Глава 8
— «Его глаза закрываются в знак признательности к моим нежным прикосновениям, и я чувствую, что его руки обхватывают меня вокруг талии», — я как раз читаю фрау Штайн очередную «сладкую» историю, когда мой телефон оживает вторым за последнее время незнакомым звонком.
Признаться, отвечать мне не хочется: вдруг это Фишер с расспросами про Патрика, сломавшего ему нос… Что я ему скажу? Что сделаю? Хотя номер не тот же, что в прошлый раз…
— Я выйду на минутку, — говорю я старушке, откладывая книгу в сторону. Потом выхожу за дверь в тщетной надежде на то, что телефон перестанет звонить, но, нет, мой абонент настойчив — и я беру трубку.
— Алло. Я вас слушаю!
— Здравствуй, Ева. Как поживаешь?
Телефон выскальзывает из моих рук и заваливается под сервант. Я не спешу его доставать — слишком ошеломлена услышанным в трубке голосом…
Стоило перебраться в нашу квартирку из прошлого, как мне уже мерещится и голос… из того же прошлого. Я засовываю трясущуюся руку под сервант и выуживаю злосчастный телефон.
— Мама? — шепчу я в трубку. — Это действительно ты?
Тишина. Но гудков нет… Кто-то едва слышно дышит в трубку. И наконец:
— Да, это я.
— Мама, — снова шепчу я полузадушенным голосом. — Мама…
У меня щиплет глаза и сбивается дыхание… Сколько лет я мечтала вновь услышать этот голос! И вот…
— Ты где?
— Недалеко, принцесса. Совсем недалеко…
— Ты в Виндсбахе?
— Почти.
— Мама, — я плачу и ничего не могу с этим поделать, — где ты была все это время? Почему бросила меня одну?
Трубка отзывается тишиной, глухой, ватной, топкой, словно зыбучие пески…
— Давай встретимся… завтра. В пиццерии на Фухсгассе в десять…
Во рту словно тот же песок, когда я глухо шепчу свое ответное «хорошо, я приду». И снова тишина под аккомпанемент телефонных гудков…
Я только что разговаривала со своей матерью, со своей давно потерянной… бросившей меня матерью. Я не могу в это поверить… Слезы текут из глаз непрерывным потоком: не уверена, что в моем организме присутствует такое огромное количество воды, наверное, это сочится кровью мое глубоко израненное сердце — смотрю на руки: нет, они не в крови, просто в соленой воде.
Сколько же нужно лить слезы, чтобы выплакать свое горе?
Думаю, сегодня у меня есть все шансы найти ответ на этот вопрос.
Вечером Килиан увозит меня на вечеринку в доме его друзей, я только рада: боюсь, что не смогла бы держать лицо перед Патриком… Так бы и разразилась истошным «мама вернулась!» на любое из его замечаний, а потом бы… Что было бы потом? Что бы он сделал, узнав, кто я такая? Боюсь даже думать об этом. А чего конкретно боюсь, и сама не знаю…
А потом посреди праздника я так и застываю со стаканом в руках: а что если мама захочет встретиться с Патриком, что, если она… Нет, этого не может быть!
— Ева, пойдем танцевать, — тянет меня за руку Килиан, и я на автомате иду за ним в сторону танцпола. — Ты сегодня какая-то странная, — он кладет обе руки мне на талию и подтягивает ближе к себе. — Что-то случилось?
Моя мама случилась… Мама-светопреставление.
— Да нет, ничего, — и слегка отстраняюсь от него. Лицо Килиана сбрасывает улыбку, как старую кожу:
— Я нравлюсь тебе хоть немного? — серьезным голосом осведомляется он. — Ты никак не подпускаешь меня к себе…
— Разве может не нравиться такой парень, как ты?! — пытаюсь перевести все в шутливую плоскость. — Просто…
— Просто ты из тех девушек, что берегут себя до свадьбы? — то ли спрашивает, то ли полу утверждает мой незадачливый кавалер.
Я никогда особо не задумывалась об этом, поскольку еще никому не удалось тронуть моего сердца настолько, чтобы поставить этот вопрос ребром…
— Я не знаю, — отвечаю я честно, и Килиан слегка стискивает мою кожу под своими пальцами.
Эти пальцы на моей талии не вызывают отторжения, их тепло даже приятно, но… но в животе не метутся полчища бабочек, в сердце не разгорается горячий пожар, в голове — пустота. Я ничего не чувствую к человеку напротив… Ничего, кроме дружеского расположения.
— Значит, чтобы ты позволила себя поцеловать, мне придется позвать тебя замуж, я правильно понимаю?
