Массивная дверь в кабинет маршала обычно открывалась легко, без усилий. Но сейчас офицер для поручений открывал ее с невероятным трудом, все еще раздумывая: «О чем доложить в первую очередь?» Было два срочных для маршала сообщения. Правда, одно — устное, переданное по телефону, другое — телеграмма в черной папке.
— Что вы там топчетесь? — услышал он глуховатый голос.
Решительно вошел:
— Товарищ маршал, только что звонил генерал Поскребышев и сообщил: товарищ Сталин ждет вас у себя.
— Иду. — И взглянул на его неспокойные руки, на черную папку. — Еще что-нибудь есть?
— Вот… — Офицер, раскрыв папку, медленно положил ее перед ним. — Телеграмма.
Ворошилов был без очков и попытался короткий текст телеграммы прочитать, несколько откинувшись от стола. Сразу же встряхнул головой и торопливо вооружился очками. Лицо маршала, обычно здоровое, свежее, мгновенно помертвело. Он как-то вяло потянул очки. Они, соскользнув, ударились о край стола, отскочили на пол и, брызнув осколками, покатились по паркету.
Офицер вздрогнул, быстро нагнулся, подобрал оправу и осторожно положил ее на стол перед папкой.
Ворошилов невидящими глазами смотрел в пространство, в одну точку. Не переводя взгляда, спросил:
— Понимаете, что вы мне принесли? — Он оттолкнул черную папку, и она отползла по настольному стеклу.
Чувствуя в горле вязкий комок, офицер с усилием вымолвил:
— Да… понимаю. Большое горе.
Оторвав в откидном календаре лист минувшего дня с черной большой цифрой «19», маршал тронул очки и, удивленно оглядев их, отложил в сторону. Медленно на-писал несколько слов.
— Отправьте.
— Слушаюсь.
Захватив телеграмму, Ворошилов пошел непривычно грузным шагом…
Сталин сидел за рабочим столом и писал. Не отрываясь от дела, сказал:
— Вчера Жуков сетовал, что мы у него отобрали армию и перевели ее в резерв Ставки; даже попугивал — ударная группировка фронта ослабла. А сегодня… только что передали… — Ткнул карандашом в лист, что лежал на отлете. — Читай: Можайск, Руза, Дорохове, Верея освобождены.
Ворошилов машинально взял лист и, повертев его в руках, положил на место.
Сталин отложил карандаш, пристально глянул на маршала:
— Что с тобой? Нездоров?
Ворошилов протянул телеграмму. Сталин прочитал, набил трубку и закурил. Еще раз внимательно посмотрел на Ворошилова и с горечью промолвил:
— Сколько молодых жизней уносит эта тяжелая война!..
Потом в задумчивости попыхтел трубкой, встал и направился к длинному столу. Отбросил одну, другую карту, подтянул поближе третью. Сказал уже другим, недовольным голосом:
— Тридцать суток рвутся друг к другу навстречу и никак не соединятся. Что там — доты у них на пути?
Ворошилов подошел и, поняв, что Верховный рассматривает оперативную карту Северо-Западного фронта, заметил глухо:
— Жестокий мороз, заболоченная местность и нехватка боеприпасов похлеще дотов.
— Крепкий орешек… этот Буш. А надо! Надо этот орешек захватить в щелкун и — раздавить!
— Захватить захватим, все к тому идет. А раздавить… Впрочем, можно поехать и на месте разобраться.
Сталин вернулся к письменному столу.
— Разобраться… — запоздалым эхом откликнулся он, собирая какие-то бумаги в пачку. — Прошу, разберись-ка сначала с этими слезными депешами. Тоже плачутся: мало боеприпасов. А один даже уверяет, что спланировал наступление с нормой расходования снарядов — один выстрел в сутки на орудие… Безобразие.
Ворошилов поверх бумаг положил телеграмму и пошел к себе. В приемной спросил:
— Отправили?
— Так точно, товарищ маршал.
— Поторопились… — И тут же написал вторую записку. — Отошлите вслед.
— Будет исполнено.
— Соедините меня с квартирой.
Прошел в кабинет, положил пачку бумаг посредине стола, а телеграмму спрятал в карман кителя. Снял трубку:
— Лидия Ивановна… — Помедлил, слабо кашлянул. — Придет нарочный, передайте ему мои очки… Да, на столе в кабинете.
