Счастья хочешь, — счастлив будь!
Нынче, завтра — неизвестно.
Вазари.
…В те времена у Лоренцо Медичи Великолепного в его саду на площади Сан Марко служил скульптор Бертольдо, не столько в качестве стража и хранителя многочисленных прекрасных древностей, которые тот скопил и собрал здесь, не жалея расходов, сколько из желания Лоренцо создать школу искусных живописцев и скульпторов и поставить их главою и руководителем вышеназванного Бертольдо, бывшего учеником Донателло. И вот Лоренцо, питая величайшую любовь к живописи и скульптуре и огорчаясь тем, что в его время не встречалось знаменитых и благородных скульпторов… решил, как я и сказал, основать школу и просил Доменико Гирландайо, если в его мастерской имеются способные ученики, прислать их к нему в сад, где он даст им навыки и образование, прославляя и себя, и его, и свой город. Вследствие этого Доменико, в качестве лучших учеников, вместе с другими, послал к нему Микельаньоло и Франческо Граначчи. И вот отправились они в сад и увидали, что молодой Торриджано деи Торриджани копировал в глине какие-то статуи, данные ему Бертольдо. Видя это, и Микельаньоло из соревнования вылепил их несколько, а Лоренцо, видя его прекрасное дарование, навсегда его отметил; приободренный этим, через несколько дней принялся он копировать в мраморе имевшуюся там античную голову Фавна, старого и морщинистого, с отбитым носом и смеющимся ртом; и хоть никогда Микельаньоло в руках не держал ни мрамора, ни резца, подделка удалась ему так, что Великолепный изумился…
Кондиви.
Он приказал дать ему хорошую комнату, предоставив ему все удобства, которых он хотел, и во всем, и в частности за столом, обращался с ним, как с сыном. К столу Лоренцо, как и подобало у такого человека, ежедневно приглашались люди наиболее знатные' и высокого положения. И обычай был таков, что те, которые оказывались там при начале трапезы, усаживались около Лоренцо сообразно своему рангу и уже не уступали своего места, кто бы ни пришел потом. Поэтому неоднократно случалось, что Микеланджело сидел выше сыновей Лоренцо и других почетных особ… которые украшали стол своим присутствием. Все они ласкали Микеланджело и поощряли его в благородных занятиях.
Медичи часто приглашал к себе юного скульптора, чтобы порадоваться, глядя на его восторг, и показывал ему геммы, медали и всякого рода древности, которые он собирал.
Со своей стороны, Микеланджело каждый день преподносил ему какое-нибудь новое свое произведение. Полициано… был также в числе гостей Лоренцо. Он любил смелый гений Микеланджело, непрестанно понуждал его к работе и всегда умел подсказать ему какой-нибудь новый замысел.
Здесь, в самом сердце итальянского Возрождения, мальчика окружают коллекции антиков, он слушает поэтические произведения, присутствует при философских диспутах великих платоников — Марси-лио Фичино, Бенивьеви, Анджело Полициано. Они увлекли его.
Что же она представляла собой — эта платоновская академия на берегах Арно? Не школу, не научное учреждение, связанное уставом и определенными функциями, а свободное общение друзей, что интересовались платоновской философией и собирались вокруг Марсилио Фичино — центра всего движения.
Здесь мы находим лиц самых различных общественных состояний, возрастов и занятий… Лоренцо был одним из самых горячих участников этих дружеских бесед, таким же был и ученый архитектор Леон Батиста Альберти, и поэт-платоник Бенивьеви, и поэт (вовсе не платоник!) — Полициано, наряду с поэтами, риторами, с гуманистами — политические деятели, юрисконсульты, священники и монахи, купцы и врачи… Но среди всех явно вырисовывается характерная и благородная фигура графа Пико делла Мирандола.
Его жизнь (Пико делла Мирандола. — Г. К.), описанная племянником Франческо, благодаря его своеобразному очарованию показалась достойной перевода с латыни ни более ни менее как сэру Томасу Мору.
…Самое ценное, что было во флорентийском интеллектуализме, — его высокая напряженность, которая никогда больше уже не повторялась.
Флорентийская мысль рождалась в художественной оболочке, и к познанию мира она знала только один путь — через искусство.
Пико делла Мирандола.
В душу вторгается святое стремление, чтобы мы, не довольствуясь заурядным, страстно желали высшего и по возможности добивались… того, что положено всем людям.
И если ты видишь философа, все распознающего правильным разумом, то уважай его, ибо небесное он существо, не земное.
Если же видишь чистого созерцателя, не ведающего плоти и погруженного в недра ума, то это не земное и не небесное существо. Это самое возвышенное божество, облаченное в человеческую плоть.
