1861

135. А. И. Герцену

1861 г. Марта 8 / 20. Брюссель.

20 марта 1861.

Чувствую потребность написать вам словечко, хотя, собственно, нечего мне сказать вам, любезный Александр Иваныч. Хочется сказать, что я очень рад, что узнал вас*, и что, несмотря на то, что вы все искали меня на том конце, на котором бы не должен быть никто по всем вероятиям*, мне весело думать, что вы такой, какой есть, то есть способный сбегать за микстурой для Тимашева* и вследствие того способный написать то, что вы написали. Дай-то бог, чтобы через 6 месяцев сбылись ваши надежды*. Все возможно в наше время; хотя я и возможность эту понимаю иначе, чем вы.

Тесье вам сказал, верно, что я уехал только вечером и не успел зайти к вам, что бы мне даже нужно было сделать для письма Прудону*. Тесье милый человек, но как он невыносимо льстит в глаза. Я пробыл с ним долго, но не знаю его, такого он напустил льстивого дыма-чаду, что ничего разобрать нельзя. Как-то сошла ваша иллюминация?* Здесь же, к удивлению моему, старые русские, как князь Дундук*, похваливают государя за его твердость. Влияние свершившегося факта будет страшно сильно. Все будут либералы теперь, когда интересы будут натыкаться только на стеснения, а не поддерживаться ими.

Я пробуду здесь, должно быть, около недели, ожидая писем и посылок из Лондона, Парижа и России. Ежели захотите написать мне, то адресуйте в Hôtel d’Angleterre, Place Monnai.

Жму руку всем вашим. Все я хотел спросить у вас, что за человек ваша непонятная англичаноненавистница гувернантка; и не успел. Вы к ней привыкли, а она престранная*. Николай Платонычу* крепко жму руку и имею честь донести по его части, что вчера, слушая «Фауста» Гуно, испытал весьма сильное и глубокое впечатление, хотя не мог разобрать, произведено ли оно было музыкой или этой величайшей в мире драмой, которая осталась так велика даже в переделке французского либретто. Но музыка в самом деле недурна.

136. С. Н. Толстому и Т. А. Ергольской

1861 г. Марта 12 / 24. Брюссель.

24 марта. Брюссель.

Каждый день я пишу письма всем, исключая тебе, именно оттого, что слишком много нужно сказать и что на письменном языке не умею сказать всё, что бы хотел. Впечатлений Рима, Парижа, Лондона и людей, которых видел мильоны, но как и к чему писать, когда через 3 недели думаю видеть тебя. Я с неделю уже живу в Брюсселе, ожидаю ответа на мое письмо из Лондона и «вложения», но дальше 18/30 дожидаться не стану и, заняв деньги, еду; поэтому отвечай, пожалуйста, в Дрезден (poste restante*), отвечай именно хоть вкратце на следующие вопросы: 1) Здоровье твое, как и каковы твои мысли о здоровье? 2) Что Эмансипация?* Как ее приняли мужики и как землю наделяют? Я тебе не писал еще, кажется, что я возвращаюсь с планом издания журнала при школе Ясной Поляны и что в Петербурге я беру разрешение и начинаю тотчас по приезде*.

Ты, должно быть, видел Дьякова, он тебе рассказал, что и как. Мое же здоровье ничего. Т. е., исключая громового удара и т. п., зависит от меня самого, равно и твое. С Тургеневым я, к удовольствию моему, кажется сошелся, и эти мальчики в глазах перестали бегать. В Лондоне я пробыл всего 20 дней и был в тумане и в положительном и в переносном смысле от нездоровья и пропасти дел, которые нужно было сделать. Здесь я, напротив, живу очень тихо, это уездный городок в сравнении с Лондоном, и здесь у меня знакомые Дундуковы, старик, старуха*, две больные дочери и одна 15 лет, стало быть, ничего нет по части Гименея. Впрочем, по этой части уж очень плоха надежда, так как последние зубы поломались. Но дух бодр. Особенно нынче, окно отворено, и просто летний жаркий день. С Машенькой я регулярно переписываюсь, у ней, кажется, все благополучно, исключая ее планов отдать Николеньку в Париж к брату ее гувернантки. Но план этот рушился. Вообще она так пришлась к кн. Голицыной, которая там, что лучше требовать нельзя. Это еще говорил Николенька. Коли бы летом они поехали вместе на воды, это бы было превосходно. Прощай, напиши, пожалуйста, и в Дрезден и в Петербург (Давыдову). Je vous baise les mains, chère tante, et vous prie de me pardonner si je ne vous écris pas aujourd’hui, mais vous saurez tout d’après la lettre de Serge. Si vous m’écriviez un mot à Dresde vous me feriez un grand plaisir. Comment allez-vous et comment vont toutes les choses à* Ясная. Как бы помирились с эмансипацией? И не правда ли, что ничего страшного нет. Tante Pauline* целую руки.

