел, открыл багажник, достал чемодан профессора.
Аркадий Львович выбрался из салона, поправил шляпу и обнял дочь. Коротко и сдержанно, но я увидел, как вокруг них на секунду вспыхнул теплый, янтарный кокон родственной привязанности.
Потом он повернулся ко мне.
— Ну что ж, Геннадий. Мы добрались. И, должен заметить, это было самое познавательное путешествие за последние годы.
Он протянул руку. Узкую, сухую ладонь с пергаментной кожей.
Я пожал её.
И тут «интерфейс» выдал то, чего я никак не ожидал.
Обычно рукопожатие работало как жесткая ссылка на скачивание всего эмоционального мусора: липкого стресса, скрытого пренебрежения, усталости или дежурного «отвяжись».
Но сейчас мою ладонь словно окунули в прохладную, чистую воду.
Никаких грязных пятен.
Ровное и глубокое сапфировое свечение.
БЛАГОДАРНОСТЬ.
А следом, в сердцевине этого синего света, вспыхнул твёрдый, как алмаз, серебристый стержень.
УВАЖЕНИЕ.
Я замер. Меня уважали. Не за деньги. Не за статус владельца заводов и пароходов. Не за страх, который я внушал конкурентам. Меня уважали за то, что я просто довез человека и выслушал его бредни про котов Шрёдингера.
Для Гены Петрова это было в новинку. Для Макса Викторова — тем более. В моем прошлом мире уважение покупали или выгрызали зубами. А здесь его подарили. Просто так.
— Молодой человек, — профессор задержал мою руку в своей чуть дольше положенного. Он смотрел на меня поверх очков, и его взгляд был пугающе проницательным. — Вы хороший слушатель. Это редкий дар в наши дни. Сейчас все говорят, но никто не слышит. Берегите его.
Он отпустил мою ладонь, подхватил свой портфель и чемодан, опираясь на руку дочери, пошел к парадной.
— Спасибо, — прошептал я им вслед.
Я стоял у машины посреди питерской ночи, под моросящим дождем, и смотрел на захлопнувшуюся дверь подъезда.
«Дар».
Он сказал «дар». Старый физик даже не догадывался, насколько он попал в точку. Он думал про уши и эмпатию, а я думал про нейронную сеть, развернутую в моем мозгу, которая рисует эмоции цветными фломастерами и швыряется тегами прямо у меня в голове.
Но, может, он прав? Может, этот проклятый интерфейс — не наказание и не инструмент шпионажа, а возможность наконец-то научиться понимать язык, на котором говорит мир?
Я сел в машину. Салон теперь казался пустым и гулким.
Вбил в навигатор «Серпухов».
Семьсот пятьдесят километров.
— Ну, погнали, — сказал я своему отражению в зеркале заднего вида.
Обратная дорога — это всегда другое кино. Туда ты едешь с целью, обратно — с мыслями.
Я настроил агрегатор на прием попутных заявок, но их пока не было.
Платная трасса М-11 «Нева» стелилась под колеса идеальным асфальтовым полотном. Фонари пролетали над головой ритмичными вспышками: свет-тьма, свет-тьма. Гипнотический метроном.
Машин было мало. Я врубил круиз-контроль на сто тридцать и позволил мыслям течь свободно, не цепляясь за ямы и обгоны.
Впервые за эти дни я перестал просчитывать тактику войны с Дроздовым. Перестал делить шкуру еще не побежденного Виталика.
Я думал о смысле.
Почему я здесь?
Вероятность того, что сознание миллиардера случайно перескочит в тело провинциального таксиста в момент одновременной смерти, исчезающе мала. Аркадий Львович сказал бы: «В рамках статистической погрешности это ноль».
Но это случилось.
Если отбросить мистику и божественное вмешательство (в Бога я перестал верить после первого рейдерского захвата), остается что? Квантовый сбой? Ошибка матрицы?
А может… урок?
Я всю жизнь строил стены. Изолировал себя от людей стеклами «Майбаха», охраной и вип-ложами. Я превратился в функцию по зарабатыванию денег. Эффективную и безжалостную машину.
И мироздание, или кто там рулит этим цирком, решило: «Парень, ты заигрался. Тебе пора на переэкзаменовку. В самый низ. В грязь, в долги и в съемную квартиру. И вот тебе, сукин сын, супер-слух. Чтобы ты не мог отвернуться. Чтобы ты жрал человеческую боль ложками, пока не научишься чувствовать вкус».
Чему я должен научиться?
Слушать, всех подряд?
Чувствовать, как Оля Курочкина?
Быть бедным, но гордым?
Или просто… быть человеком? Не функцией, не кошельком, а живым существом из плоти и крови, которое может пожалеть кассиршу на заправке не ради выгоды, а просто потому, что ей страшно.
Я вспомнил лицо Ани. Вспомнил тепло от пирожков Тамары Ильиничны.
В моей прошлой жизни такого не было. Там был только холодный блеск золота и ледяная пустота одиночества. А здесь, на дне, оказалось теплее.
— Ирония, — хмыкнул я. — Чтобы согреться, пришлось умереть.