Поздним вечером того же дня Вера, уже одетая и обутая во все теплое, стояла в прихожей у телефона. Откинув на плечи пуховый платок, она плотно прижимала к уху трубку, слушала и чувствовала, что ноги слабнут, подкашиваются, еще мгновение — и она упадет. Пошатнувшись, она ухватилась рукой за стену. Телефонная трубка, выскользнув, качнулась на шнуре. Из нее, слегка дребезжа мембраной, вырывался торопливый женский голос:
— Вера… Вера… Верочка… Ты поняла?.. Ты слушаешь меня?.. — Голос ослаб, надорвался приглушенным рыданием и смолк.
Вера со страхом смотрела на безвольно обвисшую трубку, из которой теперь, как ей казалось, сыпались на пол мелкими льдинками частые гудки. Привалившись к стене спиной, она попыталась вскинуть платок, но похолодевшие руки не слушались и не могли набросить его на белокурую голову.
Из комнаты вышла пожилая женщина.
— Ты уже собралась, дочка?.. Постой, что с тобой? — Вера незрячим взглядом скользнула по невысокой, худенькой, во всем темном, фигурке. — Да на тебе лица нет! Ты нездорова? — вскрикнула женщина.
— Нет, нет… — заторопилась Вера, поспешно справляясь с платком. — Мне пора на дежурство.
— Какое там дежурство! — подбежала к ней женщина. — Давай-ка сбрасывай с себя эту овчину и валенки — и в постель!
Вера отвела ее руку:
— Нет, мама, я не больна… Я здорова… Это — совсем другое… Это… — И она не сдержала рыданий.
Светлое время кончилось, полеты прекратились. Но со стороны капониров продолжал долетать рев моторов — их периодически прогревали неутомимые трудяги механики.
На своем КП сидел Московец, поникший, осунувшийся. Гибель Тимура Фрунзе надломила и в один день состарила его. Положив тяжелые руки на дощатый стол, он смотрел на спокойное пламя коптилки. Коптилка не коптила — удачно сработана из пушечной гильзы каким-то полковым умельцем.
Перед командиром полка стояли трое: комиссар эскадрильи Дмитриев, командир звена Шутов и отбывающий в полку наказание осужденный Домогалов. Всех он поочередно выслушал и тягостно молчал, медленно переваривая сказанное каждым из этих столь не похожих друг на друга людей.
Он их не вызывал.
Пришли сами, почти одновременно. Однако ни тот, ни другой, ни тем более третий не стояли бы сейчас перед ним, если бы не трагедия, потрясшая не только полк, но и всю воздушную армию фронта.
Московец поднял ввалившиеся глаза. Оглядел каждого: высокий, средний и низенький, щупловатый. Диаграмма, да и только! Вскинул над столом тяжелую кисть и слабо махнул.
— Да вы садитесь. Чего выстроились по ранжиру?
Разошлись, расселись, кто на чем. Домогалов пристроился у выхода на патронном ящике.
Комиссар докладывал вторично. Вчера доложил, что приказание выполнено: с механиками Менковым, Лукьяненко, мотористом Аверченко и его, Московца, адъютантом он вывез из прифронтовой полосы тело погибшего лейтенанта Фрунзе и доставил в сколоченном на месте гробу в Крестцы. А сейчас доложил, что Лобачева — хозяйка дома, где обосновалось начальство БАО, привела в порядок и обрядила тело погибшего и что гроб уже увезен на Раменскую гору и установлен в землянке-клубе.
Шутов на попутных санях и машинах добрался до своего аэродрома и, узнав о гибели Тимура, чуть не потерял сознание. Усилием воли встряхнул себя и, прихрамывая, пошел докладывать Бате о воздушном бое с тридцатью Ю-87 и восемью Ме-109ф. Обо всем этом Московец уже знал из донесений наземных войск. Внове были только подробности, касающиеся самого Ивана Шутова. Поврежденная машина при посадке ударилась крылом о сугробные наметы. Вырванный из кабины, Шутов был отброшен в сторону, при падении повредил ногу и потерял пистолет.
— Искал-искал, но найти не смог… А вот часы с приборной доски снял… — непривычно запинаясь, выдавил из себя Шутов и протянул часы командиру полка.
Самолетные часы легли на стол, рядом с коптилкой, отбросив стеклом циферблата рыжий зайчик на низкий бревенчатый потолок.
Домогалов, не стесняясь Дмитриева и Шутова, сначала плакал. Он уже несколько раз эвакуировал под обстрелом вражеской пехоты с ничейной полосы оружие, боеприпасы, приборы и документы с подбитых самолетов. Однако его, Домогалова, «ни одна вражеская пуля не берет», и он не может «дальше так, бескровно, искупать свою вину» и просит доверить ему самолет — будет мстить и за своего командира и за Тимура.
— У кого есть курить?
Первым сорвался с ящика Домогалов и протянул пачку сигарет:
— У разведчиков разжился… Трофейные.
