ЛЮБОМИР

Утро. С остроконечной вершины Магуры открывается беспредельная даль мягко очерченных горных хребтов — то в зеленом убранстве соснового леса, то в отливающих желтизной полонинах, то в синем мареве. Междугорье заполнено молочно-белыми реками тумана. Говорливее становятся горные ручьи. Птицы с восходом солнца перелетают на освещенную сторону гор и дружным щебетом возвещают: наступил день! Туман рассеивается под ослепительным горным солнцем. И только кое-где в тени он еще цепляется за верхушки деревьев. Со стороны горного потока тянет ободряющим свежим ветерком. По горам разносится песня пастуха.

По каменистой дороге спускалась фура. Пара разномастных костлявых лошадей, задрав морды, с трудом сдерживала напор повозки. Лошади скользили, вздымая едкую желтую пыль. Возница стоял на коленях, накрутив вожжи на жилистые руки. Маленький сухой старик весь трясся от напряжения. Но вот дорога стала пологой, возница ослабил вожжи, клячи, вздымая брызги, влетели в реку Стрий, остановились и начали пить.

Возница Лескив сбил на затылок черную шляпу с узенькими полями и беспокойно посмотрел на противоположный, заросший ельником, берег. Из плетенки фуры, напоминавшей большую корзину, выглянул русоволосый парень. Осмотревшись, он блаженно прищурился от солнца.

— А погодка-то, дядько, как для большого праздника!

— А чего ж не праздник. Домой едешь — вот и праздник! — с трудом выговаривая русские слова, согласился Лескив. — Только как бы тебе его не попортили… — Он снова тревожно посмотрел на другой берег.

Русоволосый встал во весь рост, застегнул поверх слегка выгоревшей гимнастерки армейский ремень и подсел на передок.

— Говорили, что у вас тут погуливает кое-кто… Да как-то не очень верилось.

— Это уж тебе виднее — верить, не верить. А ты бы лучше снял рубаху свою с погонами.

Собеседник, словно не расслышав, вытащил потертый кисет, начал свертывать цигарку. Закурил и Лескив.

Лошади напились и теперь стояли не шевелясь, словно набирались сил перед трудным подъемом. Лескив поглубже нахлобучил шляпу и слегка дернул вожжи.

На середине реки фура погрузилась до самой плетенки. Седоки невозмутимо попыхивали цигарками. Когда переправились, Лескив соскочил, бегло осмотрел сбрую, поправил барки[5], зачем-то заглянул под возок и, покосившись на парня, сказал:

— Ты, Любомир, я правду тоби кажу, скинь рубаху. Солнце, видишь, как мордуе — будет дождь по полудню.

— Это другое дело. По такой жаре — быстро выгорит. А она у меня одна, — согласился Любомир. Четыре медали зазвенели, когда он стягивал гимнастерку. Погоны Любомир аккуратно сложил и, вдвое свернув гимнастерку, положил ее между собой и возницей. Лескив повеселел.

— А ну, ледащи! — и помахал для острастки кнутом.

Пробежав мелкой рысью метров сорок, лошади потащили повозку по крутому подъему. Любомир соскочил на землю и, взявшись за перекладину со стороны возницы, пошел рядом с фурой.

— А что, дядя, неужели с нашего села нашлись такие, что к бандитам пошли?

— Есть и из нашего, — вздохнул Лескив и сплюнул. — Сучьи дети!

— Кто же это? Гер асько-рябой? — продолжал Любомир.

— Герасько. И еще есть. А ты почем знаешь? Ваши писали? — в свою очередь полюбопытствовал крестьянин.

— Нет! Наши ничего о том не писали. Когда ехал со Львова до Самбора, там про бандитов и услышал, Сидел в углу вагона один, длинный такой, нос и левая бровь в синих точках, обожженный, так он заливался, аж захлебывался, — сколько, мол, народу в горы ушло. Одни-де бабы в селах карпатских остались. А сам оглядывается, глаза бегают. Схватил я его за грудки: чего, мол, ты брешешь, шкура, зачем людей лякаешь[6]? Может, и завелась какая нечисть, так ты чего радуешься?! И только я его отпустил, он сразу н другой вагон перешел, а может, совсем выскочил.