137. А. И. Герцену

1861 г. Марта 14 / 26. Брюссель.

Только что сбирался вам писать любезный Александр Иваныч, как получил ваше письмо*, Писать же собирался вам о «Полярной звезде», которую теперь только прочел всю как следует*. Превосходная вся эта книга, это не мое одно мнение, но всех, кого я только видел. Вы все говорите — «полемику давайте». Какую полемику? Ваша статья об Овене, увы! слишком, слишком близка моему сердцу*. Правда — quand même*, что в наше время возможно только для жителя Сатурна, слетевшего на землю, или русского человека. Много есть людей, и русских 99/100, которые от страху не поверят вашей мысли (и в скобках буде сказано, что им весьма удобно, благодаря слишком легкому тону вашей статьи. Вы как будто обращаетесь только к умным и смелым людям). Эти люди, то есть не умные и не смелые, скажут, что лучше молчать, когда пришел к таким результатам, то есть к тому, что такой результат показывает, что путь был не верен*. И вы немного даете право им сказать это — тем, что на место разбитых кумиров ставите самую жизнь, произвол, узор жизни, как вы говорите. На месте огромных надежд бессмертия, вечного совершенствования, исторических законов и т. п., этот узор ничто — пуговка на месте колосса. Так лучше бы было не давать им этого права*. Ничего на место. Ничего, исключая той силы, которая свалила колоссов.

Кроме того, эти люди — робкие — не могут понять, что лед трещит и рушится под ногами — это самое доказывает, что человек идет; и что одно средство не провалиться — это идти не останавливаясь.

Вы говорите, что я не знаю России. Нет, знаю свою субъективную Россию, глядя на нее с своей призмочки. Ежели мыльный пузырь истории лопнул для вас и для меня, то это тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не видим. И этот пузырь есть для меня твердое и ясное знание моей России, такое же ясное, как знание России Рылеева может быть в 25 году. Нам, людям практическим, нельзя жить без этого.

Как вам понравился манифест?* Я его читал нынче по-русски и не понимаю, для кого он написан. Мужики ни слова не поймут, а мы ни слову не поверим. Еще не нравится мне то, что тон манифеста есть великое благодеяние, делаемое народу, а сущность его даже ученому крепостному* ничего не представляет, кроме обещаний.

Кроме общего интереса, вы не можете себе представить, как мне интересны все сведенья о декабристах в «Полярной звезде»*. Я затеял месяца 4 тому назад роман*, героем которого должен быть возвращающийся декабрист. Я хотел поговорить с вами об этом, да так и не успел. Декабрист мой должен быть энтузиаст, мистик, христианин, возвращающийся в 56 году в Россию с женою, сыном и дочерью и примеряющий свой строгий и несколько идеальный взгляд к новой России. Скажите, пожалуйста, что вы думаете о приличии и своевременности такого сюжета. Тургеневу, которому я читал начало, понравились первые главы*.

Кланяюсь всему вашему милому (по правилу Тесье и по собственному размышлению) орсетскому подворью* и посылаю вам и Огареву обещанные карточки, ожидая взамен ваших*.

Л. Толстой.

26 марта.

Пожалуйста, ежели вам не хочется, не отвечайте мне. Мне просто хотелось болтать с вами, а не вызывать на переписку знаменитого изгнанника. Вздумается, напишите строчку. Главное, боюсь быть indiscret* с вашим временем.

138. А. И. Герцену

1861 г. Марта 28 / апреля 9. Франкфурт-на-Майне.

