1878 г. Января 3. Ясная Поляна.
Петр Иванович!
Очень обяжете меня, если пришлете нумера «Архива»*, где записки Даля о Хивинском походе;* я у себя не найду. Если что вспомните из того, о чем мы говорили*, или вообще из времен Николая характерное, вспомните вашего искреннего приятеля Л. Толстого.
3 января.
1878 г. Января 3. Ясная Поляна.
Письмо ваше, дорогой Николай Николаевич, пришло в то время, как я был в Москве, и по возвращении моем жена мне сообщила, как одну из радостных новостей, что есть длинное письмо от вас «и такое милое»*. И я благодарю вас за это. За ужасный и огромный труд (что бы вы ни говорили) корректур моего романа я не благодарю, потому что слишком не соответствуют тому, что вы для меня этим сделали, всякие слова благодарности*. Постараюсь только не забывать этого. У нас все, слава богу, хорошо. Маленького окрестили Степа с моей Таней, и на праздниках, кроме своих, никого не было. Здоровье мое, которое все было дурно, теперь как будто поправляется, и начатая работа* перебита праздниками, но не остановлена.
Вчера был у нас Фет и несколько раз принимался делать планы о том, как он увезет вас от нас и как я за вами приеду. Вы и не думаете о нас, а мы уже делим ваше время.
«Критику чистого практического разума»* я приобрел. Нынче посылаю для получения по нем объявления от вас. Впрочем, теперь у меня книг и матерьялов по двум разнородным предметам* так много, что я в них теряюсь.
Соловьева статью в «Гражданине»* пришлите, пожалуйста. Заглавие очень для меня заманчиво. «Вера, знание и опыт». Встретился в Москве с Б. Чичериным. Он пишет сочинение о знании и вере*. У меня живет учителем математики кандидат Петербургского университета, проживший два года в Канзасе в Америке в русской колонии коммунистов*. Благодаря ему я познакомился с тремя лучшими представителями крайних социалистов* — тех самых, которые судятся теперь*. Ну и эти люди пришли к необходимости остановиться в преобразовательной деятельности и прежде поискать религиозной основы. Со всех сторон (не вспомню теперь кто) все умы обращаются на то самое, что мне не дает покоя.
С нетерпением жду вашей статьи*. Одна фраза вашего письма мне сделала больно. Вы пишете — отослал последние корректуры и взялся за свою статью. Вы нечаянно признались, что эта пустая работа мешала вашей.
Смерть Некрасова поразила меня. Мне жалко было его не как поэта, тем менее как руководителя общественного мнения, но как характер, который и не попытаюсь выразить словами, но понимаю совершенно и даже люблю не любовью, а любованьем.
Нынче пережил тяжелую минуту — должен был отказать нашему швейцарцу — он сделался невыносим своею грубостью и дурным характером*.
Есть ли в монгольской древней религии что-нибудь настолько неразработанное, как Веды, Трипитака и Зенд-Авеста*, и дошли ли в этой религии до настоящего, то есть высокого?
Откуда вы мне приводили слова Лаотцы?*
Обнимаю вас от всей души, дорогой друг, и желаю вам в этом году того, о чем молюсь каждый день, спокойствия в труде.
Ваш Л. Толстой.
О 2-х экземплярах* пишу с этой почтой.
3 генварь 1878
1878 г. Января 3. Ясная Поляна.
Получил от вас письмо*, дорогой друг, в то самое время, как мне уже становилось тяжело наше разъединение и я сам собирался писать вам. В этот промежуток молчания и вы и я — мы одинаково пережили тяжелое время, и для обоих оно кончилось хорошо. От души радуюсь, что тетушка Прасковья Васильевна хорошо перенесла свою болезнь. Понимаю и чувствую ваше положение во время этой болезни. Даже и в том, что вы были больны, есть сходство со мной. Я всю эту осень и вот до вчерашнего дня чувствовал себя больным и падающим телом и духом и тоже не мог бы сказать (у докторов я и не спрашиваю), что со мной было, — но я был болен. Надеюсь, что теперь это прошло. Тревоги же и страхи мои были за жену. Она была беременна, и, не говоря о ее и моем страхе, очень естественном после потери 3-х детей, она, действительно, особенно тяжело носила и последнее время не могла ходить. Кончилось же, благодарю бога, тем, что 6-го декабря у нас родился славный мальчик, которого назвали Андреем, и до сих пор и он и она так хороши, как только можно желать. И старшие дети так много мне доставляют радости, что те заботы о воспитании и страхи о дурных наклонностях и болезнях незаметны. Даже теперь сменяю гувернера, влюбившегося в англичанку и, кроме того, измучавшего нас своим несносным характером. Детей моих я желал бы вам показать, — не то чтобы они были очень хороши, а мне не стыдно было бы, и хотелось бы знать ваше мнение. Я воспользуюсь всяким случаем, который приведет меня в Петербург, и вы, надеюсь, при случае заедете к нам. Не умею сказать вам это ясно, но надеюсь, что вы, испытывая что-нибудь подобное, поймете меня с намека. Я чем дольше живу, тем меньше позволяю себе предпринимать что-нибудь и тем больше покоряюсь тем толчкам, которые руководят нами в жизни.
