Стою в голубом развевающемся на летнем ветерке сарафане на перекрестке у фонарного столба и вспоминаю, как была здесь в последний раз…
Это было ровно девять лет назад.
Мне тогда было десять, и мы с матерью жили в квартирке над гаражом вон в том большом доме по правую сторону от дороги — она принадлежала Штайнам, благовоспитанному семейству из четырех человек: матери, отца и двух их отпрысков Беттины и Патрика — Патрик на тот момент был маминым ухажером.
Не знаю, как ей удалось окрутить его — думаю, наука вертеть парнями была заложена в ее генах вместе с пышной грудью и блондинистыми волосами — только мы впервые за долгое время спали на чистых простынях и ели вкусную, здоровую пищу. Дело в том, что моя мать была не очень разборчива в связях: она нагуляла меня в свои неполные шестнадцать и, несмотря на «добрые» советы со стороны, все-таки родила меня жаркой июньской ночью, обливаясь потом «как носорог» (она любила рассказывать мне о своих мучениях, перенесенных ею ради меня), а потом таскала меня от одного своего нового парня к другому, количество которых сменялось с поразительным постоянством и скоростью.
Патрик был ее первым нормальным, если вы меня понимаете, парнем за все мои одиннадцать неполных лет… Я говорю нормальным, поскольку он был первым, кто смотрел на меня не как на досадное приложение к собственной матери, с которым приходится мириться ради маминых же женских прелестей — он смотрел на меня, как на человека, и по-своему, думаю, был привязан ко мне.
Ему первому пришло в голову отвести меня в зоопарк и угостить мятным мороженым с шоколадной стружкой, а потом и вовсе прокатить на упрямом маленьком пони, который всю дорогу через лес настойчиво тянулся за травой под своими копытами, абсолютно не реагируя на понукания расстроенного таким поворотом дел Патрика… Я смеялась тогда всю дорогу. И мятное мороженое с тех пор предпочитаю любому другому…
Это было так давно, что почти кажется неправдой, словно мне приснился неожиданно счастливый, расцвеченный радугами сон — только это был не сон, как и последующие за ним события тоже…
Помню, как проснулась в то утро в радостном нетерпении: Патрик обещал мне смастерить навесную книжную полку, и я накануне долго не могла уснуть, предвкушая, как буду помогать ему стругать доски и просверливать дырки для шурупов. У него хорошо получалось управляться с деревом… Я тоже хотела научиться чему-то подобному.
Только полку в тот день мы так и не сделали, как, впрочем, и в последующие дни тоже: измятая записка на прикроватном столике перечекнула тогда все наши планы… и не только планы — всю мою жизнь в целом.
Этот измятый, покоцанный у основания клочок белой бумаги, как будто бы наспех выдернутый из завалившейся за подкладку записной книжки, даже не сразу бросился мне в глаза: помню, в первую очередь я обратила внимание на выдвинутые ящики шифоньера, в которых мама хранила свое немногочисленное нижнее белье, а потом еще на опустевшее трюмо с мамиными косметическими принадлежностями — там ничего не было, даже измятой салфетки со следами губной помады — абсолютная пустота, словно такого человека, как Ясмин Мессинг никогда и в природе не существовало. Помню, я встала посреди комнаты, как была в растянутой футболке Патрика, заменяющей мне ночную сорочку, и в растерянности окинула ее недоуменным взглядом: пропали даже миниатюрные настенные часы, которые забавно крякали, отмеряя каждый полный час, и которые я любила больше всего в этом доме… Больше всего, после Патрика. В комнате не осталось ничего, кроме белого клочка бумаги… Тогда-то я его и заметила. Подошла, расправила руками — он пах мамиными духами.
«Милая Ева, мы обе знаем, что я не та мать, которая тебе нужна: ты достойна лучшего, девочка моя… Патрик позаботится о тебе, мне кажется, вы нашли с ним общий язык. Читай книжки и не скучай обо мне… Мама».
Я не сразу поняла, что прочитала… Неудачную мамину шутку? Случайную выписку из романа? Прощальную записку? Нет, этого просто не могло быть.