В тот самый день, как я получил ваше письмо*, любезный Александр Иваныч, я получил письмо от Тургенева*, обещавшего через два дня приехать в Брюссель. Tremendous light sir* и т. д. и меня так пленило, что я намеревался по приезде Тургенева предложить ему съездить на ваш пир. Но приезд этот, к несчастью, не последовал по случаю, кашля и наклеенной мушки, над которой я не могу смеяться, ибо сам в то время был оклеен мушками. Потом почему-то два или три письма, в которых я писал к вам про Лелевеля* и про впечатленье, произведенное им на меня, я разорвал. Теперь, чтобы не случилось того же, не буду писать про это. Пишу только, чтобы вас поблагодарить за «Колокол»* и добрый совет о романе*. За слишком лестное мнение о мне не благодарю. Оно вредно. Огарева воспоминания я читал с наслаждением и очень был горд тем, что, не знав ни одного декабриста, чутьем угадал свойственный этим людям христианский мистицизм*. Из брабантских кружев я вчера вырвался и нынче ночую в Ейзенахе, день в Иене, 2 дня в Дрездене и в Варшаву, которая все больше и больше интересует меня. Ежели найду случай, напишу вам из Варшавы. Читали ли вы подробные положения о освобождении? Я нахожу, что это совершенно напрасная болтовня. Из России же я получил с двух сторон письма*, в которых говорят, что мужики положительно недовольны. Прежде у них была надежда, что завтра будет отлично, а теперь они верно знают, что два года будет еще скверно, и для них ясно, что потом еще отложат и что все это «господа» делают. Кланяюсь вашей дочери, Николай Платонычу и его жене и вам дружески жму руку, надеясь так или иначе до свиданья.

Ежели захотите мне прислать что-нибудь в скором времени, то в Дрезден poste restante, a то через Класена.

Л. Толстой.

9 апреля.

Франкфурт.

139. T. A. Ергольской <перевод с французского>

1861 г. Апреля 6 / 18. Дрезден.

Только что получил ваше письмо*, дорогая тетенька, здесь в Дрездене, куда приехал сегодня утром. Думаю, что вы уже должны были получить несколько моих писем* и успокоились относительно меня. Я здоров и сгораю от нетерпения вернуться в Россию. Но, попав в Европу и не зная, когда снова попаду сюда, вы понимаете, что я всячески стараюсь как можно больше воспользоваться моим путешествием. И, кажется, мне это удалось. Я везу с собой столько впечатлений и столько знаний, что мне придется долго работать, чтобы уместить все это в порядке в голове. В Дрездене рассчитываю пробыть до 10/22, а к пасхе во всяком случае быть в Ясном*. Ежели к 25-му здесь не откроется навигация, я поеду через Варшаву в Петербург, где я должен быть для получения разрешения на журнал, который собираюсь издавать в школе в Ясном*. Черкните мне, пожалуйста, словечко в Петербург (Давыдову, в книжный магазин на Невском) о своем здоровье, о тете Полине (целую ее ручки), о Сереже и обо всем в Ясном, чтобы я мог с веселым и спокойным духом возвращаться.

Прощайте, целую ваши ручки. Я везу с собой немца из университета учителя и приказчика, очень милого и образованного, но еще очень молодого и непрактического человека*.

Л. Толстой.

18 апреля.

Дрезден.

140. Б. Н. Чичерину <неотправленное>

1861 г. Апреля 6 / 18. Дрезден. 18 апреля. Дрезден.

Воспоминанье о нашей последней переписке и твои два письма, которые я нашел в Дрездене*, заставили меня еще раз серьезно задуматься о наших отношениях. Мы играли в дружбу. Ее не может быть между двумя людьми, столь различными, как мы. Ты, может быть, умеешь примирять презренье к убежденьям человека с привязанностью к нему; а я не могу этого делать. Мы же взаимно презираем склад ума и убежденья друг друга. Тебе кажется увлечением самолюбия и бедностью мысли те убежденья, которые приобретены не следованием курса и аккуратностью, а страданиями жизни и всей возможной для человека страстью к отысканию правды, мне кажутся сведения и классификации, запомненные из школы, детской игрушкой, не удовлетворяющей моей любви к правде; поэтому лучше нам разойтись и каждому идти своей дорогой, уважая друг друга, но не пытаясь войти в те близкие отношения, которые даются только единством догматов веры, то есть тех оснований, которые уж не подлежат мысли. А эти основания у нас совершенно различны. И я не могу надеяться прийти к твоим, потому что уж имел их. Не могу тоже надеяться, чтобы ты пришел к моим, потому что ты слишком далеко уж зашел по своей соблазнительной битой дороге. Тебе странно, как учить грязных ребят. Мне непонятно, как, уважая себя, можно писать о освобождении — статьи*. Разве можно сказать в статье одну мильонную долю того, что знаешь и что нужно бы сказать, и хоть что-нибудь новое и хоть одну мысль справедливую, истинно справедливую. А посадить дерево можно и выучить плести лапти наверно можно.