Соня просит передать вам, что она чувствует себя виноватой, что не написала вам, и все время хотела это сделать, но то болезнь, то ребенок.
Поздравляю вас за себя и за нее и целую вашу руку. Буду очень счастлив, если судьба приведет меня в Петербург. Целую руку у вашей матушки и душевный привет графу Илье и Sophie, которую, к моей большой радости, моя Соня ужасно полюбила. Вот сейчас вспомнил, что ваше письмо ко мне, кроме того внутреннего, сердечного смысла, который оно имеет для меня, есть, может быть, и один из тех толчков, про которые я сейчас говорил. У меня давно бродит в голове план сочинения, местом действия которого должен быть Оренбургский край, а время — Перовского*. Теперь я привез из Москвы целую кучу матерьялов для этого. Я сам не знаю, возможно ли описывать В. А. Перовского и, если бы и было возможно, стал ли бы я описывать его; но все, что касается его, мне ужасно интересно, и должен вам сказать, что это лицо как историческое лицо и характер мне очень симпатично. Что бы сказали вы и его родные? Не дадите ли вы и его родные мне бумаг, писем? с уверенностью, что никто, кроме меня, их читать не будет, что я их возвращу, не переписывая, и ничего из них не помещу. Но хотелось бы поглубже заглянуть ему в душу.
1878 г. Января 27. Ясная Поляна. 27 января.
Очень благодарен вам, Сергей Александрович, что вы продолжаете периодически радовать меня вашими письмами* и сообщать мне всегда волнующие меня сведения о продолжающемся вашем увлечении вашей школой. Всегда я радуюсь за вас и немножко завидую и чувствую к вам нежность. Рад бы последовать вашему совету*, пока, правда, еще не начал нового; но есть работа, отвлекающая в другую сторону*. Впрочем, ваше напоминание подействовало на меня, а вчера пришел в голову план, очень меня обрадовавший и такой, хорошим исполнением которого вы и, главное, Терентьев и Ануфриев* остались бы довольны. Но лучше и не говорить, пока еще и не принимался.
Суждение ваше об «Анне Карениной» мне кажется неверно*. Я горжусь, напротив, архитектурой — своды сведены так, что нельзя и заметить, где замок. И об этом я более всего старался. Связь постройки сделана не на фабуле и не на отношениях (знакомстве) лиц, а на внутренней связи. Поверьте, что это не нежелание принять осуждение — особенно от вас, мнение которого всегда слишком снисходительно; но боюсь, что, пробежав роман, вы не заметили его внутреннего содержания. Я бы не спорил с тем, который бы сказал, que me veut cette sonate*, но если вы уже хотите говорить о недостатке связи, то я не могу не сказать — верно вы ее не там ищете, или мы иначе понимаем связь; но то, что я разумею под связью, — то самое, что для меня делало это дело значительным, — эта связь там есть — посмотрите — вы найдете. Пожалуйста, не думайте, чтобы я был щекотлив — право, не от этого пишу, а оттого, что, получив ваше письмо, все это подумалось мне и хотелось сказать вам. А первое движение est le bon*.
Может быть, это вызовет ваше письмо* еще и мы побеседуем, что для меня истинная радость.
Ваш всей душой Л. Толстой.
Получив ваше письмо, мне хотелось к вам ехать. Тоже было хорошее движение, но не исполнил и скоро не исполню его, потому что всю эту зиму простужаюсь и хвораю.
1878 г. Января 27? Ясная Поляна.
Не получая долго от вас писем*, дорогой Николай Николаевич, я все время радовался мыслью, что вы, верно, работаете (и так оно и вышло), и скучал. Так скучал даже, что писал Степе*, чтобы он зашел к вам и узнал о вас и мне написал. Буду отвечать по пунктам. Голохвастов, вероятно, в деревне, писать ему, Новый Иерусалим — город не знаю, как зовут.
Фет в новом своем именье — Московско-Курская дорога, станция Будановка. В последнем письме он прислал мне стихотворение прекрасное*.
Вот вам две пары стихов.
. . . . . . .
…Та трава, что вдали на могиле твоей,
Здесь на сердце, чем старе она*, тем свежей,
. . . . . . .