И кто не стал бы добиваться посвящения в эти таинства? Кто не захотел бы так быть завороженным платоновским «Федром» и так воодушевиться экстазом Сократа?..
Платон. «Апология Сократа».
Сократ.
…Впрочем, афиняне, что я не виновен в том, в чем меня обвиняет Мелет, это, пожалуй, не требует дальнейших доказательств — довольно будет сказанного. А что у многих возникло против меня сильное ожесточение, о чем я и говорил вначале, это, будьте уверены, истинная правда. И если что погубит меня, так именно это: не Мелет и не Анит, а клевета и недоброжелательство многих — то, что погубило уже немало честных людей и, думаю, еще погубит. Рассчитывать, что дело на мне остановится, нет никаких оснований…
…Даже если бы вы меня теперь отпустили, не послушав Анита, который говорил, что мне с самого начала не следовало приходить сюда, а уж раз я пришел, то нельзя не казнить меня… даже если бы вы сказали мне: «На этот раз, Сократ, мы не послушаемся Анита и отпустим тебя, с тем, однако, чтобы ты больше уже не занимался этими исследованиями и оставил философию, а если еще раз будешь в этом уличен, то должен будешь умереть», — так вот, повторяю, если бы вы меня отпустили на этом условии, то я бы вам сказал:
«Я вам предан, афиняне, и люблю вас, но… пока я дышу и остаюсь в силах, не перестану философствовать, уговаривать и убеждать всякого из вас, кого только встречу, говоря то самое, что обыкновенно говорю: «Ты, лучший из людей, раз ты афинянин, гражданин величайшего города, больше всех прославленного мудростью и могуществом, не стыдно ли тебе заботиться о деньгах, чтобы их у тебя было как можно больше, о славе и о почестях, а о разуме, об истине и о душе своей не заботиться и не помышлять, чтобы она была как можно лучше?» И если кто из вас станет спорить и утверждать, что он заботится, то я не отстану и не уйду от него тотчас же, а буду его расспрашивать, испытывать, уличать и, если мне покажется, что в нем нет добродетели, а он только говорит, что она есть, я буду попрекать его за то, что он самое дорогое ни во что не ценит, а плохое ценит дороже всего. Так я буду поступать со всяким, кого только встречу, с молодым и старым, с чужеземцами и с вами — с вами особенно, жители Афин, потому что вы мне ближе по крови.
…Не шумите, афиняне, исполните мою просьбу: не шуметь, что бы я ни сказал, а слушать; я думаю, вам будет полезно послушать меня. Я намерен сказать вам и еще кое-что, отчего вы, пожалуй, подымете крик, только вы никоим образом этого не делайте.
Будьте уверены, что если вы меня, такого, каков я есть, казните, то вы больше повредите самим себе, чем мне. Мне-то ведь не будет никакого вреда ни от Мелета, ни от Анита — да они и не могут мне повредить, потому что я не думаю, чтобы худшему было позволено вредить лучшему. Разумеется, он может убить, или изгнать, или обесчестить. Он или еще кто-нибудь, пожалуй, считают это большим злом, но я не считаю: по-моему, гораздо большее зло то, что он теперь делает, пытаясь несправедливо осудить человека на смерть… Ведь если вы меня казните, вам нелегко будет найти еще такого человека, который попросту — хоть и смешно сказать — приставлен богом к нашему городу, как к коню, большому и благородному, но обленившемуся от тучности и нуждающемуся в том, чтобы его подгонял какой-нибудь овод… А что я действительно таков… вы можете усмотреть вот из чего: на кого из людей это похоже — забросить все свои собственные дела и столько уж лет терпеть домашние неурядицы, а вашими делами заниматься всегда, подходя к каждому по-осо-бому, как отец или старший брат, и, убеждая, заботиться о добродетели? И если бы я при этом пользовался чем-нибудь и получал бы плату за свои наставления, тогда бы еще был у меня какой-то расчет, но вы теперь сами видите, что мои обвинители, которые так бесстыдно обвиняли меня во всем прочем, тут по крайней мере оказались неспособными к бесстыдству и не представили свидетеля, что я когда-либо получал или требовал какую-нибудь плату. Я могу представить достаточного, я полагаю, свидетеля того, что говорю правду, — мою бедность.
…И вы на меня не сердитесь за то, что я вам скажу правду: нет такого человека, который мог бы уцелеть, если бы стал откровенно противиться вам… и хотел бы предотвратить все то множество несправедливостей и беззаконий, которые совершаются в государстве… Итак, выслушайте, что со мной случилось, и тогда вы убедитесь, что даже под страхом смерти я никому не могу уступить вопреки справедливости, а, не уступая, могу от этого погибнуть.
