1863 г. Марта 23. Ясная Поляна.
23 марта. Я.
Вот она начала писать и вдруг перестала, потому что не может*. И знаешь ли отчего, милая Таня? С ней случилось странное, а со мной еще более странное приключение. Ты знаешь сама, что она всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (еще как громко) и т. д., главное же, владела всеми своими членами, которые, как то руки и ноги, могли принимать различные положения, одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! я знаю, что ты всегда ее любила (теперь неизвестно уже, какое она возбудит в тебе чувство), я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе все, как было.
В этот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она еще могла читать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тетенькой (она все была, как всегда, и обещала прийти) и лег один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, все сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из-за ширм и подходит к постеле. Я открыл глаза… и увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, ее, Соню — фарфоровую!! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с черными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых черная краска стерлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными черным на оконечностях и слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми, из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул ее за руку, — она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была все такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: «Да, я фарфоровая». У меня пробежал по спине мороз*, я поглядел на ее ноги, они тоже были фарфоровые и стояли (можешь себе представить мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею, дощечке, изображающей землю и выкрашенной зеленой краской в виде травы. Около ее левой ноги немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе вообразить, — ты, которая любила ее. Я все не верил себе, стал звать ее, она не могла двинуться без столбика и земли и раскачивалась только чуть-чуть совсем с землей, чтоб упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать ее — вся гладкая, приятная и холодная, фарфоровая. Я попробовал поднять ее руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь, между ее локтем и боком — нельзя. Там была преграда из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэрбаха и из которой делают соусники. Все было сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку, — снизу и сверху все было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки рубашки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и от плеча был отбит кусочек. Но все было так хороша натурально, что это было все та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцем, и черный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, и губы — все было похоже, но фарфоровое. И ямочка на подбородке, и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она бы и рада была помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо. Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови — все было, как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель; ей, видно, хотелось лечь, и она все раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил ее и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавались в ее холодное фарфоровое тело, и, что еще больше поразило меня, она сделалась легкою, как сткляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и все точно такою же. Я схватил подушку, поставил ее на угол, ударил кулаком в другой угол и положил ее туда, потом я взял ее чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл ее до головы. Она лежала там все точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородой. Вдруг я услыхал ее голос из угла подушки: «Лева, отчего я стала фарфоровая?» Я не знал, что ответить. Она опять сказала: «Это ничего, что я фарфоровая?» Я не хотел огорчить ее и сказал, что ничего. Я опять ощупал ее в темноте, — она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у ней было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, — мне все показалось натурально. Я ее вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей все было хорошо. Мы заснули. Утром я встал и ушел, не оглядываясь на нее. Мне так было страшно все вчерашнее. Когда я пришел к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей об вчерашнем, боясь огорчить ее и тетеньку. Я никому, кроме тебя, еще не сообщал об этом. Я думал, что все прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаемся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькой и фарфоровой. Как при других, так все по-прежнему. Она не тяготится этим, и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад этому, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.
Пишу же я тебе обо всем этом, милая Таня, только затем, чтобы ты приготовила родителей к этому известию и узнала бы через папа у медиков: что означает этот случай, и не вредно ли это для будущего ребенка. Теперь мы одни, и она сидит у меня за галстуком, и я чувствую, как ее маленький острый носик врезывается мне в шею. Вчера она осталась одна. Я вошел в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила ее в угол, играет с ней и чуть не разбила ее. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унес в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застежкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом, с сделанным для нее местом, так что она ровно локтями, головой и спиной укладывается в него и не может уж разбиться. Сверху я еще прикрываю замшей.
Я писал это письмо, как вдруг случилось ужасное несчастье, она стояла на столе, Наталья Петровна толкнула проходя, она упала и отбила ногу выше колена с пеньком. Алексей* говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком. Не знают ли рецепта в Москве. Пришли, пожалуйста*.
1863 г. Мая 1…3. Ясная Поляна.
Ваши оба письма* одинаково были мне важны — значительны и приятны, дорогой Афанасий Афанасьевич. Я живу в мире столь далеком от литературы и ее критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое — удивление. Да кто же это такое написал «Казаки» и «Поликушку»? Да и что рассуждать об них. Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление, а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в голове и найдешь там где-нибудь в углу между старым забытым хламом, найдешь что-то такое неопределенное, под заглавием: «художественное». И, сличая с тем, что вы говорите, согласишься, что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом старом, когда-то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. «Поликушка» — болтовня на первую попавшуюся тему человека, который «и владеет пером»; а «Казаки» — с сукровицей, хотя и плохо. А Полонский-то бедный как плохо рассуждает во «Времени»*. Теперь я пишу историю пегого мерина, к осени, я думаю, напечатаю*. Впрочем, теперь как писать, теперь незримые усилья даже зримые*, и притом я в юхванстве* опять по уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники у меня по полевому хозяйству и постройкам, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. Что вы думаете о польских делах?б* Ведь дело-то плохо, не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавевшего гвоздя? Что, ежели мы приедем в Никольское, увидим мы вас? Когда вы будете у Борисовых? Не пригоним ли мы так, чтобы вместе съехаться?* Прощайте. Марье Петровне мой душевный поклон. Соня и тетенька кланяются.
1863 г. Октября 10? — 15? Ясная Поляна.