У любви есть слова, те слова не умрут.
Нас с тобой ожидает особенный суд.
. . . . . . .
Похороны Некрасова. Ужаснее подобных зрелищ для меня ничего нет*.
Наглая жизнь у вас в вертепах, как Петербург, так разгуливается, что и на не подлежащие ей явления смерти хочет наложить свою руку. И что смешнее всего, хочет отнестись к тайне смерти со всем свойственным ей умением приличия, — торжественно по чину; и тут-то вся ничтожность, мерзость ее тычет в глаза тем, у кого есть глаза. Как будто не только Некрасов [ская] слава, но слава всех великих людей, собранная на одну голову, могла бы быть прилично упомянута над трупом.
О Некрасове я недавно думал. По-моему, его место в литературе будет место Крылова. […]
Об искании веры. Вы пишете, что «всякие сделки с мыслью вам противны». Мне тоже. Еще пишете, что для «верующих всякая бессмыслица хороша, лишь бы пахло благочестием (я бы заменил: лишь бы проникнуто было верою, надеждою и любовью)[1]. Они в бессмыслицах, как рыба в воде, и им противно ясное и определенное». И я тоже. Я об этом начал писать и написал довольно много*, но теперь оставил, увлекшись другими занятиями*. Но, рассчитывая на вашу способность (необычайную) понимать других, попытаюсь в этом же письме сказать, почему я думаю, что то, что вам кажется странным, вовсе не странно.
Разум мне ничего не говорит и не может сказать на три вопроса, которые легко выразить одним: что я такое? Ответы на эти вопросы дает мне в глубине сознания какое-то чувство. Те ответы, которые мне дает это чувство, смутны, неясны, невыразимы словами (орудием мысли).
Но я не один искал и ищу ответов на эти вопросы. Все жившее человечество в каждой душе мучимо было теми же вопросами и получало те же смутные ответы в своей душе. Миллиарды смутных ответов однозначащих дали определенность ответам. Ответы эти — религия. На взгляд разума ответы бессмысленны. Бессмысленны даже по тому одному, что они выражены словом. Но они все-таки одни отвечают на вопросы сердца. Как выражение, как форма они бессмысленны, но как содержание они одни истинны. Смотрю всеми глазами на форму — содержание ускользает; смотрю всеми глазами на содержание — мне дела нет до формы. Я ищу ответа на вопросы, по существу своему высшие разума, и требую, чтобы они выражены были словами, орудием разума, и потом удивляюсь, что форма ответов не удовлетворяет разуму. Но вы скажете: поэтому и ответов не может быть. Нет, вы не скажете этого, потому что вы знаете, что ответы есть, что этими ответами только живут, жили все люди и вы сами живете. Сказать, что этих ответов не может быть, все равно, что сказать, ехавши по льду, что реки не могут замерзать, потому что от холода тела сжимаются, а не расширяются. Сказать, что эти ответы бессмысленны, то же, что сказать, что я чего-то в них не умею понимать. И не умеете вы понимать, как мне кажется, вот что: ответы спрашиваются не на вопросы разума, а на вопросы другие. Я называю их вопросами сердца. На эти вопросы с тех пор, как существует род человеческий, отвечают люди не словом, орудием разума, частью проявления жизни, а всею жизнью, действиями, из которых слово есть одна только часть. Все те верования, которые и имею, и вы, и весь народ, основаны не на словах и рассуждениях, а на ряде действий, жизней людей, непосредственно (как зевота) влиявших одна на другую, начиная с жизней Авраамов, Моисеев, Христов, святых отцов, но внешними даже действиями: коленопреклонениями, постом, соблюдениями дней и т. п. Во всей массе бесчисленной действий этих людей почему-то известные действия выделялись и составляли одно целое предание, служащее единственным ответом на вопросы сердца. И потому для меня в этом предании не только нет ничего бессмысленного, но я даже и не понимаю, как к этим явлениям прилагать проверку смысленного и бессмысленного. Одна проверка, которой я подвергаю и всегда буду подвергать эти предания, это то, согласны ли даваемые ответы с смутным одиночным ответом, начертанным у меня в глубине сознания (о котором я говорил прежде). И потому, когда мне это преданье говорит, что я должен хоть раз в год пить вино, которое называется кровью бога, я, понимая по-своему или вовсе не понимая этого акта, исполняю его. В нем нет ничего такого, что бы противоречило смутному сознанию. Также я в известные дни ем капусту, а в другие мясо, но когда мне предание (изуродованное борьбой разумной с различными толкователями) говорит: будемте все молиться, чтобы побить