Московец неспешно размял тугую сигарету и прикурил от коптилки. Кисловатый дым пополз к дверям.
— Таким образом, — наконец проговорил Московец, — тебе, комиссар, с Захаренковым организовать похороны. Свяжись с политотделом дивизии. Ворошилов должен прибыть — телеграмму прислал.
Дмитриев быстро встал:
— Да, забыл сказать. Я ж из политотдела к вам. Только что получена вторая телеграмма от маршала: по не зависящим от него обстоятельствам прилететь на похороны не сможет. Пишет, чтоб хоронили без него. Приедет на могилу… позже.
Московец глубоко затянулся и долго выдыхал тоненькую струйку дыма.
— Одним словом, тебе с Захаренковым… как положено.
— Слушаюсь, Пимен Корнеевич.
— Теперь с тобой, земляк. Сиди, сиди… Ты что, ногу повредил?
— Пустяки, товарищ майор. Хоть сейчас в воздух! «Як» только вывезти и основательно подремонтировать надо.
— Повремени, повремени, — помахал на него сигаретой Московец. — Подремонтируйся сам как следует. Машину, получишь другую. Насчет пистолета пиши объяснение. А теперь вот что: какие вещи остались на квартире у лейтенанта Фрунзе?
— Реглан перед вылетом он оставил у своего механика, а дома — один чемодан.
Московец выдвинул ящик и выложил на стол кобуру с пистолетом и кортик в чехле.
— Это — тоже его личное. Возьмешь и положишь в чемодан. Туда же и реглан, если втиснется. Переправим родственникам.
Шутов взял пистолет и кортик, нечаянно зацепив часы. Рыжий зайчик на потолке перескочил с одного бревна на другое. Помолчав, Московец вонзил остро вспыхнувший взгляд в Домогалова:
— Говоришь, вражеская пуля не берет? Она, друг ситный, даже таких отважных и сноровистых орлят, как Тимур, берет. А с машиной так поступим. Вывози с механиками поломанный «як» младшего лейтенанта, ремонтируй его и — летай. Мсти и за Елисеева, и за Тимура, и за всех наших павших. А главное — за себя, за то, что их, «рихтгофенцев», считал орлами, а себя курицей. Уразумел?
Домогалов вскочил, даже затрясся:
— Да я… да вы еще узнаете… Спасибо, Батя, за веру.
. — Но-но, Батя… — проворчал Московец, раздавливая в пепельнице окурок. — У меня еще таких сынков, чтоб в трибунал попадали, не водилось. Ты ж не в счет. А верю потому, что не могу допустить, чтоб в такой тяжкий для фронта час летчик на земле отсиживался. Для чего тебя учили?
— Вот вы увидите… вы еще узнаете… — сбивчиво лопотал тот, размазывая рукавом по худому лицу слезы.
Шутов неприязненно глядел на него и не верил ему. Не' верил ни слезам, ни перерождению. И еще огорчительно было сознавать, что подбитый «як» поручен неприятному ему человеку.
Измученный долгой дорогой и бессонницей, опустошенный от сознания, что Тимур погиб, спасая его, вернулся Иван Шутов домой. Хозяйка встретила постояльца опухшими от слез глазами.
— Ванюша, да что же такое творится на белом свете? Да когда ж оно кончится, лиходейство постылое?
Шутов стоял перед женщиной с опущенными руками. Сказал низким, застуженным голосом:
— Никогда, если мы сами не прикончим лиходеев. — И лицо его изломалось в страшной гримасе. — А мы их прикончим, беспременно прикончим!
Прихрамывая, прошел в темную комнату. С минуту постоял, не зажигая света. Потом повернул выключатель.
Чемодан, настороженно поблескивая застежками, выглядывал из-под осиротевшей кровати. Опустился на колени, выдвинул, открыл крышку.
Поверх аккуратно сложенной коверкотовой гимнастерки с лейтенантскими петлицами лежал черный диск с красной круглой наклейкой. Шутов с минуту в каком-то замешательстве смотрел на траурное сочетание цветов патефонной пластинки и думал: «Странно… Зачем он ее привез сюда?» Повертел в руках и понял: «Орленок»!»
Тяжело поднялся и вышел на хозяйскую половину. Молча шагнул к этажерке, осторожно снял ажурную салфетку крестецкой строчки, открыл и завел патефон. Проснувшийся голос певца затянул широко и задушевно:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один…
Хозяйка замерла в дверях на кухню и слушала, подперев ладонью подрагивающий подбородок.
Иван в чем пришел — еще не снял мехового комбинезона и шлемофона, — в том и попятился к выходу, пораженный знакомыми, но по-новому зазвучавшими сейчас словами песни.
