Купер была замужем всего полтора года и не считала себя экспертом в области семьи и брака. Но если уж отношения разладились, заметить это несложно. А ее брак, похоже, трещал по всем швам.
Она слушала, как муж берет интервью у бойца французского Сопротивления, а сама тем временем перебирала в памяти мудрые советы, которые в отсутствие матери и подруг (и за неимением лучшего источника) черпала из женских журналов. Она не «ворчала», не «приставала», не «жаловалась». Она совершенно точно не «требовала постоянно новых платьев», но при этом ей удавалось не выглядеть «неряшливо и неопрятно». Что касается «неаппетитных блюд, поданных в плохо вымытой посуде и сервированных на заляпанной скатерти», то здесь, в Париже, их быт находился на вполне приемлемом уровне, учитывая ограничения военного времени.
Однако воздержание от всех этих «грехов» не делало ее более осведомленной в том, где ее муж был сегодня до двух часов ночи, чья помада размазана по воротничку его форменной рубахи и почему он начал относиться к ней как к мебели.
— Найдется что-нибудь поесть? — спросил Амори Хиткот, швырнув ей черновые листы. В качестве помощницы мужа она должна была перепечатывать на машинке его рукописные заметки, чтобы потом их можно было отправить в Штаты через службу новостей[1]. В качестве жены ей приходилось обеспечивать семейный уют в кочевых условиях, окружать Амори комфортом, заботиться о его нуждах и ограждать от малейших жизненных неудобств.
— Есть вино, хлеб и сыр.
Муж выглядел недовольным.
— И все?
— Я спрошу у хозяйки.
Жители недавно освобожденного Парижа с трогательной щедростью делились с американцами всем, чем могли, но, поскольку сами французы все еще нередко голодали, еду достать было трудно.
Купер сходила кхозяйке и вернулась с призом: половиной палки копченой колбасы и четырьмя вареными яйцами. Амори и Франсуа Жиру курили на крошечном балконе, выходящем на улицу Риволи, которая до сих пор была испещрена шрамами, оставленными уличными боями после недавнего Парижского восстания[2]. Они наблюдали за американским патрулем — четверо солдат заигрывали со стайкой молоденьких француженок, чей смех взлетал высоко над улицей.
— Вы знаете, как мы называем ваших солдат? — спросил Жиру. — Жвачными животными. Из-за жевательной резинки.
— И это вместо благодарности, — заметила Купер.
Жиру скривился, глядя на происходящее внизу:
— Они болтаются по Парижу, раздавая конфеты. Но мы не дети.
— Они просто стараются быть добрыми.
— Мадам, я француз и коммунист. Я предпочитаю не быть под башмаком ни у нацистов, ни у американцев.
— Интересно, вы когда-нибудь простите нам ваше освобождение?
Гордость французов после всех несчастий и унижений, перенесенных за время оккупации, стала напоминать ежа: снаружи колючего, но с беззащитным и чувствительным брюшком.
— Наши улицы были серыми от фашистской формы. Теперь цвет фельдграу сменился на хаки.
В течение последнего часа Жиру потчевал их рассказами о своей героической роли в освобождении Парижа — и каждая последующая история оказывалась невероятнее предыдущей. Чувствуя, что американцы начали терять к нему интерес, он предложил:
— Не хотите вечером взглянуть на кое-что достойное внимания?
— Достойное внимания в каком смысле? — уточнил Амори.
Жиру смял недокуренный «Кэмел».
— Коллаборационисты считают, что могут спрятаться от нас, но мы знаем, где они скрываются. Мы находим предателей одного за другим и вершим правосудие.
— L’epuration sauvage?[3]
— Да, так мы это называем. Сегодня мы кое-кого накажем.
Амори навострил уши.
— Конечно, — кивнул он, — я хотел бы это увидеть. Дождемся Фритчли-Баунда? Он захочет пойти с нами. — Амори повернулся к Купер: — Кстати, где он?
— А как ты думаешь, где он может быть? — ответила она вопросом на вопрос.
Со дня освобождения города от немцев празднования не прекращались ни на минуту, а Джордж Фритчли-Баунд, известный также как Ужасный Прохвост, не мог устоять перед хорошей вечеринкой. Этот британский журналист прибился к ним несколько недель назад. Гордый воспитанник Итона, он почти всегда был навеселе, но они успели к нему привязаться.
Поскольку обеденное время уже настало, а Ужасный Прохвост так и не появился, начали без него. Хлеб и колбаса были тверже камня, а вино сшибало с ног, как тот же камень, пущенный из пращи, но все были слишком голодны.
— А кто этот предатель? — поинтересовался Амори. Жиру пилил колбасу складным ножом.