побольше турок, или даже говорит, что тот, кто не верит, что это настоящая кровь и т. п., тогда, справляясь не с разумом, но с хотя и смутным, но несомненным голосом сердца, — я говорю: это предание ложное. Так что я вполне плаваю, как рыба в воде, в бессмыслицах и только не покоряюсь тогда, когда предание мне передает осмысленные им действия, не совпадающие с той основной бессмыслицей смутного сознания, лежащего в моем сердце. Если вы поймете, несмотря на неточность моих выражений, мою мысль, напишите мне, пожалуйста, согласны ли вы с ней или нет, и тогда почему. Совестно мне это говорить, но говорю, что чувствую: я так убежден в том, что я говорю, и убеждение это так для меня отрадно, что я не для себя желаю вашего суждения, но для вас. Мне бы хотелось, чтобы вы испытывали то же спокойствие и ту же свободу душевную, которую испытываю я. Знаю, что пути постигновения даже формальных, математических истин для каждого ума — свои, тем более они должны быть свои особенные для постигновения метафизических истин, но мне так ясно (как фокус, который вам показан), что не могу понять, в чем для других может еще быть непонятен этот фокус. Знаю тоже, что если мне в Москву надо ехать на север и сесть на машину в Туле, то это никак не может служить общим правилом для всех людей, находящихся на разных концах света и желающих приехать в Москву, — тем более для вас, потому что знаю, что у вас с собой много поклажи (ваше знание и прошедшие труды), а я налегке; но я могу вас уверить, что я в Москве, больше никуда не могу желать ехать, и что в Москве очень хорошо. Я вам написал, как я приехал, и, не зная хорошенько, где вы находитесь, прошу вас проверить мой маршрут — не годится ли он вам? Пожалуйста, когда вам будет время, напишите мне, в чем окажется разница предлагаемого маршрута и где он на ваш взгляд неверен. Да, пожалуйста, погрубее пишите мне и критикуйте меня, чтобы короче и можно бы больше сказать.
У меня явилась дерзкая мысль. Что, если бы вам было свободно, и расход поездки для вас незначителен, и вы любите нас по-старому, что, если бы вы приехали к нам на блины на несколько деньков?*
Простите, если это приглашение слишком смело. Я пускаю его, надеясь, что вы не рассердитесь, а если из 100 есть 1 шанс, что возможно, то отчего не рискнуть тем, что было бы такою радостью. О религии мы бы не говорили. Может быть, я буду в Петербурге. Но в Петербурге я вас не увижу.
Ваш Л. Толстой.
Я всю эту зиму хвораю и не выхожу из дома. А раза два лежал в постели по нескольку дней.
1878 г. Января 27? Ясная Поляна.
Ваше сомнение, дорогой друг, насчет моего наканунного выздоровления было, к сожалению, слишком справедливо: я продолжаю хворать и недавно — дня четыре — встал с постели; и от этого только так долго не отвечал вам* и вашему брату*. Очень, очень вам благодарен за ваше обещанье дать мне сведения о Перовском. Ваше обещанье было бы для меня большой заманкой для петербургской поездки, если бы, кроме этого, у меня не было сильнейшего желания побывать в Петербурге. Желанье это уже дошло до maximum; теперь нужен толчок… А толчка этого нет, даже скорее толчки обратные, в виде моего нездоровья… Буду ждать. Перовского личность вы совершенно верно определяете — à grands traits*, таким и я представляю себе; и такая фигура — одна наполняющая картину — биография его — была бы груба, но с другими, противоположными ему, тонкими, мелкой работы, нежными характерами, как Жуковский* даже, которого вы, кажется, хорошо знали, с другими и, главное, с декабристами, эта крупная фигура, составляющая тень (оттенок) к Николаю Павловичу* — самой крупной и à grands traits фигуре, выражает вполне то время. Я теперь весь погружен в чтение из времен 20-х годов и не могу вам выразить то наслажденье, которое я испытываю, воображая себе это время. Странно и приятно думать, что то время, которое я помню, 30-е года — уж история. Так и видишь, что колебание фигур на этой картине прекращается и все устанавливается в торжественном покое истины и красоты… Я испытываю чувство повара (плохого), который пришел на богатый рынок и, оглядывая все эти к его услугам предлагаемые овощи, мясо, рыбы, мечтает о том, какой бы он сделал обед!.. Так и я мечтаю, хотя и знаю, как часто приходилось мечтать прекрасно, а потом портить обеды или ничего не делать. Уж как пережаришь рябчиков, потом ничем не поправишь. И готовить трудно, и страшно… А обмывать провизию, раскладывать — ужасно весело!