— То брешет он, Любомир, — веско заявил Лескив. — С ихней компании…

— Ну и задумался я, — продолжал Любомир, — кто ж из нашего села в их банду пойдет? Понимают же земляки, что Советская власть им жизнь человеческую принесла. После скотского-то нашего существования… И решил, что, кроме Гараськи-рябого да Мысь-ка Копылы, некому такими иудами быть.

— Правду кажешь… Только и кроме их еще один отыскався.

— Кто?

Но Лескив не ответил. Любомир пошел вперед. И не видел, как тоскливо посмотрел ему вслед старик: на розовую шелковую безрукавку, плотно обтягивающую спину парня, на бугристые мускулы, свидетельствовавшие о большой силе. Аккуратно подстриженные светлые волосы отливали на солнце.

Сокрушенно покачал головой Лескив, думая про себя: что же теперь будет? Узнает, что приключилось в их доме, и…

Любомир, между тем, достиг седловины перевала. Прямо из-под его ног узкой лентой бежала дорога. У Сухого потока она, еще больше стесненная молодой порослью леса, терялась в бесчисленных, поворотах.

Любомир вспомнил, как по этой самой дороге проходил он со стадом бычков, семнадцатилетним юношей в год начала Отечественной войны.

Любознательного паренька давно тянуло за горы, к далеким городам Бориславу, Дрогобычу, Самбору, Стрыю. И уже совсем за тридевять земель виделся ему Львов. Не верилось тогда, что он когда-нибудь покинет родное село Радинское, где на краю его стояла старая хата отца, с незапамятных времен крытая почерневшей ржаной соломой. Почти от дома начинался крутой подъем на гору Магуру, на склоне которой было полгектара отцовской земли. С такими же безлошадными бедняками, как и сам, отец сообща копил гроши на аренду двух кляч у сельского богача Копылы. Много нужно было перенести унижений, чтобы согласился радинский толстосум дать лошадей. Аренда была грабительской, да еще каждый просроченный день устного договора оплачивался вдвойне. К тому же на участке Задорожных пахать можно было только под гору. В дни пахоты Любомир с рассвета и до поздней ночи погонял лошадей, глядел, как изнемогавший отец вынужден впустую волочить плуг до верхнего гона.

Куда легче было пасти два десятка коров из хозяйства Копылы. Высоко в горах Любомир часами просиживал где-нибудь в тени, следя за стадом. Если же над вершинами нависали тучи, он забирался в небольшую, одному ему известную пещеру и, наблюдая за буйством короткого, но бурного карпатского ливня, насвистывал на самодельной сопилке «Коломыйку».

Мальчик привык к такой жизни. Он не знал, сколько Копыла платит за его работу. Но был уверен в том, что ни каторжный труд отца, ни беспросветная работа матери, ни его каждодневные восхождения на Магуру не могут хоть сколько-нибудь облегчить нищую жизнь семьи.

Все изменилось в 1939 году. На помощь пришли русские братья, а с ними — новая жизнь. Сначала как будто все оставалось по-прежнему. Любомир пас скот, вновь и вновь ходил по знакомым местам, вы? слеживал лежки диких кабанов и подолгу оглашал окрестности любимыми песнями. Но уже жена Копьь лы, сухая, как жила, тетка Каська, каждое утро совала пастуху десяток печеных картофелин, головку лука и кусок черного, пополам с овсом хлеба. И когда видела кого-либо поблизости, громко приговаривала: «Это тоби, сынок, пообидать. Що бог послал хозяину, то и тоби. Лучший кусок со стола».

А через пол года в дом Задорожных пришло чудо. Отец привел лошадь! Было это чудо не очень резвым, но вполне годилось для работы. Старый Задорожный души не чаял в лошаденке. До этого хмурый, стыдящийся своей хозяйственной немощи, он повеселел, стал спускаться вечерами к дому лесника Гурьяна и наравне с другими газдами рассуждал о доходящих в их лесную глушь новостях.