— Тот, кто причинил значительный вред Франции, — мрачно ответил он. — Сами увидите.
— Они убьют его?
— Возможно.
Купер поморщилась. Они насмотрелись на ужасы, вызванные вторжением союзников, — огромная волна техники и людей прокатилась по Европе в сторону Берлина, и хотя она уже миновала Париж, тот все еще потряхивало.
Амори, казалось, не трогали ни страшные увечья, ни новые смерти, которые эта волна оставляла за собой. В конце концов, он был закаленным в боях военным корреспондентом, привычным ко всему. И хотя Купер любила его, он был самым холодным человеком из всех, кого она знала.
Пять минут спустя явился Ужасный Прохвост. Точнее, это было явлением в теле, а не в духе, поскольку его, мертвецки пьяного, внесли двое американских солдат.
— Для лайми[4] не так уж плох, — пропыхтел один из солдат (Фритчли-Баунд был крупным мужчиной, а чтобы доставить его в квартиру, им пришлось тащиться вверх несколько лестничных пролетов), — но не умеет вовремя остановиться. Куда его положить?
Они приняли Фритчли-Баунда из рук собутыльников и бросили на кровать. Полагаясь на прошлый опыт, Купер перевернула его на бок и подвинула ночной горшок, чтобы тот находился в пределах досягаемости. Неожиданно Фритчли-Баунд приоткрыл один налитый кровью глаз и уставился на них.
— Я покрыл себя позором? — просипел он.
— Не более обычного, — ответил Амори. — Но ты упускаешь прекрасную возможность: Жиру ведет нас смотреть, как бойцы Сопротивления чинят самосуд.
— Черт! Моя газетенка была бы в восторге. — Англичанин попытался сесть, но вдруг схватился за грудь. Лицо его из малинового стало белым, как полотно. Им пришлось подхватить своего друга, чтобы он не сполз на пол. Он умоляюще взглянул на Купер: — Купер, голубушка!
— Нет, Джордж. Я не хочу смотреть, как кого-то убивают.
— Пожалуйста. Ради меня!
— Нет.
— Для старины Джорджа это может стать звездным часом. Целый разворот. Довольный редактор. Спасенная карьера. — Он вцепился ей в руку. — Фотоаппарат в шкафу. Пленки в нем хватит на несколько кадров.
— Проклятие, Джордж! — выругалась она. — Так больше не может продолжаться!
Он вяло помахал пухлой ладонью — то ли чтобы подтвердить ее правоту, то ли чтобы отмахнуться от возражений, она так и не поняла, — и откинулся на постель, бледный, как смерть.
Амори приподнял бровь:
— Последнее желание умирающего. Неужели ты откажешь?
— Да легко, за пару центов. — Купер протопала к платяному шкафу. — Перезаряжать фотоаппарат не буду. Если пленка закончилась, значит, так тому и быть. — Она внимательно изучила побитую заднюю крышку «Роллейфлекса» (по иронии судьбы Фритчли-Баунд упрямо продолжал пользоваться довоенным немецким аппаратом). Счетчик кадров показывал цифру шесть. — Проклятие!
— Если хочешь, можешь остаться дома, — предложил Амори.
Фритчли-Баунд, который уже начал храпеть, мгновенно проснулся:
— Нет, не надо! Храбрая девочка… Спасение Ужасного Прохвоста… Навеки благодарен…
— И в который раз я тебя спасаю? — спросила Купер, закидывая фотоаппарат на плечо. — Все вы меня используете. Меня уже тошнит от этого. Ладно, идем.
Она не могла сосчитать, сколько раз заступала на место Фритчли-Баунда, когда тот был слишком пьян, чтобы работать. Она снимала за него и даже писала статьи. Он лишь вносил несколько правок трясущимися руками и отсылал работу под своим именем. За это она не имела от Фритчли-Баунда ничего, кроме благодарности и сознания, что буквально спасает его карьеру от краха. А катастрофа была неминуема: рано или поздно в газете прознают о его подвигах, и всему придет конец.
Подпрыгивая на жестком сиденье джипа, она смотрела, как мимо проносится Париж. Воздух густо пропитался запахом лошадей и навоза: из-за нехватки бензина город вернулся в девятнадцатый век, с его двуколками и каретами, громыхающими по бульварам. Из машин остались лишь немногочисленные такси да джипы, вроде их собственного, набитые солдатами, журналистами и прочими «военными туристами».
На зданиях тут и там виднелись отметины от снарядов. Они проехали мимо нескольких сгоревших грузовиков и взорванного немецкого танка в саду Тюильри, но в целом Париж выглядел великолепно. В отличие от Лондона, где они побывали чуть раньше в этом году, Париж, с его тронутой позолотой зеленью, с Эйфелевой башней, горделиво возносящейся над деревьями и крышами домов к лазурному небу, выглядел веселым и нарядным. Повсюду развевались трехцветные флаги, по мостовым катили девушки-велосипедистки.