Милый, милый, тысячу раз дорогой друг мой Машенька. Рассказать тебе, что я чувствовал, читая твое письмо*, я не могу. Я плакал и теперь плачу, когда пишу. Ты говоришь: пусть братья мои судят, как хотят. Кроме любви к тебе, всей той любви, которая была прежде где-то далеко, и жалости и любви ничего нет и не будет в моем сердце. Упрекнуть тебя никогда не поднимется рука ни у одного честного человека. Но, друг мой, зачем ты не написала мне? Все равно я прочел первый, но ежели бы письмо было ко мне, никто бы больше не узнал. Теперь что делать? Первое — выйти за него замуж, второе — ребенка ни в коем случае не брать себе, а отдать его мне*. Третье — важнее всего — скрыть от детей и от света. Главное же от детей. Я, может быть, приеду сам и привезу деньги, может быть, Сережа (он на охоте). Дело не за мной, а за деньгами, которые — рублей 1000 — я надеюсь собрать в неделю. Я пишу тебе сейчас же по получении твоего письма и еще сам ничего не решил. Одно знай, что судить тебя я и тетенька Т. А. не будем и сделать для тебя все, что можно, сделаем*.
1863 г. Октября 12. Ясная Поляна.
Милостивая государыня Елизавета Николаевна!
Простите меня, пожалуйста, что не отвечал на ваше письмо*. На это были причины, которые бы, верно, нашли бы уважительными, ежели бы я был столько нескромен, чтобы вам рассказывать их*. Рассказ мой о 12-м годе не написан для печати, и я долго не имею намерений печатать что-нибудь.
Участвовать же в вашем журнале мне приятно бы было. Я попробую написать рассказ о 12-м годе. Ежели он мне удастся, я с удовольствием пришлю вам его*. Поэтому обещать мне бы ничего не хотелось и поэтому выставлять свое имя, которому вы, мне кажется, ошибочно приписываете какое-нибудь значение. Искренно желаю вам успеха и остаюсь
уважающий вас гр. Л. Толстой.
12 октября.
Ясная Поляна.
1863 г. Октября 17? Ясная Поляна.
Любезный друг Alexandrine. У меня лежит начатое на 4-х страницах письмо к вам, но я его не пошлю*. Я так потерял вас из вида и так виноват перед вами, что я вас боюсь. Но угроза потерять в вас друга слишком страшна для меня. Вы узнаете мой почерк и мою подпись; но кто я теперь и что я, вы, верно, спросите себя. Я муж и отец, довольный вполне своим положением и привыкнувший к нему так, что для того, чтобы почувствовать свое счастие, мне надо подумать о том, что бы было без него. Я не копаюсь в своем положении (grübeln*оставлено) и в своих чувствах и только чувствую, а не думаю о своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта — роман из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени*. Доказывает ли это слабость характера или силу — я иногда думаю и то и другое, — но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, чем тот, который у меня был в последний раз, как мы с вами виделись. Их можно жалеть, но любить, мне трудно понять, как я мог так сильно. Все-таки я рад, что прошел через эту школу; эта последняя моя любовница меня очень формировала. Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет. Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и [не] обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайны и никакого желания, кроме того, чтоб все шло по-прежнему. Вас я люблю меньше, чем прежде, но все-таки достаточно для того, чтобы вы не оставляли меня, все-таки больше всех людей (а как их много было), с которыми я встречался в жизни. За одно я всегда упрекал вас, и теперь этот упрек у меня в душе, и я довольно ясно чувствую и мыслю, чтоб высказать его. В наших отношениях вы всегда отдавали мне только общую (вы меня поймете) сторону своего ума и сердца, вы никогда не говорили мне о подробностях вашей жизни, о простых, ощутительных, частных случаях вашей жизни. Я теперь пишу вам о себе, а о вас я не знаю, что спросить, что думать, чего желать. Я не знаю даже, что в вашей жизни ближе, дороже всего для вас, кроме общей любви к доброму и изящному в добре, что ваша главная черта. Мне бы хотелось, чтобы ввели меня не в sanctuaire*, a в будничные интересы вашей жизни. Я боюсь, что вы меня не поймете. Я глупо выражаюсь. Я слаб характером, легко подчиняюсь влиянию людей, которых люблю, и потому подчинялся и подчиняюсь вашему. Как только я вхожу в сношения с вами, я надеваю белые перчатки и фрак (право, нравственный фрак); после вечера у вас, я помню, у меня всегда бывал arrière-goût* чего-то тонкого, свежего, душистого, но хотелось более существенного. Не за что было ухватиться. Это, может быть, так надо, и это хорошо было, но мне бы хотелось другого. Помните, раз вы хотели написать мне роман*. Мне кажется, тогда мы вошли бы в эти более существенные отношения. Неужели это навсегда потеряно?* Я написал совсем не то, что хотел, но было бы опасно оставить и это письмо, не посылая; тогда бы уж я не решился писать еще. Где вы? что вы? Какие ваши планы? Наши планы следующие: зимой, ежели здоровье Сережи (Сережа, это значит добрая, милая улыбка с светлыми глазками — больше ничего в нем нет) позволит, мы поедем на две недели в Москву. Лето в деревне, а на будущую зиму поедем жить куда-нибудь в город. Прощайте. Как институтки просят, и я прошу никому не показывать и разорвать это письмо.
Соня вас очень любит (это истина) и все сбиралась вам писать. Не знаю, что она напишет, но желал бы знать.