— Что же я здесь? — забормотал он и, развернувшись, навалился плечом на дверь.
— Ванюша, куда ж ты… в такую морозливую ночь-то!
Он ее не слышал. Хромал в сенцах и клацал щеколдой, подгоняемый беспощадным голосом певца:
Орленок, орленок, мой верный товарищ,
Ты видишь, что я уцелел…
Безлюдную улицу омывало мертвенное лунное свечение. Снег сбойно поскрипывал под унтами, и этот звук неровных шагов как бы подгонял его, заставляя идти еще быстрее…
Клубная землянка БАО дохнула густым настоем хвои: венки, венки — от выхода и в мерцающую глубину. На столе в окаймлении поникших сосновых и еловых метелок — тесовый гроб, выкрашенный красной эмалью. В стороне, как свечи, тлели патронные светильники. У гроба, замерев, стояли сержанты Менков, Шустов, Аверченко, Лукьяненко. В глубине тихо переговаривались Захаренков и Дмитриев. Усенко сосредоточенно приметывал к рукаву шинели Дроздихина траурную повязку.
Шутов шагнул к изголовью и замер. Почетный караул через каждые десять минут сменялся, а он, как стал, так и простоял до утра…
Летчиков хоронили рядом с аэродромом, на Ямском кладбище.
Мало кто из крестецких поселян знал, что по их улицам ходит, а с военного аэродрома вылетает на фронт сын легендарного полководца. А не вернулся летчик с задания — все улицы и улочки облетела горестная весть: погиб наш, крестецкий… сын Фрунзе.
И потянулся с рассветом 21 января народ на южную окраину Ямского кладбища, к свежей, выдолбленной в промерзшем грунте могиле. Плотным полукольцом осадили поселяне замерший в суровом молчании строй летчиков. Кроме улетевшего на задание звена старшего лейтенанта Усенко и патрулей, охранявших небо над аэродромом и кладбищем, весь полк явился проводить в последний путь своего товарища. Пришли и соседи — истребители и штурмовики.
На снарядных ящиках, покрытых алым плисом, стоял красный гроб. На крышке, как кусочек ясного неба, голубела околышем летная фуражка. Холодная хвоя венков, оплетенных черными, кумачовыми, белыми лентами, опоясала скорбный помост. Последний почетный караул у гроба несли Московец, Кулаков, Захаренков, Шутов.
В первом ряду стояли две девушки из БАО. Невысокая и худенькая поглядывала большими немигающими глазами из-под низко опавшего авиаторского шлема; у второй, круглолицей, с покусанными и припухшими губами, глаза тоже остановились и застыли. Обе они с недоумением смотрели на красный гроб и голубую полоску фуражки и еще никак не могли примириться с мыслью, что в нем лежит тот, кого одна из них называла Тимурой, а вторая страшилась при ком-нибудь вслух произнести его имя, чтобы не догадались по интонации о ее, только ее тайне.
Комиссар эскадрильи Дмитриев поднялся на снарядный ящик и обвел взглядом сплошную массу людей. Мороз сковывал дыхание.
— Товарищи! — сказал Дмитриев негромко, но услышали его все. — Мы собрались, чтобы проводить нашего боевого товарища в последний путь…
Облачко пара вилось у задубленных морозом губ комиссара. Он говорил обычные в таких случаях слова, но они всеми воспринимались внове, как никогда не слышанные. После Дмитриева выступил Иван Шутов. Ломающимся голосом сказал всего лишь несколько слов:
— Прости, Тимур… В ту последнюю роковую минуту я ничем не мог помочь тебе… Но я клянусь… Над твоей могилой клянусь: отомщу за тебя!
Выступили еще несколько человек. Потом Дмитриев вынул из кармана листок, и сухой шелест бумаги накалил тишину до предела.
— Дорогой Тимур, — снова заговорил комиссар. — Ты не слышал и не услышишь вчерашнего приказа по дивизии, но его слышали и услышат еще раз твои товарищи по оружию и все, кто пришел тебя проводить. Услышат и запомнят,
ПРИКАЗ
57-й смешанной авиационной дивизии № 010
20 января 1942 г.
Действующая армия
19 января 1942 года в воздушном бою с фашистскими бандитами пал смертью героя сын великого полководца Красной Армии Михаила Васильевича Фрунзе, летчик 161 ИАП, комсомолец лейтенант Фрунзе Тимур Михайлович.
Отважный истребитель, верный сын советского народа, он всю молодую энергию и страсть отдавал в боях с кровожадным немецким фашизмом и с честью выполнил свой воинский долг.