— И не подумаешь, что здесь была война, — сказала Купер.
— Ее здесь и не было, — с иронией заметил Амори. — Сдаться намного проще, чем сражаться с врагом.
Жиру злобно покосился на него.
— А вы, месье, — спросил он многозначительно, — вы сами почему не сражаетесь?
Амори засмеялся, как обычно, не поддаваясь на провокацию, — мало что могло вывести его из равновесия. Но Купер бросилась ему на выручку:
— Мой муж освобожден от призыва на военную службу. У него слабое сердце.
— Слабое сердце? — Жиру окинул взглядом высокую крепкую фигуру Амори.
— Он в детстве перенес ревматическую лихорадку.
Жиру ухмыльнулся. Подобную недоверчивую улыбку Купер видела уже много раз.
Если говорить откровенно, Амори не призвали в действующую армию благодаря папе-банкиру, а не перенесенному в детстве острому ревматизму. Будучи сынком богатого семейства из Новой Англии, а также выпускником Корнеллского университета, собственное превосходство он принимал как должное. Купер же, чье происхождение было скромнее, а образование ограничивалось колледжем секретарей-машинисток, более остро реагировала на пренебрежение.
Она позволила ему соблазнить себя однажды летом на Лонг-Айленде: он стал ее первым любовником, и, к ее большому удивлению, женился на ней шесть месяцев спустя.
Обе семьи не были довольны выбором. Хиткоты расстроились, что Амори не взял в жены одну из подходящих ему по всем статьям юных светских бабочек, которые дебютируют каждый год. Отец Купер, овдовевший ирландский фабричный рабочий, нутром чуял, что Амори — ни на что не годный отпрыск тех самых богатых бездельников, которые держат за горло рабочий люд. А один из ее братьев заявил с грубой прямотой, что и с женщинами Амори, вероятно, ведет себя как мерзавец.
Тем не менее Амори открыто восхищался борьбой ее семьи против пороков капитализма. Как и многим интеллектуалам из высшего общества, ему нравилось воображать, что он склоняется к левым взглядам. Хотя, возможно, дело было в том, что противоположности часто сходятся. Не стоило сбрасывать со счетов и тот факт, что Купер была открыта сексу, в отличие от девушек из джентри[5].
Ее притягивала его внешность кинозвезды: блондин с густыми волосами и глазами пронзительно-синего, почти фиалкового цвета — ни у кого больше она не видела таких глаз. К тому же он обладал врожденной утонченностью и легкостью в контактах с внешним миром, которой Купер не имела, но втайне стремилась к ней.
Его направили в Европу военным корреспондентом… Она отказалась остаться, поэтому он взял ее с собой, воспользовавшись связями своей семьи и выбив аккредитацию для них обоих. Это должно было стать их великим приключением. Он говорил, что каждый имеет право извлечь из войны свою выгоду. В его случае — Пулитцеровскую премию. Он писал роман, который должен был стать величайшим со времен Хемингуэя (которого он отыскал первым делом, как только они прибыли в Париж). По искреннему заблуждению Купер, Амори обладал блестящим талантом, несмотря на все его недостатки.
Его талант был главной причиной, по которой она все еще пыталась сохранить их брак спустя полтора года после свадьбы, когда большая часть иллюзий по поводу Амори уже развеялась, в том числе и ее ожидания, что он будет верным мужем. С женщинами он вел себя как скотина — в этом братья оказались правы.
Однажды ночью, будучи в подпитии, он разоткровенничался и признался, что его отец постоянно, с первого дня женитьбы, изменял матери и что мать «привыкла с этим мириться». Подразумевалось, что ей следует поступить так же.
Купер откинула голову назад и позволила ветру трепать волосы. Длинная, роскошная медно-рыжая грива дала ей это прозвище, и к двадцати шести годам на Купер[6] она отзывалась охотнее, чем на Уну. Цвет волос гармонировал с бледной кожей и серо-зелеными глазами: усомниться в ее кельтском происхождении было невозможно. Она наслаждалась тем, как ветер играет ее волосами.
Купер обратила внимание, что женщины на улицах одеты намного лучше американок. Они гордо вышагивали на высоких каблуках, плечи их жакетов были по-мужски прямыми, шляпки — экстравагантными. Многие уверенно восседали на своих велосипедах, и их короткие юбки демонстрировали открытые икры. Как им это удается? Карточная система дома и в Британии привела к тому, что в последние четыре года все одевались просто и уныло. И как только этим француженкам, в условиях более жестких ограничений, удается выглядеть шикарно? Наверное, у галлов есть какой-то секрет, и ей внезапно захотелось его раскрыть. К черту правило «никогда не просить новых платьев»!