Особенно в голове засели слова «читай книжки и не скучай обо мне» — я прокручивала их и так и эдак, словно заковыристый кубик-рубик, который мне никак не удавалось сложить, несмотря на все мои усилия. Все тщетно…
«Читай книжки и не скучай обо мне…» Я присела на край кровати и в ступоре уставилась на корявые завитки маминого почерка, который очень напоминал неумелую работу ребенка-первоклашки — я и то умела писать красивее. В тот момент это было все, о чем я могла думать: я думала о мамином корявом почерке…
А потом пришел Патрик. Он был высоким, крепко сложенным парнем с каштановыми волосами, которые он носил собранными сзади в тонкую косицу — мне эта его прическа казалась тогда очень забавной, и мы часто дискутировали с ним на эту тему; в этот раз его волосы не были собраны и растрепанными прядями свисали вдоль его небритого, осунувшегося лица — он казался мне похожим на Иисуса в детской Библии. Такие же сострадательные глаза и такая же мировая скорбь, от которой хотелось плакать…
И я заплакала.
Не знаю, может быть я плакала по другой причине: не потому, что у Патрика были такие испуганные глаза и перекошенное сострадательное лицо — может быть, я просто наконец поняла, что мама ушла… бросила меня на чужого человека и ушла.
Я протянула Патрику записку…
Он присел рядом и привлек меня к себе за плечи. Молча. Без слов…
Я заплакала еще горше.
— Мне очень жаль, — только и произнес он тихим голосом — таким говорят в доме во время похорон, словно боятся разбудить почившего в бозе покойника. И снова повторил: — Мне очень жаль, Ева.
Я уткнулась шмыгающим носом в его плечо, и мои слезы расплылись по его футболке большим, безобразным пятном. Но он ничего на это не сказал… Так мы и сидели с ним долгое-долгое время — по моим детским представлениям не меньше целого дня, хотя потом оказалось, только один бесконечный час, который был прерван хлопнувшей внизу дверью. Мы оба навострили уши: неужели Ясмин вернулась?! Одумалась… Не бросила меня… нас.
Но это была фрау Штайн, окликающая сына странным голосом… Патрик отстранился и пошел на зов матери. Я осталась одна…
Какое-то время снизу доносились лишь невнятные обрывки их обоюдного разговора, а потом фрау Штайн повысила голос:
— Ты не сделаешь этого, слышишь?! — и я на негнущихся ногах вышла в коридор и прислушалась к их разговору.
Они говорили обо мне — они, сами того не осознавая, вершили мою судьбу.
— Ты не можешь оставить девочку у себя, это неприемлемо, ты сам должен понимать это, — суровым голосом вещала фрау Штайн, ожигая сына взглядом праведного негодования.
Я припала к стене и съехала по ней вниз — ноги больше не держали меня.
— Но как же, — пролепетал Патрик убитым голосом, — как же я могу… тоже оставить ее. Это будет двойным ударом для ребенка… Она-то ни в чем не виновата.
Его мать оглушительно фыркнула.
— Тебе вообще не следовало связываться с этой, прости меня, легковесной особой, ее мамашей, — недобрым тоном отчитывала она своего сына. — Весь город знает, какая она: нагуляла девчонку еще в школе неизвестно от кого — вон, выбирай любого в городе, каждый может оказаться ее папашей — а ты пожалел эту… прости меня боже, шалапутку, и вот вся благодарность за твою доброту: девчонка-малолетка, которая и сама через года три притащит тебе в подоле ублюдка без роду без племени. Даже думать не смей взваливать на себя такую ношу!
От ее злых слов меня бросило с начала в жар, а потом затрясло, как при ознобе. Неужели и в самом деле я стану такой же, как моя мать? Я не хотела этого. Я по-настоящему испугалась… Если однажды у меня родится ребенок — я никогда, ни за что в мире не брошу его на произвол судьбы! Я костьми лягу, но мой ребенок никогда не испытает того же, что приходится выносить мне сейчас. Такую клятву я дала себе на полу Патрикова коридора… А потом снова вслушалась в разговор снизу:
— Тебе учиться надо, а не за чужими детьми бегать! — похоже, фрау Штайн продолжала свою уничижительную речь в мой адрес. — Я позвоню куда надо, и девочку завтра же заберут у нас.