Молюсь богу, чтобы он мне позволил сделать хоть приблизительно то, что я хочу. Дело это для меня так важно, что как вы ни способны понимать все, вы не можете представить, до какой степени это важно. Так важно, как важна для вас ваша вера. И еще важнее, мне бы хотелось сказать. Но важнее ничего не может быть. И оно то самое и есть.
Целую руки у вашей матушки и дружески жму вашу руку.
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Января 27. Ясная Поляна.
К моему великому несчастью, предположения ваши неверны, дорогой Афанасий Афанасьевич, я не только не за работой, но вам не отвечал потому, что все это время был нездоров. Последнее время я даже лежал несколько дней. Простуда в разных видах — зубы, бок, но результат тот, что время проходит, мое лучшее время, и я не работаю. Спасибо вам, что не наказываете меня за молчание; а еще награждаете, дав нам первым прочесть ваше стихотворение*. Оно прекрасно! На нем есть тот особенный характер, который есть в ваших последних — столь редких стихотворениях. Очень они компактны, и сиянье от них очень далекое. Видно, на них тратится ужасно много поэтического запаса. Долго накопляется, пока кристаллизируется. «Звезды», это и еще одно из последних* — одного сорта. В подробностях же вот что. Прочтя его, я сказал жене: «Стихотворение Фета прелестное, но одно слово нехорошо». Она кормила и суетилась, но за чаем, успокоившись, взяла читать и тотчас же указала на то слово, которое я считал нехорошим: «как боги»*. Страхов мне пишет, спрашивая о вас. Я дал ему ваш адрес.
Наш душевный поклон Марье Петровне. Дай вам бог устроивать получше и подольше не устроить, а то скучно будет*.
До следующего письма, нынче некогда.
Ваш Л. Толстой.
Главное, быть здоровым и меня любить по-старому.
1878 г. Февраля 9. Москва.
Меня всю дорогу мучала мысль, что я плохо с тобой простился и не просил тебя написать мне.
Только бы ты была здорова. Смотри будь здорова и не волнуйся. Я доехал хорошо, с стариком Левашевым говорил всю дорогу. Вечер провел в гнезде* с Костенькой* и Истоминым, с которым говорил о деле, то есть о книгах. Он мне пропасть дал*. Нынче был у двух декабристов*, обедал в клубе, а вечер был у Бибикова, где Софья Никитична мне пропасть рассказывала и показывала*.
Теперь провел конец вечера у Дьяковых с Машенькой, Лизанькой* и Колокольцевой и от них пишу. Завтра поеду к Свистунову, декабристу, и обедаю у Истомина, и с Владимиром* проведу вечер.
Целую тебя и детей. Ужасно время скоро идет, — ничего не успеваешь и устаешь ужасно.
Утром был на панихиде у старика Перфильева*.
Толстой.
1878 г. Марта 4. Тула.
Поезд опоздал на три часа (потом оказалось, что на пять), так что я потерял целый день. Возвращаться не стоило того. Был у Пущиной. Много интересного от дочери Рылеева*. Напишу из Москвы. Поезд пришел в 4, 15 м.
Л. Т.
1878 г. Марта 5. Москва.
Пишу с петербургской железной дороги*. Устал очень, но, слава богу, все благополучно и здоров. Устал я оттого, что встал рано, пошел к обедне, не мог отделаться от Васеньки*, все с ним спорил. Потом поехал к Свистунову, у которого умерла дочь, и просидел у него 4 часа, слушая прелестные рассказы его и другого декабриста Беляева*. Зашел к Беляеву, потом к Бартеневу, у которого обедал, и должен был торопиться на поезд. Целую тебя, душенька, и детей; будь спокойна и не волнуйся. Андрюшу особенно целую.
1878 г. Марта 14. Ясная Поляна.
Милостивый государь Андрей Николаевич!
П. И. Бартенев говорил мне, что вы были так добры предложить ему для меня дневник девушки 20-х годов, который находится у вас*. Очень вам благодарен за то хорошее мнение, которое вы имеете обо мне, делая такое для меня более чем приятное предложение; и очень прошу вас прислать мне эти бумаги.
По дружеским отношениям моим с высокоуважаемым вашим братом* я считаю себя не совсем чужим вам и потому прошу принять искреннее [уверение] в моем уважении и благодарность за ваше одолжение.
Гр. Л. Толстой.
14 марта.
1878 г. Марта 14. Ясная Поляна.
Многоуважаемый Петр Николаевич!