Купер наклонилась вперед и прокричала против ветра:
— Я хочу парижское платье!
Амори повернул голову, демонстрируя безупречный греческий профиль:
— Что?
— Парижское платье. Я хочу парижское платье.
Он нахмурился:
— Я и не думал, что ты модница.
— Мало ли чего ты не думал, а мне нужна новая одежда, — настаивала Купер. — Меня уже тошнит от хаки. — Ей и вправду надоели оливково-зеленые комбинезоны и уродливая форма, которые составляли весь ее гардероб. Она чувствовала, что своим внешним видом оскорбляет этот прекрасный город и служит объектом насмешек для надменных парижанок.
— Что скажешь, Жиру? — Амори посмотрел на француза.
Тот оглянулся на Купер и скорчил кислую мину:
— Женщины. Всегда одно и то же. У меня есть для вас кое-кто. Но сначала дела, мадам. Удовольствия после.
— Они из Сопротивления? — спросила Купер у Амори.
— Похоже на то.
Купер поймала их в видоискатель и навела резкость. Мужчины охотно позировали для фото: расправляли тощие плечи, раздували грудь, махали кепками и свистели.
С другого конца улицы донесся окрик, послуживший сигналом. С гиканьем люди бросились за угол, стуча эспадрильями по мостовой. Жиру резко мотнул головой, приглашая Купер и Амори следовать за ним.
— Теперь вы увидите, что ожидает коллаборационистов.
Вместе с бандой они выбежали на другую улицу, которая представляла собой обычный ряд домов. Мужчины тесно обступили намеченную жертву: молодую мать, только что вышедшую из дома и толкающую перед собой детскую коляску. Женщина в ужасе кинулась обратно к дверям, но мужчины преградили ей путь и потащили ее и коляску вдоль улицы.
— Это женщина! — воскликнула Купер.
Мужчины обступили свою жертву. Купер ужасно испугалась за ребенка, плач которого перекрывал вопли и выкрики. Амори удержал ее за руку, когда она чуть не бросилась вперед.
— Не вмешивайся.
Женщина была в пальто и берете. Их сорвали с нее и бросили в сточную канаву. Ее кудрявые светлые волосы рассыпались, обрамляя побелевшее от ужаса лицо. Купер заметила, что на вид ей не больше девятнадцати или двадцати лет. Кто-то выдернул младенца из коляски. Мать умоляла мужчин, протягивая руки к ребенку, но кто-то наотмашь ударил ее по губам, и она кулем осела на землю. Ее тут же вздернули на ноги и начали срывать с нее одежду.
Сердце Купер колотилось где-то в горле.
— Что она натворила?!
— Она была любовницей гестаповца, — ответил Жиру. Он не принимал участия в расправе, но внимательно наблюдал за ней, зажав сигарету в зубах и щурясь от дыма. — Это его ребенок.
— Что они с ней сделают?
— Вы взгляните, какая она откормленная. Свиноматка, — злобно бросил Жиру. — Ела сливочное масло, пока мы голодали.
Теперь женщина была почти полностью обнажена, она прикрывала руками груди и старалась спрятать лицо. Тело у нее было бледное и нежное, и на нем уже проступили красные следы от хватавших ее рук.
Улица, в начале происшествия почти пустынная, сейчас оказалась запружена толпой. Люди выходили из домов и присоединялись к толпе, некоторые кричали из окон. Ненависть носилась над домами раскаленным ветром. Мужчина держал орущего младенца так, будто собирался швырнуть его на камни мостовой. Мать отчаянно рвалась к ребенку, но ее толкали из рук в руки, и каждый из обидчиков бил ее или дергал за волосы. У нее шла кровь из носа и разбитого рта.
Внезапно крики толпы перешли в рев. Кто-то притащил старую табуретку и веревку.
— О нет! — вскричала Купер, выдернула руку из захвата Амори и рванулась вперед.
— Купер, назад! — орал Амори.
Купер, распихивая толпу локтями не хуже полузащитника, чудом преодолела несколько метров, отделявших ее от женщины. Она обхватила ее и попыталась прикрыть своим телом. Но тут же десятки рук оторвали ее от жертвы и грубо швырнули на землю.
— Ты с ума сошла?! — воскликнул Амори, хватая жену за руку и рывком поднимая на ноги. — Тебя могут убить!
— Они собираются линчевать ее! Сделай что-нибудь!
— Ничего нельзя сделать.
Побитая, задыхающаяся, Купер повернулась к Жиру:
— Остановите их!