— Глупости говоришь, — кидаю я почти резко, хотя и маскирую резкость улыбкой.
Но Килиан не улыбается…
— А если я позову — согласишься?
Этот разговор накаляет мои и без того чрезвычайно взвинченные нервы, и я вырываюсь из его рук, спешно маневрируя между танцующими парами…
— Куда ты? — не отстает от меня парень. — Я просто пошутил. Брось, не будь такой букой…
Только он не шутил, уверена в этом…
— Килиан, — оборачиваюсь я к нему, — найди себе другую девушку, хорошо? Ты мне нравишься, но не так, как ты того хотел бы… и не так, как ты того заслуживаешь.
— Давай я сам буду решать, чего я там заслуживаю, а чего нет, — парирует он почти жестко. — Сам вижу, что ты равнодушна ко мне, но что если время все изменит… Ты мне нравишься… очень.
Я только и могу, что упрямо мотать головой — ни к чему нам длить эти бессмысленные отношения. Мое сердце уже занято, и этого не изменить…
— Именно поэтому нам лучше все прекратить. Не хочу давать тебе необоснованную надежду…
Он смотрит на меня большими голубыми глазами, и я ощущаю себя скверной девчонкой, пинающей бездомного щенка.
— Другого любишь? — спрашивает он. — Я его знаю?
И тогда я снова разворачиваюсь и спешу покинуть это шумное место с его неуместной к моему нынешнего настроению музыкой.
— Хорошо, Ева, не отвечай, если не хочешь, — увещевает меня парень. — Но друзьями-то мы можем остаться… Обещаю, что не стану напрягать тебя своими чувствами. Не глупи… Тебе ведь понравилось есть со мной клубнику! Кто еще накормит тебя ей забесплатно… Ева, да стой ты уже! — он неловко хватает меня за руку.
— Нельзя было мне соблазняться твоей клубникой… — А потом вдруг добавляю: — Я беременна.
Рука парня, удерживающая меня, со шлепком ударяется о его бедро.
— Ты шутишь?
Шучу? Нет, слегка привираю, но ему об этом пока не скажу.
— Нисколько. Теперь ты понимаешь, что тебе, действительно, следует найти себе другую девушку?
Килиан выглядит онемевшим и сбитым с толку, мне даже чуточку жаль его. Пусть радуется, что это хотя бы не его ребенок! Собственная ложь почти веселит меня.
— Ева…
— Да?
— Я не знал.
— Конечно, ты не знал. Прости, что сразу не сказала…
— Это…
— Не стоит так волноваться, — я слегка похлопываю его по руке. — Подбросишь меня до дома?
И мы направляемся к его байку: врушка-Ева и озадаченный парень — оба одинаково погруженные в себя; мы прощаемся у моего порога кивком головы.
Следующим утром Патрик выглядит таким же, как и всегда — разве что немного более оживлен, но в остальном я не вижу в нем перемены. А перемены не преминули бы произойти, встреться он с моей матерь, разве нет? Такими доводами я и успокаиваю себя, совершая привычные уже утренние манипуляции с фрау Штайн и с беспокойством поглядывая на часы: у нее по расписанию визит логопеда, и я хочу, чтобы тот пришел как можно скорее… Часы показывают четверть десятого.
Наконец, я впускаю в дом фрау Майер и препровождаю ее к ее пациентке, а сама хватаю с полочки ключи от машины и выбегаю из дома с гулко бьющимся о ребра сердцем.
Сегодня я увижу свою маму… У меня практически темнеет в глазах, и я еще крепче вцепляюсь в руль автомобиля. У-ВИ-ЖУ МА-МУ… Произношу по слогам, как животворящую молитву.
В пиццерию я вхожу за две минуты до назначенного времени, оглядываюсь: парочка у окна увлеченно беседует между собой, одинокий парень через два столика от них читает газету — больше никого. Присаживаюсь за самый ближний столик и кладу перед собой телефон с часовой стрелкой на главном экране: тик-так, тик-так… Часы на городской башне бьют десять раз.
Проходит еще десять минут, и бить тревогу начинаю уже я сама: вдруг с мамой что-то случилось… Вдруг…
Еще десять минут: она просто попала в «пробку»…
На тридцатой минуте ко мне подходит парень с логотипом пиццерии на футболке и робко интересуется:
— Вы Ева Мессинг?
— Да, — отзываюсь я глухо, ощутив вдруг неподъемный комок сердца, ухающий прямо в живот.
— Женщина, которая была здесь до вас, просила передать вам, — и протягивает белый листок бумаги.