Это лучший пример различия наших существ.

Повторяю, мы можем уважать друг друга, интересоваться друг другом, дискютировать; но как только мы, как человек с человеком, попробуем сойтись — пучина между нами. Я с своей стороны убежден в этом, как и в том, что и твой характер, и твоя деятельность, честные и искренние, никогда не перестанут интересовать меня, и желал бы, чтобы ты с своей стороны удержал бы ко мне те же отношения. А то мы уж стары, чтоб играть в чувства и заблуждаться. Прощай, жму тебе руку и жду с нетерпением твоего ответа в Петербург к Давыдову или в Тулу*.

141. А. А. Фету

1861 г. Мая 12. Ясная Поляна*.

Обнимаю вас от души, любезный друг Афанасий Афанасьевич, за ваше письмо* и за вашу дружбу и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про нее. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать — друг — хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой женился посредством купчей крепости, или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и неразговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь, все в нее же уйдешь. Я, впрочем, теперь меньше предаюсь этому другу — у меня другие дела, втянувшие меня; но всё без этого сознания, что она тут, как повихнулся — есть за кого ухватиться, — плохо бы было жить. Дай вам бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенно будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю*.

Л. Толстой.

142. А. А. Толстой

1861 г. Мая 14. Ясная Поляна.

14 мая. Ясная Поляна.

Я ужасно виноват перед вами, любезный друг Alexandrine, за то, что не отвечал вам давно и на такое славное, славное письмо*. В Москве я был болен, а здесь в деревне я был так счастлив и так занят, что только теперь начинаю опоминаться. Счастлив я был оттого, что, напуганный несчастьем*, я с трепетом подъезжал к дому, — мне все казалось, что меня еще ждет какое-нибудь горе. И вышло напротив: и тетка, и брат здоровы, особенно брат — он даже поправился. И все меня любят, и мои друзья Тульской гимназии, и мои школьники, и даже мои мужики так хорошо притворились, что обрадовались, что я было поверил. Не говоря уж об этой толпе воспоминаний, которые, как и всегда, обхватили меня при возвращении. Занят же я был, во-первых, делами, во-вторых, школой, которую надо было с самого начала поставить на новую, лучшую ногу, в 3-х, меня назначили мировым посредником, и я не почел себя вправе отказаться*. Так что теперь я, после годовой свободы, не без удовольствия чувствую на себе: 1) хозяйственный, 2) школьный, 3) журнальный и 4) посреднический хомуты, которые, не знаю, хорошо или дурно, но усердно и упорно я намерен тянуть, насколько хватит жизни и силы. Так что надевать пятый хомут — брачный, я, надеюсь, и не почувствую необходимость. Москву я в этом отношении проехал благополучно. Прекрасная девушка К.* — слишком оранжерейное растение, слишком воспитана на «безобязательном наслаждении», чтобы не только разделять, но и сочувствовать моим трудам. Она привыкла печь моральные конфетки, а я вожусь с землей, с навозом. Ей это грубо и чуждо, как для меня чужды и ничтожны стали моральные конфетки. А за что вы хотите, чтоб когда-нибудь я для вас стал отрезанный ломоть, это я не знаю. Во-первых, внутренний секретарь мой, кажется, засох или разучился говорить, не имея практики, а во-вторых, потому что мне трудно себе представить приятную жизнь без сознания, что есть вон там в гадком Петербурге, в еще более гадком дворце, существо, которое, верно, меня любит, которое я люблю, и мне веселей идти, как легче идти через перекладинку, когда знаешь, что есть рука, за которую можно ухватиться. Одно я бы желал — более чувствовать, что моя протянутая рука вам так же нужна, как мне ваша. Для этого мне больше и больше и нужно знать вас. И я все узнаю, и все хорошо и еще лучше. И надеюсь, будет так до тех пор, пока мы не превратимся в азот и кислород, как говорят умные люди. Прощайте, целую вашу руку и Лизаветы Андреевны*.