Жиру затянулся выкуренной почти до конца сигаретой и произнес:
— Вы, мадам, храбры, но глупы.
Толпа прижала рыдающую женщину к фонарному столбу. Она последним отчаянным жестом простерла руки к ребенку. Купер хотелось закрыть глаза, чтобы не видеть этого, но она не могла.
Они толкнули женщину на табуретку, где она скорчилась с петлей на шее, слезы текли по ее лицу. Толпа вынесла к ней маленького сухонького старичка. На нем был белый фартук, в руках он держал кухонные ножницы. Сморщенное лицо было бесстрастно.
— Это Леблан, кондитер, — прокомментировал Жиру. — Двоих его сыновей убили гестаповцы.
Старик ухватил в горсть светлые волосы женщины и методично начал их остригать. Толпа скандировала:
— Коллаборациониста! Шлюха!..
Женщина сначала вскрикивала от каждого щелчка ножниц, потом затихла, как будто смирившись со своей участью. Голова ее моталась из стороны в сторону, пока старик стриг ее.
Он работал споро. Когда последний золотистый локон упал на мостовую, толпа издала радостный вопль. Недовольный результатом, старик продолжил щелкать ножницами, пока не состриг последний клок волос с голого, как голова фарфоровой куклы, черепа. Потом с чувством плюнул женщине в лицо, пробрался через скопище людей и вернулся в свою кондитерскую. Пока он шел, десятки ладоней хлопали его по спине. Купер молилась, чтобы тем все и кончилось и не случилось чего-то худшего.
— Отдайте ей ребенка! — крикнула она группе зачинщиков.
Со смешками ребенка передали обратно жертве, и та судорожно прижала его к себе. Ребенок, кажется, не пострадал, но заходился от крика, морща красное личико. Мать приложила его к груди, и он жадно начал сосать, маленькое тельце содрогалось в конвульсиях из-за прерывающих кормление рыданий.
Жиру подтолкнул Купер к женщине:
— Давай, Жанна д’Арк! Делай свою фотографию.
Купер шагнула вперед. Держа фотоаппарат на уровне талии, она навела объектив на женщину, оцепеневшую от потрясения. Вся ее миловидность исчезла без следа.
— Простите, — сказала Купер.
Женщина подняла на нее покрасневшие, ничего не выражающие глаза. Купер дважды щелкнула затвором.
Теперь, когда представление закончилось, толпа начала редеть. Кое-кто медлил, оставшись поглазеть на кормящую ребенка полуголую женщину, словно на обесчещенную мадонну. Двери ее дома оставались закрытыми, и Купер видела, что занавески на всех окнах плотно задернуты. Женщина продолжит сидеть здесь в качестве объекта всеобщего презрения, пока семья не наберется смелости, чтобы забрать ее в дом. Одежда разбросана по всей улице, красивая коляска смята.
— Конец променада, — лаконично резюмировал Жиру.
Купер подобрала с земли разорванную блузку и, как могла, прикрыла ею наготу женщины. Амори сердито потянул ее прочь.
— Чертова идиотка! — прошипел он. — О чем ты только думаешь?
— Как ты мог просто стоять и ничего не делать?
— Я не «ничего не делал»! Я делал репортаж! А ты пришла сюда отснять вместо Фритчли-Баунда фото для хроники, а не сражаться с оравой линчующих.
— Я сделала снимки, — угрюмо проговорила она. — А если он из-за похмелья будет не в состоянии писать, напишу за него и репортаж.
— Ты слишком импульсивна. Вечно ты сначала делаешь, а потом думаешь. Ты должна была молча следовать за нами. Сколько раз я тебе повторял — не вмешивайся.
— Это была отвратительная сцена.
— Ей повезло, что они не прикончили ее ублюдка, — спокойно заметил Жиру. — Вам известно, как поступали с узниками в гестапо?
— Все ее преступление — в том, что она влюбилась и родила ребенка.
Он фыркнул:
— О, женская логика!
— Меня воспитали в ненависти к фашизму, — горячо возразила она. — Моих отца и братьев избивали и бросили в тюрьму такие же головорезы. Ваши так называемые бойцы Сопротивления ничем не лучше гитлеровских любителей поиздеваться.
Жиру задумчиво посмотрел на нее. Затем отбросил окурок.
— Хорошо. Едем добывать вам парижское платье.
— Я больше не хочу парижского платья, — ворчала Купер, пока Жиру вел их обратно к машине.
— Почему? Потому что шлюхе обрили голову? Она заслуживала худшего.
— Я не верю, что этот человек хоть как-то участвовал в Сопротивлении, — пробормотала Купер, обращаясь к Амори. — Я его ненавижу.
— Вполне можно любить Париж и при этом питать отвращение к французам, — невозмутимо ответил Амори.