Товарищи летчики, бойцы, командиры и политработники, смерть юного героя, впитавшего в себя все замечательные черты своего отца, великого полководца Рабоче-Крестьянской Красной Армии Фрунзе, зовет нас к мести.
Пусть же ненавистные враги нашей Родины, немецко-фашистские изверги, понесут суровую и беспощадную кару советских летчиков.
Отомстим за смерть боевого товарища Тимура Фрунзе!
Смерть фашистским разбойникам, насильникам и убийцам!
Смерть немецким оккупантам!
Последние слова заглушил пронзительно-свистящий гул низко летевшего со стороны фронта истребителя. Промелькнув над верхушками сосен и плотной толпой людей, «як» стремительно взмыл вверх и, круто спикировав, зашел на посадку, зарулил почти у самого кладбища. Летчик, не снимая парашюта, спрыгнул с крыла, подтянул унты и быстро зашагал к свежей, еще открытой могиле. Однополчане узнали его издали — Усенко!
Он стремительно подошел к гробу, сорвал с головы шлем. Черные кудри сбились набок.
— Дорогой Тимур! Я только что вернулся с задания — сбил еще одного фашистского гада! Это мы — твои верные боевые друзья — открыли счет мести за тебя. Мы никогда тебя не забудем. Прощай…
Красный гроб подняли и понесли к мерзлому навалу свежей земли и зияющей могильной траншее. Но вскоре не стало ни гроба с фуражкой, ни свежей могилы, ни самой могилы, а вырос зеленый холм, увитый лентами.
Троекратный винтовочный залп распорол неподвижный, скованный стынью воздух.
Все окончено. Жизнь и война продолжались. Люди расходились жить, сражаться и побеждать.
Над холодным Ямским кладбищем нависла строгая тишина. И вдруг сдавленное рыдание оборвало эту ледяную тишину: у зеленого холма, уткнувшись в его студеные и колючие иглы, стояла девушка в шинели, а у ее ног, на снегу, лежал оброненный кисет с вышивкой: «Тимур, живи и побеждай!»
Иван Шутов оглянулся. Издали никого не заметил. Над пирамидой венков оседала прежняя тишина. Припадая на больную ногу, пошел дальше. Шагал через кладбище, мимо могил, напрямик. Он знал, куда ему сейчас нужно.
Полчаса спустя его встретило то особое безмолвие, какое рождают только зимние новгородские леса. Шутов не сбился — вышел точно, куда наметил выйти.
Вот она, та белая поляна. Никто с того дня сюда больше не забредал. Только их следы. А вон те, что оставлены вокруг заметенной фугасной воронки, — только его. Долго смотрел на них, словно надеялся, что тот, кто протоптал их, вот-вот выйдет из-за ближнего дерева и скажет: «Рухнула береза, но лес живет!» Потом подошел к белому столбу, достал из кармана комбинезона кортик и ниже «хеншеля» вырезал одного «юнкерса» и двух «мессеров». Отойдя, нашел его следы и, не суетясь, стал на них. Вынул пистолет с перламутровой рукоятью, прочитал надпись и трижды выстрелил.
КП генерала Куцевалова по-фронтовому строг и прост. Боевой день командующего начинался с просмотра поступивших за ночь донесений, сводок, телеграмм и других служебных бумаг.
Генерал внес с собой в натопленный блиндаж пресный запах морозного аэродромного утра и шорох задубевшей кожи своей амуниции. Еще не раздеваясь, подошел к столу и раскрыл подготовленную папку. Сверху лежал заполненный бланк наградного листа. Бегло прочитал, задумался и, присев, снова внимательно перечитал текст:
«…Использовав всю огневую мощь самолета в этом неравном бою, лейтенант Фрунзе погиб смертью героя.
За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими оккупантами, за проявленное при этом мужество и героизм летчик 161-го истребительного авиаполка лейтенант Фрунзе Тимур Михайлович достоин награждения орденом Красного Знамени».
Ниже стояли подписи командира и военкома 57-й смешанной авиадивизии.
Куцевалов раздумчиво обмакнул в чернильницу перо: «Орден Красного Знамени — высокая и почетная боевая награда, однако ж справедливость требует действия этого качинского орленка оценить выше: летчик-истребитель не только сбил вражеские самолеты, но и, жертвуя собой, до последнего патрона и снаряда защищал жизнь своего командира. Вы ж сами, товарищи начальники из пятьдесят седьмой, точно определили его подвиг: погиб смертью героя!» И генерал в пустующей графе, где требовалось вписать армейское заключение, четко вывел:
«Достоин присвоения звания Героя Советского Союза».