Я очень обрадовал тетеньку обещанием вашей матушки заехать к нам. Попросите ее от всех нас, чтобы она нас не огорчила, проехавши мимо*. Не знаете ли что про мой журнал и нельзя ли попросить через гр. Блудову поторопить?* Борису Алексеевичу* пожмите руку за меня. Я не могу себе представить вас и не видеть его славное лицо. Не забудьте карточку его. Что ваше заведение?* Моя школа идет отлично, и, ежели вам интересно, я вам напишу в следующем письме подробно. А главное, что наша поездка в Лубянки?* Теперь мне чем позже летом, тем лучше.

Письмо это было написано, когда я получил ваши два из Москвы*. Грустно, что я не дождался вас в Москве, — но, видно, до Лубянок. Карточки обе прелесть, и я вчера не мог нарадоваться на них*.

До свидания.

143. И. С. Тургеневу

1861 г. Мая 27. Новоселки.

Надеюсь, что ваша совесть вам уже сказала, как вы не правы передо мной, особенно в глазах Фета и его жены*. Поэтому напишите мне такое письмо, которое бы я мог послать Фетам. Ежели же вы находите, что требование мое несправедливо, то известите меня. Я буду ждать в Богуслове*.

Л. Толстой.

144. А. А. Фету

1861 г. Мая 28. Богослов.

Я не удержался, распечатал еще письмо от г. Тургенева в ответ на мое*.

Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком, но я его презираю, что я ему написал, и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет, удовлетворения. Несмотря на все мое видимое спокойствие, в душе у меня было неладно; и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г-на Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Вот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по которым я извиняю его, не противоположности натур, а такие, которые он сам может понять. Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое* и с вызовом, на которое еще не получил ответа, но ежели и получу, то, не распечатав, возвращу назад*. Итак, вот конец грустной истории, которая ежели перейдет порог вашего дома, то пусть перейдет и с этим дополнением.

145. M. H. Каткову

1861 г. Июня 29. Ясная Поляна. 29 июня. Ясная Поляна.

Любезный Михаил Никифорович!

Посылаю вам программу моего журнала и прошу вас ее велеть напечатать и разослать*. То есть поручить это дело кому-нибудь и кому-нибудь прислать мне отчет издержек, по которому я тотчас вышлю деньги. Вы мне, кажется, обещали, и очень меня одолжили, во всяком случае, [прошу] тотчас мне ответить. Разрешение журнала предписано о…* Московскому цензурному комитету, дано 16 мая. О числе оттисков и объявлений я решительно не знаю и опять вас прошу распорядиться как лучше.

Повесть, которую я вам обещал*, до сих пор лежит нетронутою за кучею дел, заваливших меня со дня приезда*,— хозяйство, школы, будущий журнал и мировое посредничество. Теперь я сдал должность кандидату, по болезни*. Пользуясь болезнью, принимаюсь за кабинетные работы. Обещать не люблю положительно, но самому хочется спихнуть с шеи неоконченную работу, а что печатать негде, кроме в «Русском вестнике», в этом вы сами виноваты. Ежели бы возможно все печатать, что здесь делается моими милыми товарищами мировыми посредниками*, волос бы стал дыбом у всей публики, а [вместе] с тем, благодаря здравому смыслу народа, [дело] идет и в других участках хорошо.

Прощайте, жму вашу руку и ожидаю ответа.

Ваш Л. Толстой.

146. А. А. Толстой

1861 г. Августа начало. Ясная Поляна.