Они поехали в сторону центра. Купер израсходовала остатки пленки Фритчли-Баунда на зацепившие ее взгляд уличные сценки: букеты цветов на тротуаре в том месте, где погибли люди; любителей кофе, наслаждающихся солнцем перед витриной ресторана, изрешеченной пулями; мужчин на лестнице, снимающих вывеску кинотеатра для немецких солдат. К ней начало возвращаться спокойствие.
Спустя двадцать минут они остановились у строгой витрины магазинчика на шикарной улице неподалеку от Елисейских Полей. Купер увидела вывеску «Ле-лон» и воспрянула духом. «Люсьен Лелон был душой всего, по чему она так тосковала: пудры, духов, нарядных платьев, — того, что шуршало и сладко пахло.
— Вы слышали о Лелоне? — спросил Жиру, заметив выражение ее лица.
— О да! — воскликнула Купер. — Я слышала о Лелоне. — Она почти готова была простить Жиру эпизод с коллаборационисткой. Приобрести любую, абсолютно любую вещь марки «Лелон» было ее заветной мечтой. Но ее надежды тут же увяли. — Но я не могу позволить себе купить здесь платье.
— Об этом не беспокойтесь. Я владею джиу-джитсу.
— Джиу-джитсу?
Он постучал по лбу:
— Я знаю все слабые места, на которые можно надавить.
Салон полностью соответствовал ожиданиям Купер: он был выкрашен в жемчужные тона, задрапирован серым шелком, освещен сверкающими канделябрами.
— Здесь так красиво… — вздохнула она.
Казалось, война с ее жуткой утилитарной одеждой уже закончилась. В зале были выставлены элегантные платья и изысканные костюмы с подобранными к ним шляпками и аксессуарами. Воздух благоухал, а из невидимых динамиков лилась тихая музыка. Несколько продавщиц скромно стояли за стойками. Больше никого не было. Купер пощупала материал изящного жакета.
Ближайшая продавщица одарила ее дежурной улыбкой:
— Могу я вам помочь, мадемуазель?
— Мы пришли повидать месье Кристиана, — коротко сообщил Жиру и повел их к лестнице в дальней части салона.
Они поднялись на второй этаж и оказались в ателье — длинной, светлой комнате, вдоль стены которой тянулся ряд окон. Здесь было тихо и пусто. С десяток недошитых платьев, сколотых булавками, висели на деревянных портновских манекенах, но швеи отсутствовали, хотя на столах лежали их инструменты, — как будто работницы в спешке побросали их и убежали.
Жиру толкнул другую дверь, и они вошли в маленький салон. Серые шторы из крепдешина, жемчужнобелые панели и бронзовые бра на стенах, несколько больших зеркал, с помощью которых клиенты могли полюбоваться собой. Но и тут тоже было пусто — только у окна наполовину скрытый шторой стоял мужчина в сером в тонкую полоску костюме и смотрел на улицу. Когда он повернулся к ним, на его бледном лице отразилась тревога.
— Это месье Кристиан, — представил его Жиру. — Я привел вам клиентку, топ vieux[7].
Месье Кристиан, чьи волосы начали редеть, поскольку он уже явно вступил в пору среднего возраста, шагнул из-за драпировки с видом робкого существа, которое вытащили на свет божий из его убежища.
—’ Я очарован, мадам. — Он взял руку Купер в свою мягкую, теплую ладонь и вежливо склонился над ней.
«w Как вы поживаете? — спросила Купер, чувствуя себя до крайности неловко. — Простите наше бесцеремонное вторжение в ваше святилище.
Он только отмахнулся:
— Я рад оказать гостеприимство, мадам…
— Хиткот.
Он попытался сразиться с непривычными англосаксонскими звуками.
— Мадам Ит-Кот, — с трудом произнеся это, месье Кристиан склонил голову набок и оглядел ее с головы до пят, — расскажите, чего бы вам хотелось.
Прежде чем она ответила, вмешался Жиру:
— Полный туалет. Со шляпкой. И всеми аксессуарами.
— О, не думаю, что я могу все это себе позволить… — Купер нервно засмеялась. — Я просто хотела платье, может…
— Для Люсьена Лелона будет величайшим удовольствием преподнести вам весь комплект в подарок, — сказал Жиру. — Не правда ли?
Месье Кристиан вздрогнул:
— В подарок?
Купер помертвела от ужаса:
— Я не могу его принять.
Жиру сделал вид, что не услышал ее слов.
— Где все ваши клиенты? — презрительно спросил он кутюрье, оскалив острые зубы. — В вашем магазине пусто. Может, это потому, что все ваши покупатели были фашистами, коллаборационистками и королевами черного рынка? А в наши дни такой публике полезнее для здоровья сидеть дома, никуда не высовывая носа?