— Но…
— Я как чувствовала, что чем-то подобным эта твоя эскапада с Ясмин и закончится, — мать не дала Патрику даже рта раскрыть — я так и видела его горящее смущенным румянцем лицо и мятущиеся глаза. Фрау Штайн была страшной женщиной: весь город говорил о ней не иначе, как шепотом… Было настоящей загадкой, как Патрик вообще решился на такую дерзкую выходку, как связь с моей матерью! Уверена, мы с Ясмин были для фрау Штайн, как кость в горле, от которой она была рада поскорее избавиться… — Неужели ты думал, что связавшись с самой презираемой девушкой города сделаешь хуже мне, а не себе? Вот, посмотри теперь на себя: она использовала и выбросила вас со своей дочерью, словно ненужный, более не пригодный к использованию мусор…
И тогда я не удержалась: вскочила и заорала:
— Я не мусор и Патрик тоже не мусор, вы не имеете права так говорить! Вы злая, очень злая женщина. Я вас ненавижу…
«Злая» женщина вскинула голову и посмотрела на меня в упор. От этого взгляда меня зазнобило еще сильнее…
— Вот, полюбуйся, — усмехнулась она, указывая на меня рукой, — никакого воспитания и такта… И заботу об ЭТОМ ты хочешь взвалить на свои юные плечи? Одумайся, мальчик мой!
От ее презрительного величания меня просто «этим», словно я и не человек вовсе, мне так скрутило внутренности и перехватило горло, что второй виток слез прорвался из меня полувскриком-полустоном… И я начала кричать. Сначала тихо, а потом все громче и громче, пока женщина внизу не зажала уши ладонями.
— Угомони уже эту ненормальную! — кинула фрау Штайн своему онемевшему в неподвижности сыну. — Ее не в детский дом, ее в психушку сдать надо… Неудивительно, что мать избавилась от нее, я и сама бы поступила так же, будь у меня такой ребенок!
Мой голос взвился до драматического сопрано, почти оглушая меня самое… Еще бы минута, и мои барабанные перепонки, не выдержав подобного звукового напора, лопнули, словно перезрелый арбуз!
Патрик вовремя сгреб меня в охапку и уткнул мое раскрасневшееся от слез и крика лицо в свою футболку, пахнущую потом и немного им самим… кажется, это был запах свежеструганных опилок и столярного клея.
— Ну, ну, успокойся, — поглаживал он меня по волосам, укачивая, словно младенца. — Все будет хорошо, вот увидишь… У тебя все будет хорошо, я в этом уверен! — потом я поняла, что в тот момент он убеждал в этом скорее себя самого, нежели меня. Но тогда от его слов мне стало легче… — Ты умная девочка, Ева, ты сможешь это пережить и стать сильнее… Ты и так сильная, я это вижу, но будешь еще сильнее! Ты будешь бороться за свое счастье и однажды вспомнишь об этом моменте с тихой грустью, а не с одуряющим отчаянием, как чувствуешь это сейчас. Не плачь, пожалуйста! Мне так жаль, милая, мне так жаль…
Я не могла перестать плакать, но по крайне мере я больше не кричала.
Горло, надорванное надрывным ором, болело еще три дня…
А уже на следующий день меня увезли в распределительный центр в пятнадцати километрах от нашего городка.
В этом центре, помимо меня, находилось еще пятеро детей — все младше и все одинаково несчастные — я провела с ними два дня, так и не сказав никому ни единого слова, и чем дольше я молчала, тем тяжелее мне было начать говорить снова…
Я тосковала по маме, хотя не так сильно, как по Патрику, я тосковала по нашей совместной жизни в его маленькой квартирке, я тосковала даже по подгорелым тостам, которые тот поджаривал нам по утрам в своем видавшем виды тостере, заменить который у парня никогда не хватало времени.
Я просто очень сильно тосковала…Иногда до спазмов в желудке, до остановки дыхания, до клокотания крови, которая подобно приближающемуся приливу, шумела в заложенных ватной немотой ушах…
И ночью третьего дня я сбежала через окно, проделав путь в пятнадцать километров на стареньком горном велосипеде, который «одолжила» в двух кварталах от своего нынешнего жилища: кто-то забыл пристегнуть его велосипедным замком… И поделом.
Я почти не помню, как добралась до Виндсбаха: в темноте, по незнакомой дороге, в нервозном нетерпении — все это отошло на второй план в сравнении с одной-единственной мыслью, подгонявшей меня всю дорогу… до дома: я согласна на любые условия, Патрик, только не отсылай меня прочь… Вот все, что я хотела сказать ему, вот что я должна была сказать ему: я готова на все, лишь бы не оставаться одной! От чувства одиночества у меня буквально подкашивались ноги. Это было страшное, уничтожающее меня чувство…
Небо на востоке уже светлело, когда я добралась-таки до нужного мне дома — он, как и весь городок в целом, был погружен в тягучую, полную мистического реализма тишину, в которой я ощущала себя потерянной, неприкаянной душой, скитающейся по местам своего былого существования.