Когда вы говорите со мной, вам кажется, вероятно, что все, что вы говорите, очень просто и обыкновенно, а для меня каждое ваше слово, взгляд, мысль кажутся чрезвычайно важны и необыкновенны; и не потому, чтобы я особенно дорожил теми фактическими сведениями, которые вы сообщаете; а потому, что ваша беседа переносит меня на такую высоту чувства, которая очень редко встречается в жизни и всегда глубоко трогает меня. Я пишу эти несколько слов только, чтобы сказать вам это и попросить о двух вещах: 1) передать А. П. Беляеву вложенное письмо* (я не знаю его адреса) и 2) пользуясь вашим позволением делать вопросы, спросить, нет ли у вас того религиозного сочинения или записки Бобрищева-Пушкина, которое он написал в Чите, и ответа Барятинского*. Если нет, то не можете ли вы вспомнить и рассказать, в чем состояло и то и другое.
Я был в Петропавловской крепости*, и там мне рассказывали, что один из преступников бросился в Неву и потом ел стекло. Не могу выразить того странного и сильного чувства, которое я испытал, зная, что это были вы. Подобное же чувство я испытал там же, когда мне принесли кандалы ручные и ножные 25-го года.
Истинно и глубоко уважающий вас гр. Л. Толстой.
14 марта.
Адрес: Л. Н. Толстому, Тула.
Еще вопрос: что за лицо был комендант Сукин*.
1878 г. Марта 14? Ясная Поляна.
Прочел письма к вам и посылаю их*, понимая, как вы ими должны дорожить. Я нашел в них больше того, что я искал. Многие, особенно из Крыма, прелестны и чрезвычайно трогательны.
Дома нашел все благополучно и привез самое приятное воспоминание о проведенных с вами днях — теплое, твердое и спокойное. Желаю, чтобы и я вам оставил такое же впечатление.
То, о чем я просил вас узнать, разведать, еще больше, чем прежде, представляется мне необходимым теперь, когда я весь погрузился в тот мир, в котором я живу. Надобно, чтоб не было виноватых*.
Искренно любящий вас друг Л. Толстой.
1878 г. Марта 16. Ясная Поляна.
Очень благодарен вам, дорогой Николай Николаевич, за присылку тетради Семевского*. Я ее прочел и отослал и прошу другую — именно записки Бестужева*.
Еще просьба: путешествие ипока Парфения* и попа-раскольника Авакума* и раскольничьего что есть, но не обработанного, а сырого матерьяла. Если что есть, или вы узнаете, пришлите мне, пожалуйста. Стасова, как члена Комитета* и т. д. Николая I, я очень прошу, не может ли он найти, указать — как решено было дело повешения 5-х, кто настаивал, были ли колебания и переговоры Николая с его приближенными?*
Кюхельбекер трогателен, как и все люди его типа — не поэты, но убежденные, что они поэты, и страстно преданные этому мнимому призванию. Кроме того, 15 лет заточения*.
Я отсюда слежу мысленно за вашей работой и боюсь, чтобы Степа* не мешал вам, и боюсь уговаривать вас побывать у графини Толстой только поэтому. Хочется же мне, чтобы вы познакомились с ней, чтобы узнать взаимное впечатление мне близких людей.
Как мне ни досаден Соловьев, я не желаю, чтобы вы писали о нем. Решительно не стоит того*. Ваше суждение, что он выводит à priori то, что узнал à posteriori, совершенно верно. Я тоже наводил справки о Софии*. Она изображалась в древней русской иконописи женщиной, воздевающей руки к небу, молящейся.
Ваш всей душой Л. Толстой.
16 марта.
1878 г. Марта 24...25. Ясная Поляна.
Не сердитесь на меня, дорогой Афанасий Афанасьевич, за то, что давно не писал. Виноват. А вы, добрый человек, не покидаете меня, зная, что мне нужно знать, что вы существуете в Будановке. Я на прошлой неделе был, после 17 лет, в Петербурге для покупки у генерала Бистрома самарской земли.
Им там весело и все очень просто, так за что же нам сердиться? Что они выпивают кровь из России и это так надобно, а то бы мы с жиру бесились, а у них все это дижерируется* очень легко. Так что и за это нам обижаться не следует, но за то, что они глупы — это бы еще ничего — но, несмотря на чистоту одежды, низменны до скотообразности, это мне было ужасно тяжело в мое пребывание там.
Это оттуда Фета просят написать стихи на смерть двигателя*. Ваш генерал хорош*, но я там видел пару генералов — орловских, так жутко делается, точно между двух путей стоишь, и товарные поезды проходят. И чтобы перенестись в душу этих генералов, я должен вспоминать редкие в моей жизни пьянства, или [время] самого первого детства. Летом — весною, надеюсь, увидимся и в Ясной, надеюсь, и в Будановке, а пока обнимаю вас.
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Апреля 6. Ясная Поляна.