…Никогда, афиняне, не занимал я в городе никакой другой должности, но в Совете я был. И пришла нашей филе, Антиохиде, очередь заседать, в то время, когда мы желали судить сразу всех десятерых стратегов, которые не подобрали тела погибших в морском сражении, — судить незаконно, как вы все признали это впоследствии. Тогда я, единственный из пританов, не желал допустить нарушения закона и голосовал против. Когда ораторы готовы были обвинить меня и отдать под стражу, да и вы сами этого требовали и кричали, я думал о том, что мне скорее следует, несмотря на опасность, стоять на стороне закона и справедливости, чем из страха перед тюрь мой или смертью быть заодно с вами, так как ваше решение несправедливо…Только и на этот раз опять я доказал не словами, а делом, что мне смерть, попросту говоря, нипочем, а вот воздерживаться от всего несправедливого и нечестивого — это для меня все.
…я правильно отвечу… сказав: «Есть и у меня… какая-никакая семья, тоже, ведь и я, как говорится у Гомера, не от дуба и не от скалы родился, а от людей, так что есть и у меня семья, афиняне, есть сыновья, даже целых трое, один из них уже подросток, а двое малолетних, но, тем не менее, ни одного из них я не приведу сюда и не буду просить вас об оправдании».
Почему же, однако, не намерен я ничего этого делать? Не из самомнения, афиняне, и не из презрения к вам. Боюсь ли я или не боюсь смерти, это мы сейчас оставим в покое, но для чести моей и вашей, для чести всего города, мне кажется, было бы некрасиво, если бы я стал делать что-либо подобное в мои годы и с тем именем, которое я ношу, — заслуженно или незаслуженно, все равно. Принято все-таки думать, что Сократ отличается чем-то от большинства людей, а если так стали бы себя вести те из вас, кто, по-видимому, выделяется либо мудростью, либо мужеством, либо еще какою-нибудь добродетелью, то это было бы позорно.
…Однако и тогда, когда мне угрожала опасность, не находил я нужным прибегать к тому, что подобает лишь рабу, и теперь не раскаиваюсь в том, что защищался таким образом. Я скорее предпочитаю умереть после такой защиты, чем оставаться в живых, защищавшись иначе. Потому что ни на суде, ни на войне… не следует избегать смерти любыми способами без разбора. И в сражениях часто бывает очевидно, что от смерти можно уйти, бросив оружие или обратившись с мольбой к преследователям; много есть и других уловок, чтобы избегнуть смерти в опасных случаях, — надо только, чтобы человек решился делать и говорить все, что угодно.
Избегнуть смерти нетрудно, афиняне, а вот что гораздо труднее — это избегнуть испорченности: она настигает стремительней смерти. И вот меня, человека медлительного и старого, догнала та, что настигает не так стремительно, а моих обвинителей, людей сильных и проворных, — та, что бежит быстрее, — испорченность. Я ухожу отсюда, приговоренный вами к смерти, а мои обвинители уходят, уличенные правдою в злодействе и несправедливости. И я остаюсь при своем наказании, и они при своем. Так оно, пожалуй, и должно было быть, и мне думается, что это правильно.
Было вполне понятно, что у этого великодушного государя Микеланджело научился всему, кроме ремесла царедворца. Напротив, весьма вероятно, что, видя обращение с собой как с равным со стороны лучших людей эпохи, он рано утвердился в той римской гордости, которая не склонит головы ни перед какой низостью и которую он обессмертил тем, что сумел придать столь поразительную экспрессию «Пророкам» Сикстинской капеллы.
Вазари.
…По совету Полициано, мужа в науках исключительного, Микельаньоло сделал из цельного куска мрамора, подаренного ему этим синьором Лоренцо Медичи, битву Геркулеса с кентаврами, столь прекрасную, что если кто-нибудь на нее посмотрит, то решит, что сделана она рукою не ученика, но известного мастера, закаленного в упражнениях и умелого в искусстве.
В общей композиции Микеланджело, несомненно, отправлялся от позднеантичных саркофагов, но дал уже чуждое античности живописное понимание группы. Фигуры сражающихся кентавров так тесно взаимосвязаны, что в корне исключена возможность выделения какого-либо одного звена. Здесь все полно бьющей через край энергии и бурного движения. Как прирожденный скульптор, Микеланджело замечательно чувствует материал. С необычайной свободой обрабатывает он мрамор, то оставляя его сырым, то доводя поверхность до последней стадии завершения. Такое чередование контрастирующих фактурных приемов приводит к тому, что зритель ни на мгновенье не утрачивает ощущения веса и объема камня, из которого резец скульптора как бы извлекает фигуры, наделяя их жизнью и движением.
…Здесь звучит основная тема творчества Микеланджело — прекрасный человек в полном развитии своих физических и духовных качеств, ощущение безграничной свободы и торжества всех возможностей человека.