Я мотнула головой, отгоняя странное наваждение, а потом подняла с земли камешек и бросила его в стекло Патриковой спальни — прежде они спали в ней с мамой. Этот звук был подобен удару грома, и я даже зажмурилась от его оглушающей неуместности в этой ночной тишине.
Ничего. Меня никто не услышал…
И я снова бросила в окно камешек…
Только после четвертого оглушительного «выстрела» створка распахнулась, и в проеме окна показалась темная макушка Патрика.
— Кто здесь? — спросил он хриплым со сна голосом. — Кому вздумалось хулиганить?
Мое сердце забилось сильнее.
— Это я, — просипела я в темноту. — Это я, Ева.
— Ева?!
— Да.
— Что ты здесь делаешь?
— Я хотела с тобой поговорить.
— О боже… Ты сбежала, — покачал он головой, а потом его силуэт исчез из оконного обрамления, и я увидела вспыхнувший в коридоре свет. Он отпер мне дверь…
— Проходи. Скорее!
Я вошла и улыбнулась ему. Почти улыбнулась: от нервов я едва ли могла управлять своими лицевыми мускулами.
— Ты не должна была этого делать, — Патрик снова покачал головой. — Это только доставит нам обоим дополнительные неприятности…
От этих его слов мне захотелось заплакать, но я сдержалась. Для него, как и для мамы, я была всего лишь дополнительной неприятностью… И все-таки я взмолилась:
— Пожалуйста, не отказывайся от меня… Я не буду тебе в тягость, обещаю. Я стану делать все, что ты захочешь: убирать в доме, готовить еду… я даже могу помогать тебе в мастерской… Только не оставляй меня, умоляю.
Патрик всей пятерней взлохматил волосы на своей голове: мне кажется, моя мольба смутила его…
— Слушай, Ева, — проговорил он, не зная, как точно подобрать слова, способные смягчить горькую истину, — это невозможно…
Я тяжко выдохнула, и он присел на край дивана, указывая на место рядом с собой. Я послушно села.
— Я слишком молод, чтобы мне доверили опеку над тобой, — заговорил он с расстановкой. — У меня нет никаких прав на тебя. Кроме того, у тебя есть тетка…
— Которой никогда не было до меня никакого дела, — вставила я, чтобы прояснить этот вопрос.
Патрик тоже вздохнул.
— И все же, она ближайшая твоя родственница. А я так… никто.
— Но мама оставила меня тебе! — горячо возразила я, заглядывая в его карие глаза.
Тот снова взлохматил свои непослушные волосы, а потом все-таки посмотрел мне в глаза:
— Ты не вещь, понимаешь, — сказал он мне, — ты не вещь, которую можно передавать с рук на руки. Ты живой человек, Ева! И ты должна учиться, а не прислуживать в моем доме, как ты мне то предлагаешь. Да и дома своего у меня, по сути, тоже нет… Мне всего лишь двадцать три, хотя тебе, конечно, я кажусь взрослым и независимым, только это не так… Поэтому сама понимаешь…
— А вдруг мама вернется, — жалостливо лепечу я, понимая, что все мои надежды вот-вот пойдут прахом. Они уже разлетаются поземкой на ветру — и меня это пугает.
Патрик качает головой так обреченно, словно забивает гвозди в крышку моего гроба.
— Кое-кто видел, как она садилась в автобус до Киля, — произносит он только. — Далековато для того, кто хочет вернуться…
— Далековато, — тупо повторила я, утирая рукавом толстовки слезы со своих щек. Мама не вернется, понимаю вдруг я с новой силой, как если бы до этого еще верила в счастливый исход… И ведь верила, теперь я отчетливо вижу это, я верила в мамино возвращение до этого самого момента! Наивная, маленькая Ева.
— Обещаю, я буду навещать тебя, — пытается ободрить меня Патрик, но от его слов слезы по щекам начинают течь еще обильнее. Я смаргиваю, я сглатываю, я утираю их — я почти захлебываюсь ими.
Ах, лучше бы я и вовсе не родилась на свет — маме следовало послушаться «доброго» совета и сделать преждевременный аборт, таким как она вообще нельзя иметь детей. Кукушка, вот кто она! А я ее несчастная жертва.
— Обещаешь? — вопрошаю я сквозь слезы, застилающие мне глаза.
— Обещаю, Мартышка, обещаю навещать тебя как можно чаще! — отвечал мне тот, поглаживая по сотрясающейся от плача спине.