Очень вам благодарен, Владимир Васильевич, и за письмо Фотия*, и за фельетон*, и за ваше письмо. Фельетон ваш хоть немного поправил то дело, что я не успел быть на выставке, — дал мне понятие о ней, но тем более жалко, что не видал картин Мясоедова и Савицкого*. Содержание этих картин для меня интересно; но обоих художников этих я помню по их произведениям, и у обоих, мне кажется, один недостаток холодности, ничего им особенно не хочется сказать. Ваше суждение о Репине* я вполне разделяю; но он, кажется, не выбрался еще на дорогу, а жару в нем больше всех.
Обо мне, что вы пишете, по правде сказать, мне было неприятно*. Оставьте меня в покое. Я не люблю, когда говорят обо мне, не потому, что я не тщеславен, а потому, что я знаю за собой эту слабость и стараюсь от нее исправиться.
Копия с записки Николая, о которой вы пишете*, была бы для меня драгоценностью, и не могу вам выразить мою благодарность за это.
Моя поездка в Петербург оставила мне больше сожалений, чем хороших впечатлений, — и то, что я не видал Крамского, Григоровича, и то, что с вами не успел поговорить о многих и многих вещах, между прочим о музыке, о которой я уже давно мечтаю расспросить именно вас.
Еще просьба к вам: как адрес Тургенева? Пожалуйста, напишите мне.
Ваш Л. Толстой.
6 апреля 78.
1878 г. Апреля 6? Ясная Поляна.
Я очень бы горд был тем, что вы передо мной конфузитесь за то, что мало работаете*, если бы я сам работал, но празднее меня невозможно проводить время. Я читаю, и то немного — глаза начинают болеть, и ничего не пишу.
Отчего напрягаться?* Отчего вы сказали такое слово? Я очень хорошо знаю это чувство — даже теперь последнее время его испытываю: все как будто готово для того, чтобы писать — исполнять свою земную обязанность, а недостает толчка веры в себя, в важность дела, недостает энергии заблуждения, земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя. И нельзя начинать. Если станешь напрягаться, то будешь не естествен, не правдив, а этого нам с вами нельзя.
Однако по правде вам сказать — вы правы, говоря, что вам следует молчать, потому что вы не видите настоящей дороги*. Но я удивляюсь, как вы ее не видите. Когда я думаю о вас, взвешиваю вас по вашим писаньям и разговорам, я по известному мне вашему направлению и скорости и силе всегда предполагаю, что вы уже очень далеко ушли туда, куда вы идете; но почти всегда при свиданиях с вами и по письмам (некоторым), к удивлению, нахожу вас на том же месте. Тут есть какая-нибудь ошибка. И я жду и надеюсь, что вы исправите ее, и я потеряю вас из вида — так далеко вы уйдете. С другой стороны то же самое: в молодости мы видим людей, притворяющихся, что они знают. И мы начинаем притворяться, что мы знаем, и как будто находимся в согласии с людьми и не замечаем того большего и большего несогласия с самими собою, которое при этом испытываем. Приходит время (и оно для вас уже пришло с тех пор, как я вас зазнал), что дороже всего согласие с самим собою. Ежели вы установите, откинув смело все людское притворство знания, из которого злейшее — наука, это согласие с самим собой, вы будете знать дорогу. И я удивляюсь, что вы можете не знать ее.
Засуличевское дело не шутка*. Это бессмыслица, дурь, нашедшая на людей недаром. Это первые члены из ряда, еще нам непонятного; но это дело важное. Славянская дурь была предвестница войны, это похоже на предвозвестие революции.
Когда начинаются ваши вакации? Мы поедем в Самару поздно, в июне 15-го, и вернемся к 1-му августа. Не приедете ли к нам до и после Самары?*
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Апреля 6. Ясная Поляна. 6 апреля.
Какое славное письмо вы мне написали, дорогой друг Alexandrine, такое веселое, шипучее*. Мне не нужно спрашивать про вас: вы, верно, здоровы и горя у вас нет. Пожалуйста, под предлогом того, что я очень занят, не лишайте меня большого удовольствия получать ваши письма; во-первых, я ничем не занят, а во-вторых, такое осторожное обращение со мной меня ужасает обязанностями, которые это на меня накладывает и главное — глазит*. Я и вообще думаю, что из моих начинаний ничего не выйдет. Мне недостает той энергии заблуждения, которая нужна для всякого земного дела, или толчка свыше. У брата Сергея был старик лакей, которому он предложил летом пойти купаться в его купальню. «Нет, сударь, благодарю покорно, я уж откупался». Так и я, мне кажется, уж отписался.