Белый листок бумаги! Белый листок. Я молча сжимаю его в ладони и хочу было выскочить прочь, уйти, сбежать, забиться в самый темный угол. Отругать себя за доверчивость… Только тот же парень говорит мне:
— Эта женщина просила, чтобы вы прочитали записку до того, как выйдете за дверь…
Смотрю на него абсолютно непонимающим взглядом, словно он изъясняется со мной по-китайски или, скажем, по-венгерски (слышала, это самый сложный для изучения язык), и он спешит добавить:
Она сказала, это важно.
Киваю и спешу присесть за тот же столик, за которым провела полчаса томительного ожидания… томительного, напрасного ожидания. Ноги буквально подламываются…
«Милая Ева…» Так, только не плакать, я буду сильной, как и всегда. «Милая Ева, прости, что обманула тебя, но я не хочу, чтобы ты видела меня такой… Я не та мать, которой ты могла бы гордиться, и мы обе это знаем. Прости, что не смогла лучше о тебе позаботиться… что…» Огромная расплывшаяся клякса делает последующие пару слов абсолютно нечитаемыми, и я просто пропускаю их, поскольку все это блекнет по сравнению со следующей строчкой: «Пожалуйста, позаботься о своем брате, милая, я много рассказывала ему о его сестре, и он заочно привязан к тебе. Его зовут Линус».
Я выпучиваю глаза и вскакиваю со стула. Брат?! У меня есть брат? Настоящий брат…
Парень за кассой, услышав грохот резко отодвинутого мною стула, молча тычет пальцем куда-то в сторону… Я не сразу его понимаю и лишь после разглядываю темноволосую макушку, едва-едва возвышающуюся над столешницей крайнего от меня столика — ребенок, там сидит ребенок. Мой брат? У меня екает сердце, и я стискиваю в кулаке очередное мамино послание. Может, потому я и не люблю белый цвет: не потому, что он ассоциируется с больницей, а потому что белое — нечто черное на белом — каждый раз переменяет всю мою жизнь… Я делаю несколько неуверенных шагов в сторону мальчика за соседним столиком.
— Привет, — хриплю я не своим голосом.
— Привет, — ребенок смотрит на меня слегка испуганным, но в целом доброжелательным взглядом. У него волосы на тон темнее моих и слегка вздернутый, довольно миленький носик, который так отличается от моего, и глаза голубые… Голубые глаза нашей матери. Он и не похож и похож на меня одновременно… Мой брат.
— Меня зовут Ева, я твоя сестра.
— Я знаю. Мама сказала, что ты придешь за мной…
— Правда? А где сейчас твоя… наша мама? — поправляюсь я поспешно.
— Я не знаю, — пожимает малыш плечами, — она мне не сказала. Сказала только, что я должен буду пожить с тобой…
— Ясно.
Я падаю на соседний стул и сижу в странной прострации не меньше получаса — ребенок за это время не произносит ни слова.
Я не могу в это поверить…
Это какой-то розыгрыш… Абсурдный розыгрыш.
Мама не могла так со мной поступить… Или могла? Наконец меня малость отпускает, и я возвращаюсь к действительности…
Вижу на соседнем от мальчика стуле большой походный рюкзак, и спрашиваю:
— Это все твои вещи?
— Да, у меня их очень много.
Я закусываю губу: все имущество шестилетнего… семилетнего — я даже не знаю, сколько лет моему брату! — умещается в одном, пусть и большом, но рюкзаке.
— Давай я возьму его, хорошо? — Тот молча кивает, и я вскидываю на плечо рюкзак с вещами. — Пойдем отсюда, малыш. Я покажу тебе новый дом.
— А у тебя, правда, есть для меня отдельная комната? Мне мама так говорила, — спрашивает вдруг он, доверчиво вкладывая в мою руку свою крохотную ладошку. Мне хочется плакать, но я все-таки выдавливаю из себя:
— Конечно, у тебя будет отдельная комната с огромной кроватью, как у взрослого.
Он мне улыбается… улыбается так… так лучезарно, другого слова не подобрать, что я все-таки начинаю реветь. Веду его к машине и реву, утирая непослушные слезы рукавом футболки.
— У меня есть салфетка. Тебе дать?
— Было бы неплохо.
— Она в боковом кармашке рюкзака, можешь сама взять, я не против.
— Спасибо, малыш.
— Мама тоже всегда меня так называет. А я уже никакой не малыш: мне целых шесть лет! Я большой.
— Хорошо, больше не буду тебя так называть, — говорю я сквозь слезы, выуживая из карманчика упаковку бумажных салфеток.