Ослица Валаама и копна заговорили*. Нет, вы не сердитесь на меня — никогда не сердитесь. Разве не все равно, что я всякий раз, как получаю от вас строчку, томы ответов записываю в своем сердце? Это вы должны знать. Да и зачем вам от меня письма? У вас есть Мальцева, у вас есть Перовский, у вас Вяземская — всё у вас есть. Зачем вам мою каплю в вашем море? Вот я, так другое дело. Я приеду из участка, после толкования крестьянам о том, что не только в кровь не надо друга друга бить, но не надобно и просто драться, — или о том, что помещикам не следует уже насильно выдавать замуж девиц и т. п., — и получу ваше письмо. Впрочем, не должен и я жаловаться. Есть и у меня поэтическое, прелестное дело, от которого нельзя оторваться, это школа. Вырвавшись из канцелярии и от мужиков, преследующих меня со всех крылец дома, я иду в школу, но так как она переделывается, то классы рядом в саду под яблонями, куда можно пройти только нагнувшись, так все заросло. И там сидит учитель, а кругом школьники, покусывая травки и пощелкивая в липовые и кленовые листья. Учитель учит по моим советам, но все-таки не совсем хорошо, что и дети чувствуют. Они меня больше любят. И мы начинаем беседовать часа 3–4, и никому не скучно. Нельзя рассказать, что это за дети — надо их видеть. Из нашего милого сословия детей я ничего подобного не видал. Подумайте только, что в [продолжение] двух лет, при совершенном отсутствии дисциплины ни один и ни одна не была наказана. Никогда лени, грубости, глупой шутки, неприличного слова. Дом школы теперь почти отделан. Три большие комнаты — одна розовая, две голубые заняты школой. В самой комнате, кроме того, музей. По полкам, кругом стен разложены камни, бабочки, скелеты, травы, цветы, физические инструменты и т. д. По воскресениям музей открывается для всех, и немец из Иены* (который вышел славный юноша) делает эксперименты. Раз в неделю класс ботаники, и мы все ходим в лес за цветами, травами и грибами. Пения четыре класса в неделю. Рисования шесть (опять немец), и очень хорошо. Землемерство идет так хорошо, что мальчиков уже приглашают мужики. Учителей всех, кроме меня, три*. И еще священник два раза в неделю. А вы всё думаете, что я безбожник. И я еще учу священника, как учить. Мы вот как учим: петров день — мы рассказываем историю Петра и Павла и всю службу. Потом умер Феофан на деревне — мы рассказываем, что такое соборование и т. д. И так, без видимой связи, проходим все таинства, литургию и все ново— и ветхозаветные праздники. Классы положены с 8-ми до 12-ти часов и с 3-х до 6-ти, но всегда идут до двух, потому что нельзя выгнать детей из школы — просят еще. Вечером же часто больше половины останется ночевать в саду, в шалаше. За обедом и ужином и после ужина мы — учителя — совещаемся. По субботам же читаем друг другу наши заметки и приготовляем к будущей неделе.

Журнал я думаю начать в сентябре. Посредничество интересно и увлекательно, но нехорошо то, что все дворянство возненавидело меня всеми силами души и суют мне des bâtons dans les roues* со всех сторон.

Прощайте, дорогой друг, — пишите, пишите мне, а я всегда буду неаккуратен.

Л. Толстой.

147. И. С. Тургеневу

1861 г. Октября 8. Ясная Поляна.

Милостивый государь,

Вы называете в письме своем мой поступок бесчестным, кроме того, вы лично сказали мне, что вы «дадите мне в рожу», а я прошу у вас извинения, признаю себя виноватым — и от вызова отказываюсь*.

Гр. Л. Толстой.

8 октября 1861.

Ясная Поляна.

148. Б. Н. Чичерину

1861 г. Октября 28. Ясная Поляна.

Дело, о котором я прошу тебя, первой важности для меня. Я желаю это внушить тебе прежде объяснения самого дела; для того, чтобы ежели только ты расположен что-нибудь сделать для меня и для общей пользы, употребил бы все, [что] от тебя зависит, для того чтобы исполнить мою просьбу.