Бледные щеки месье Кристиана порозовели, и он закусил нижнюю губу, как обиженный ребенок.
Купер повернулась к Жиру:
— Я вовсе не этого хотела, месье Жиру. Я не жду, что мне все дадут бесплатно. Просто скажите, сколько это будет стоить.
— Это не будет стоить ничего, — уперся Жиру. — Дом моды Лелона последние четыре года сотрудничал с нацистами. Теперь ему предстоит искупить свою вину.
— Дом моды Лелона последние четыре года и на порог не пускал немцев, — тихо произнес месье Кристиан и покраснел еще сильнее. — Только благодаря Лелону в Париже еще осталась мода.
— Да кого волнует мода?! — вспылил Жиру. — Вас да Шанель и прочих буржуазных паразитов. Вы потворствуете богачам и развращенцам, на каком бы языке они ни говорили. Все вы предатели!
— Позвольте не согласиться с вами, месье, — еще тише проговорил модельер. Он явно не относился к тем, кто находит радость в противостоянии, и хранил спокойное достоинство. — У нас свое мнение по этому вопросу. Но в данном случае оно не имеет значения, и я с удовольствием окажу услугу мадам.
— Но я не смогу ее принять, — сказала Купер, бросая гневные взгляды на Жиру.
— Уверяю вас, мадемуазель, это внесет приятное разнообразие в мои занятия — и это намного лучше, чем целыми днями смотреть в окно в ожидании клиентов, — с легкой иронией ответил месье Кристиан. — Если джентльмены покинут помещение, я сниму с вас мерки.
— Почему я должен выйти из комнаты? — проворчал Жиру.
Месье Кристиан возвел глаза к потолку:
— Потому что нельзя снять с дамы мерки, если в комнате присутствуют джентльмены.
— Что, и мужу нельзя?! — возмутился Амори.
— Присутствие мужа особенно нежелательно.
— Но, черт возьми, она моя жена!
Вместо ответа месье Кристиан прикрыл глаза и указал на дверь. Он явно не собирался двигаться с места или открывать глаза, пока мужчины не выйдут. Было что-то повелительное в его неподвижности, и, к вящему удовольствию Купер, Амори и Жиру протопали к выходу и захлопнули за собой дверь. Месье Кристиан со вздохом открыл глаза.
— А теперь, — сказал он, — не угодно ли мадам освободиться от фотоаппарата? И снять верхнюю одежду.
Решив, что вопрос надлежащей оплаты обсудит позже, Купер сняла «Роллейфлекс», оттягивающий своей тяжестью шею, и высвободилась из комбинезона. Месье Кристиан свернул ее обноски так бережно, словно они были королевским платьем, а затем обратился к созерцанию Купер в нижнем белье, поглаживая пухлый подбородок большим и указательным пальцами.
— Какая жалость, — сказал он.
— В каком смысле? — спросила Купер. Как ни странно, она не испытывала ни малейшего смущения, стоя полураздетой под оценивающим взглядом кутюрье.
— Ваши пропорции. — Месье Кристиан обвил портновский метр вокруг ее бюста и закусил нижнюю губу. — Но это легко исправить. — Он достал картонную коробку, снял с нее крышку и вынул два объемистых округлых предмета. — Я всегда рекомендую их тем клиенткам, кого природа обделила своими дарами.
— Накладные груди?
— Из поролона. Еще довоенные. В наше время их почти не достать.
— Нет, спасибо. Я довольствуюсь тем, что имею.
Он убрал их в коробку.
— Возможно, вы правы. Вы совсем не похожи на француженку, мадам.
— Это хорошо или плохо?
— Недостаток пышных форм мы обычно стремимся устранить различными накладками.
— Пожалуйста, никаких накладок.
— Нов вашем случае — с такими длинными ногами, высокой талией, высоким ростом и энергичностью… — Он отошел назад и стал рассматривать ее, одной ладонью обхватив свой локоть, а другой поглаживая щеку. — У вас атлетическое телосложение.
— Я ненавижу спорт. Но американские девушки довольно активны, сами знаете.
— Да-да. В вас есть что-то мальчишеское — что само по себе и не плохо, как вы понимаете. На самом деле… — Казалось, он приходит все в большее возбуждение, наматывая вокруг нее круги, как хищник, почуявший добычу. — На самом деле, это стимулирующая задача. Своего рода вызов. Волосы весьма удовлетворительны. Лицо, разумеется, тоже. Ноги — безупречны.
— Я рада, что хоть что-то заслуживает вашего одобрения.
— Я помню времена, когда показать лодыжки считалось верхом неприличия. А теперь им подавай всю ногу целиком. Что ж, приступим к делу.