После этого, полагаю, я так и заснула на Патриковом плече, и разбудил меня яркий луч света, прожигающий сетчатку, как лазером, — за веки словно песка насыпали. Я пошевелила онемевшим телом и разом вспомнила обо всем…
— Хорошо, что ты проснулась, — услышала я голос Патрика и села на диване. — Я позвонил фрау Цоттманн, и за тобой скоро приедут… Хочешь тост с «Нутеллой»?
Я отрицательно помотала головой: от одной мысли о сладко-приторном шоколадном креме на подгорелом тосте у меня железным жгутом скрутило желудок. От тоски и отчаяния я буквально не могла есть… уже которые сутки.
Патрик тоже отложил недоеденный тост в сторону: моя унылая физиономия отбивала аппетит и ему… А потом за мной приехали: та самая фрау Цоттманн с поджатыми от недовольства губами и ее худосочный прихвостень, пальцы которого железными наручниками соединились на моем тонком запястье, — я была окольцована, словно редкая птичка в заповеднике. Патрик, как бы прочитав мои тайные мысли, улыбнулся виноватой, извиняющейся полуулыбкой…
— Вам следовало позвонить нам сразу же, как эта девочка постучала в вашу дверь, герр Штайн, — строго попеняла ему солидная дама в пиджаке. — Мы с ног сбились, разыскивая ее…
Уверена, они даже не знали о моем исчезновении, пока Патрик не позвонил им утром.
— А вы, Ева Мессинг, заслуживаете самого строгого наказания за свое своеволие и неповиновение общим правилам, — теперь она смотрела на меня, но я не ощущала ничего, кроме надвигающегося в своей неотвратимости одиночества и потому едва ли воспринимала ее строгие слова. Я смотрела на Патрика… — Скажите герру Штайну «до свидания» и немедленно следуйте за мной!
— Прощай, Патрик, — послушно произнесла я, пытаясь казаться старше, чем есть на самом деле. — И передавай от меня привет Хрустику — скажи я его люблю. — Хрустик был тем самым упрямым пони, на котором меня катал Патрик и которого я периодически навещала на ферме его хозяина герра Шленка.
— Так ему и передам, — убитым голосом отозвался молодой человек, а я уже была выведена за дверь, где и столкнулась нос к носу с ошарашенной фрау Штайн: ее глаза при виде меня, едва не выскочили из глазниц… Ну да, она полагала, что избавилась от меня навсегда еще три дня назад!
Я вздернула подбородок и молча прошла мимо, всем своим видом являя эталон стойкости, коим на самом деле не являлась — внутри у меня все кипело и клокотало, как в жерле огнедышащего вулкана.
Только около автомобиля я наконец обернулась, чтобы в последний раз посмотреть на Патрика… Если бы он оказался холодным и отстраненным, я бы еще смогла сдержаться, в этом я точно уверена, только он не был ни холодным, ни отстраненным: его нижняя губа подрагивала, и весь он словно скукожился и пожух, наподобие иссушенного виноградного листа — я не сдержалась и бросилась к нему сломя голову. Даже «железные наручники» худосочного не смогли удержать меня…
Я налетела на него с такой отчаянной скоростью, что парень едва удержался на ногах, и мы обнялись. Теперь уж я снова рыдала, и мне было все равно, что злобная фрау Штайн стала свидетельницей моей очередной слабости. А Патрик гладил меня по волосам…
— Ну все, хватит! — безапелляционно провозгласила фрау Цоттманн, и Худосочный снова вцепился в меня, отрывая мое тело от Патриковой груди. Ему это удалось не сразу, но он справился… с четвертой попытки.
Потом меня поволокли к автомобилю… снова. Втиснули на заднее сидение и захлопнули дверь. Я прижалась носом к стеклу и видела, как по лицу Патрика тоже бегут слезы — уверена, если бы не рука его матери, лежащая на предплечье сына, Патрик бы не отпустил меня тогда…
Он был по-своему, но привязан ко мне. Однако рука на предплечье удержала его…
… А теперь я стою здесь после девяти лет, минувших с того солнечного, но такого грустного дня, и картины прошлого обступают меня, пробуждая давно забытые чувства и воспоминания, от которых у меня вновь перехватывает дыхание.
Дверь Патрикова дома хлопает, и я спешу укрыться за кустом рододендронов, которые в этом году особенно хороши. Я знаю, что он не узнает в нынешней Еве Мессинг той девчонки с зареванным, перекошенным страданием лицом, которая так отчаянно цеплялась за него в далеком прошлом, но все равно предпочитаю не рисковать…
Я еще не готова снова посмотреть ему в глаза.