В участке, где я посредником, весьма быстро приняли устав для школ, предложенный мною*. Устав основан на откупе, на который я беру школы, и на плате 50 к. в месяц с ученика без различия волости, сословия и уезда. Три школы открыты*, потому что у меня были 3 образованных и честных человека, из которых двух я привез из Москвы. Еще школ 10 должны быть открыты. 3 уже готовы, и мне некем заместить их. Положение учителей следующее: я отвечаю за minimum 150 р. серебром жалования, ежели же учитель хочет взять содержание школы на себя, тогда условия выгоднее, это зависит от него. Тем более, что успех зависит от него, и самый успех, популярность, может быть порядочное вознаграждение, потому что в каждом округе, где бывает до 30 учеников, может быть 50 и более, что составит 25 руб. в месяц. Притом могут быть еще другие выгодные условия. Вчера я поместил учителя, который будет жить на всем готовом, получать за кондицию 100 р. и 220 от школы. Кроме того, по воскресеньям все учителя собираются в Ясную Поляну для совещания по общему делу школ и журнала*. Само собой разумеется, что почти все журналы и библиотека моя к их услугам. Главное же — ежели ты пробежал мою программу, деятельность всякого учителя, порядочного человека, даст непременно материал для статей в журнале «Ясная Поляна». А статьи дают minimum 50 р. за лист. Ради бога, ради бога, похлопочи об этом, поговори сам, ежели знаешь таких, сообщи Рачинским и Дмитриеву*, которые мне обещались. Совершенств не бывает, и я не требователен. Полуобразованный студент 2–3 курса, не негодяй, вот все, что я желаю. Я знаю, что из 10 выйдет 2 дельных, но для этого начать с 10. Ежели не будет студентов, я точно так же должен буду на риск брать из семинаристов, и тогда риск будет в 10 раз больше. Ежели найдутся такие, то посылай их ко мне*. Проезд стоит 10 р. Я плачу за него. А ты дай эти деньги; ежели у тебя нет, то напиши, я вышлю. Душа моя, пожалуйста, пожелай это сделать, и я уверен, что ты успеешь.

О Тургеневе <…>* что мне от ду[ши жалко?] его и что я все возможное сделал, чтобы его успокоить. Драться же с кем-нибудь, и особенно с ним, через год, за 2000 верст столько же для меня возможно, как, нарядившись диким, плясать на Тверской улице. Прощай, обнимаю тебя и жду ответа. Что студенческие* и Михайловская история?* Хоть вкратце напиши последние факты. Я ничего не знаю, а тульским слухам не верю.

Л. Толстой.

28 октября.

Пожалуйста, сообщи мою просьбу Рачинскому <…>* и Дмитриеву.

Гр. Л. Толстой.

149. Б. Н. Чичерину

1861 г. Ноября 16-20? Ясная Поляна.

Очень тебе благодарен, любезный друг, за студентов. Еще они не приезжали, но я уверен, что из 3-х, тобой рекомендованных, 2 будут хороши*. Посылаю тебе 30 р., которые ты им дал. О твоей 1-й лекции скажу, что она — отличная лекция;* о статьях же против Костомарова*, откровенно скажу, что мало того, что я не согласен с ними — они мне не нравятся. В них есть консерватизм во что бы то ни стало, очевидно вызванный крайностями. Вам, живущим в середине движенья, надо оберегаться этого увлеченья — хвастовства своей независимостью. Причины же несогласия моего с тобой я не могу высказать в письме, но ты их найдешь в 1-м № «Ясной Поляны»*. Коротко сказать, по-моему, ни перестраивать университет, ни оставлять его таким, как есть, нельзя, не спросившись у всей иерархии образования (не административной внешней, а сложившейся само собою в народе), а главное, у низшей ступени и потому у краеугольного камня этой иерархии — народной школы. Поэтому вопрос для меня только в том, соответствует ли университет этой низшей ступени, или нет? Я отвечаю: нет. Другой вопрос: указывает ли теперь народная школа, каковы должны быть университеты? — Нет. — И потому изменение или оставление их в том же виде для меня и для народа совершенно лишено интереса и значения. Впрочем, мы успеем еще поспорить об этом, ежели только моя статья покажется тебе стоящей того. Возражай самым жесточайшим образом, и я с радостью помещу твои возражения в «Ясной Поляне». Прощай, жму тебе руку и кланяюсь всем нашим общим знакомым. Ежели еще попадутся студенты — посылай, мне еще нужно трех.

Гр. Л. Толстой.

150. А. А. Фету

1861 г. Декабрь*. Москва.

Тургенев — подлец, которого надобно бить, что я прошу вас передать ему так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить.

Гр. Л. Толстой.

И прошу вас не писать ко мне больше, ибо я ваших, так же как и Тургенева, писем распечатывать не буду.

Загрузка...