Пока он снимал мерки, Купер в свою очередь рассматривала его. У него был длинный, похожий на клюв нос и мягкий, чувственный рот. Она отметила глянец черных туфель, крахмальные манжеты, легкий аромат одеколона.
Дверь приоткрылась, одна из продавщиц выглянула из-за нее и затараторила:
— Простите, месье Кристиан, но этот мужчина, Жиру, решил украсть все, что подвернется ему под руку. Он уже все карманы набил.
— Пусть берет, что хочет, — нетерпеливо пробурчал кутюрье. — Уходите.
Дверь снова закрылась. Месье Кристиан продолжил записывать в блокнот бесконечные ряды цифр.
— Могу я поинтересоваться, каким образом американка оказалась в Париже в военное время?
— Мой муж — военный корреспондент. Он задействовал связи, чтобы мне дали аккредитацию и я могла его сопровождать.
— Редкая женщина стала бы добиваться подобной аккредитации.
— О, я всегда готова к приключениям. Я постоянно таскалась хвостом за отцом и братьями с тех самых пор, как научилась ходить. Для меня даже сделали отдельный плакат.
— Плакат?
— На нем был лозунг: «Справедливая оплата за добросовестный труд!»
— Хороший лозунг.
— Думаю, он наложил отпечаток на мой формировавшийся характер.
— А ваш муж — красивый молодой человек, — заметил месье Кристиан. — Немного я встречал мужчин красивее его.
— О, на него приятно посмотреть. Но время от времени я способна оторвать от него взгляд. А вот чего я не способна была вынести, так это остаться дома, пока он тут развлекается. Кроме того, без меня он совершенно беспомощен.
— Развлекается? — Он вскинул брови. — Должен заметить, мадам Ит-Кот, что вы моя первая американская клиентка. Но если все остальные похожи на вас, наш мир ждет потрясение.
— Уж будьте уверены! — согласилась она.
— Встаньте прямо, пожалуйста. Руку на бедро, голову поверните в сторону. Хорошо. У вас есть выправка. Это очень помогает. Европейские женщины остаются стройными, моря себя голодом. Это придает им изможденный вид, при этом тело становится дряблым. А тут совсем другое. Своей стройностью вы обязаны мускулатуре. Но при этом не выглядите мужеподобно. Это совершенно новая идея.
— В Нью-Йорке таких, как я, — полно, — криво усмехнулась Купер. — Женщины там целыми днями носятся туда-сюда, уж поверьте.
— А могу я спросить, что будет, когда вам надоест таскаться за кем-то хвостом?
— Вы имеете в виду, если я вдруг струшу?
— Я имел в виду, если вы захотите заняться чем-то своим.
— Ну, всегда есть работа по дому и кулинария. Можно столько всего узнать о методах применения пылесоса в домашнем хозяйстве. К тому же я с детства мечтала усовершенствовать рецепт традиционного американского яблочного пирога. И еще я, как моя мамочка, хочу шестерых розовощеких младенцев.
— Вы меня разыгрываете!
— Да, — созналась она. — Простите. Пока меня все устраивает, месье Кристиан. А наперед я не загадываю.
— Потрясающе! — восхитился он. — Я сделаю несколько набросков. Не могли бы вы вернуться, скажем, через день-два?
— Спасибо.
— Не стоит благодарности. Теперь вы можете одеться.
Когда они прощались, он снова галантно склонился над ее ручкой, так что Купер почти разглядела собственное отражение в его блестящей макушке. Она, несомненно, позабавила месье, да и сама была рада, что ей удалось его развлечь. Он произвел на нее впечатление мягкого и сдержанного человека, хотя от парижского кутюрье она ожидала скорее высокомерия и надменности. Он проводил ее до лестничной площадки, и, спускаясь, она перехватила внимательный взгляд орехово-карих глаз.
— Вы поставили меня в неловкое положение! — немедленно заявила она Жиру, едва сойдя с последней ступеньки. — Как вы могли потребовать у этого милейшего мужчины, чтобы он сшил мне полный гардероб?
— Этот «милейший мужчина» одевал жен фашистов.
— Не думаю, что у него имелся большой выбор.
— Выбор, дорогая мамзель, есть всегда. Диор свой сделал.
— Диор?
— Так его зовут: Кристиан Диор. Один из лучших модельеров Лелона. Второй — Пьер Бальмен, но говорят, Диор лучше.
Она заметила, что карманы Жиру топорщатся от награбленного. Из одного торчали фестонные ножницы, из другого каскадом изливались шелковые ленты. «Да уж, — невесело подумала она, — он сумел придать словам “освобождение Парижа” новое, неожиданное значение».