— Да нет, я не против, — в раздумьи выдает мой неожиданный брат. — Мне это даже нравится…
Я утираю слезы салфеткой, а потом треплю ребенка по волосам.
— Мама тоже так всегда делает, — отзывается он на мою робкую ласку.
Я все никак не могу в это поверить… Подсознательно я все еще надеюсь, что мама одумается, позвонит в мою дверь и скажет: «Нет, так не пойдет: я не могу вас бросить, мои дорогие», а потом заключит нас в объятия и… никогда больше не отпустит.
Не может же она на самом деле бросить Линуса на меня! Бросить своего сына… Но меня ведь бросила, так почему бы ей не сделать того же и с мальчиком, пытаюсь усмирить свое дважды разбитое сердце рациональным негодованием. Не следовало мне, верно, прощать ее — таких, как она, не прощают!
— Ты сможешь посидеть в доме один? — обращаюсь я к мальчику, опуская его рюкзак на диван в гостиной. — Дело в том, что я должна работать…
Я ничего о нем не знаю! Что я стану делать с ребенком на руках? Как мне быть? В душе такая непогода из ледяного ветра, колючего, пронизывающего до костей дождя и слепящей ярости зимней вьюги, что я практически не осознаю, что делаю — все как в тумане.
— Я могу посмотреть мультики, — невозмутимо кивает мне Линус, и я понимаю, что для него оставаться одному — это норма. Он к этому привык…
— Хорошо. — И тут же спохватываюсь: — Ты есть хочешь?
— Нет, мама купила мне большой кусок пиццы, — отвечает ребенок, расстегивая боковую молнию на рюкзаке и вынимая блокнот с карандашами. — Хочешь посмотреть, как я нарисовал дракона? У него большие когти и он пускает огонь из пасти. Я очень старался…
Он раскрывает блокнот и демонстрирует мне нечто отдаленно похожее на огромного ящера, и я расхваливаю его работу, мысленно подсчитывая, как долго я уже отсутствую на рабочем месте… Фрау Мюллер точно ушла — мне пора спешить.
— Линус, мне пора. Я загляну к тебе через час, хорошо? — Тот кивает и захлопывает альбом. Мне вдруг начинает казаться, что я его обидела, хотя, уверена, это просто разыгравшееся воображение — подспудное чувство вины. Выхожу за дверь и тысячи разнообразных картин — одна ужаснее другой! — начинают прокручиваться в моей голове: вот Линус засунул палец в розетку и его убило током, вот он вывалился из окна и сломал себе шею, вот он дотянулся до ножа и…
— Так, бери с собой свои рисунки и пойдем со мной! — говорю я ему, распахивая входную дверь.
Он молча подхватывает свой блокнот и карандаши, и мы месте выходим из моей… из нашей теперь уже общей квартиры.
Фрау Штайн смотрит на мальчика большими удивленными глазами: «кто это?» так и вопрошают они.
— Мой брат, — отвечаю я ей. — Он поживет со мной какое-то время. Вы не против, если он тихонечко посидит в уголочке? Он просто будет рисовать.
Старушка ударяет по одеялу один раз. «Да, я не против». Чудесно!
В комнате один-единственный стол, тот самый, на котором разложены мои принадлежности для шитья, и я сдвигаю их в сторону, чтобы освободить мальчику место для творчества. Он садится, раскрывает блокнот и начинает рисовать, то и дело поглядывая в сторону молчаливой фигуры в кровати… Молчаливая фигура тоже не отводит от него своих проницательных глаз.
Так они и «играют» в гляделки ближайшие полчаса, пока я не выхожу из комнаты, чтобы заняться обедом для своей подопечной…
От чистки моркови меня отрывает чей-то веселый, заливистый смех… Прислушиваюсь.
— Еще раз! — слышу я голос Линуса. И — бац! — что-то ударяется о стену комнаты. Что происходит?
Спешу назад по коридору и снова захлебывающийся голосок мальчика:
— А еще раз можешь?
Открываю дверь и едва не получаю детским мячиком по голове: тот отскакивает от косяка и катится под кровать. Линус бросается доставать его…
— Что вы тут устроили? — строго осведомляюсь я.
И мальчик, высунув из-под кровати свою черноволосую макушку, радостно сообщает:
— Мы с бабулей играем в мячик. Она обыграла меня на два очка!
Я бросаю в сторону частично парализованной фрау Штайн удивленно-недоверчивый взгляд, и та отвечает мне до странности невозможной — довольной? — полуулыбкой.