После того, как мать купила Любомиру вместо домотканых обносков настоящие фабричные штаны, он вместе с младшим братом Владимиром начал появляться на сельских вечеринках. Широкий в плечах, вспоенный здоровым горным воздухом, Любомир выделялся среди сверстников. На него обращали внимание девчата. Но он стеснялся их.

Весной 1941 года Любомир нежданно-негаданно попал в помощники к деду Свириду. Старый пастух нанимался на сезонную работу при Нижне-Высоцком пункте «Заготскота». Три-четыре раза за лето он сопровождал скот до станции Самбор. Забота у него была одна: доставить стадо без потерь к месту погрузки.

Любомир передал свое место у Копылы младшему брату, а сам стал готовиться к перегону.

Посещение Самбора, множество людей, обилие магазинов и лавчонок, звенящие струны электропровод дов, первая увиденная в жизни автомашина, а затем паровоз — все это поразило юношу. Любопытство, казалось, было удовлетворено сверх всякой меры, увиденное превзошло все ожидания. И все-таки тот день, когда он впервые увидел Львов, запомнился на всю жизнь.

Во Львове их эшелон простоял целый день в сортировочном парке, и только к вечеру состав со скотом подогнали к разгрузочной площадке. К неудовольствию Любомира, в последний момент перед разгрузкой эшелон снова оттащили куда-то на запасные пути.

Ранним утром, чтобы лучше рассмотреть город, юноша полез на гору Подзамче. И первое, что увидел, — столбы огня и дыма, а услышал — свист и грохот авиабомб.

Через час их эшелон, набрав необычную для него скорость, мчался по незнакомым равнинам, через новые, совершенно незнакомые города и села. На седьмые сутки прибыли в Днепропетровск. Здесь, после сдачи скота, дед Свирид почувствовал себя плохо. Какие-то незнакомые, но заботливые люди отправили его в больницу.

Любомир остался один. Выехать обратно ему не удалось — на Запад пропускали только воинские эшелоны. Побродив несколько дней по огромному городу, полюбовавшись на могучий простор Днепра, Любомир с трудом разыскал место разгрузки скота и того добродушного толстяка, который отправлял деда Свирида в больницу. Внимательно выслушав горемыку, посетовав, что тот не рассказал сразу, в чем дело, толстяк свел Любомира к себе домой и пообещал что-нибудь придумать.

Он оказался добрым, отзывчивым человеком. Через три дня Любомир был зачислен учеником машиниста водонапорной скважины железнодорожного узла. Он быстро усвоил нехитрую механику двигателя и через два месяца стал уже помощником машиниста. В начале третьего месяца своей жизни в Днепропетровске Любомир был призван в армию.

Танковый учебный полк под Харьковом. Дорога на фронт. Началась новая, ратная жизнь. Он испытал горечь отступления, научился встречать опасность со сноровкой бывалого воина. Войну он закончил в Берлине, в звании старшего сержанта, кавалером четырех боевых медалей.

Дома его до 1945 года считали погибшим. Исчезновение старшего сына совпало с приходом в село «новых» порядков, введенных фашистами и активно поддержанных буржуазными националистами. Погибли надежды на счастливую, человеческую жизнь, побелела голова старого Задорожного, и уже в первый год войны его начали звать дедом.

Зато вновь воспрянули духом радинские богачи. Никто уже не смел противиться их произволу. Задорожного обвинили в том, что его сын ушел на восток с Советами. А раз так — надел уменьшили наполовину. Еще до передела Задорожный слег, а летом сорок второго года его высохшее тело снесли на кладбище.

Семья, состоявшая из матери и младшего сына, обнищала. Лошадь отняли, двух овец с наступлением зимних холодов пришлось прирезать, чтобы сэкономить корм для единственной надежды на будущее — телки. Урезанный надел отдали в аренду, так как обрабатывать его не было ни сил, ни возможности.

Вечно голодный Володька, чтобы как-то существовать, начал воровать у соседей. Поседевшей, высохшей от бесконечных слез матери осталась горькая забота — отхаживать младшего сына, избиваемого сель—; чанами.

Только в середине 1945 года дошел наконец до истерзавшейся женщины маленький солдатский треугольник — весть от старшего сына. И теперь сам он ехал домой.

Загрузка...