Я в унылом духе, и на это несколько причин: первое и главное — Соня и ребенок нездоровы и вот уже 2-ю неделю все хуже и хуже. Ребенок тает, она мучается, ребенку еще хуже. Нынче берем женщину с ребенком, чтобы испытать другое молоко; и если не поправятся, она поедет в Москву.
Другое вот что: у нас в Туле губернатор Ушаков, легкомысленный, но очень добрый человек, и у него жена, мать 4-х детей, прекрасная женщина, державшая мужа и всю семью. Я их знал немного и очень ценил ее. Третьего дня я был с детьми в Туле делать портреты и платья. Уезжая, я узнал, что лошадь разбила Ушакову и она очень ушиблась. Дома во время обеда мы узнали, что Ушакова убита насмерть. Нынче ее хоронят. Как ни давно известно это, то есть то, что мы под богом ходим, это всегда ново и удивительно.
Третье, это ваши петербургские дела. Вы пишете, что la politique est noire, comme l’encre de l’excellent Akssakoff*, a по-моему, elle est rouge, comme le sang du vilain Trepoff*. Мне издалека и стоящему вне борьбы ясно, что озлобление друг на друга двух крайних партий дошло до зверства. Для Майделя* и др. все эти Боголюбовы* и Засуличи такая дрянь, что он не видит в них людей и не может жалеть их; для Засулич же Трепов и др. — злые животные, которых можно и должно убивать, как собак. И это уже не возмущение, а это борьба. Все те, которые оправдали убийцу и сочувствовали оправданию*, очень хорошо знают, что для их собственной безопасности нельзя и не надо оправдывать убийство, но для них вопрос был не в том, кто прав, а кто победит. Все это, мне кажется, предвещает много несчастий и много греха. А в том и другом лагере люди, и люди хорошие. Неужели не может быть таких условий, в которых бы они перестали бы быть зверями и стали бы опять людьми. Дай бог, чтобы я ошибался, но мне кажется, что все вопросы восточные и все славяне и Константинополи* пустяки в сравнении с этим. И с тех пор как я прочел про этот суд и про всю эту кутерьму, она не выходит у меня из головы. Кончаю просьбой. Вы говорили, что у вас дело гувернанток; нам нужно хорошо образованную, разумеется, знающую по-французски, англичанку. Жалованья до 1000 рублей. Кроме главных нравственных качеств, желательно как можно меньше прихотливости насчет вещественного комфорта, так как мы им не богаты. Целую вашу руку. Поцелуйте за меня руку тетушки и поклон вашим.
1878 г. Апреля 6. Ясная Поляна.
Иван Сергеевич!
В последнее время, вспоминая о моих с вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к вам никакой вражды не имею. Дай бог, чтобы в вас было то же самое. По правде сказать, зная, как вы добры, я почти уверен, что ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего.
Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руку, и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед вами.
Мне так естественно помнить о вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как вы любили и мое писанье и меня. Может быть, и вы найдете такие же воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренно любил вас.
Искренно, если вы можете простить меня, предлагаю вам всю ту дружбу, на которую я способен. В наши года есть одно только благо — любовные отношения с людьми. И я буду очень рад, если между нами они установятся*.
Гр. Л. Толстой.
Адрес: Тула. 6 апреля 78.
1878 г. Апреля 6. Ясная Поляна.
Получил ваше славное длинное письмо*, дорогой Афанасий Афанасьевич. Не хвалите меня. Право, вы видите во мне слишком много хорошего, а в других слишком много дурного. Хорошо во мне одно, что я вас понимаю и потому люблю. Но хотя и люблю вас таким, какой вы есть, всегда сержусь на вас за то, что Марфа печется о мнозем, тогда как единое есть на потребу. И у вас это единое очень сильно, но как-то вы им брезгаете — а все больше биллиард устанавливаете. Не думайте, чтобы я разумел стихи. Хотя я их и жду, но не о них речь, они придут и под биллиардом, а о таком миросозерцании, при котором бы не надо было сердиться на глупость людскую. Кабы нас с вами истолочь в одной ступе и слепить потом пару людей, была бы славная пара. А то у вас так много привязанности к житейскому, что если как-нибудь оборвется это житейское, вам будет плохо, а у меня такое к нему равнодушие, что нет интереса к жизни; и я тяжел для других одним вечным переливанием из пустого в порожнее. Не думайте, что я рехнулся. А так, не в духе и надеюсь, что вы меня и черненьким полюбите. Непременно приеду к вам.
Планы ваши насчет Петра Афанасьевича, как ни хороши, ему не понравятся*.
Наш поклон Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.
6 апреля 78.
1878 г. Апреля 30…мая 2? Москва.
Любезнейший Петр Иванович.
Как зовут и как адрес детей и наследников И. С. кн. Одоевского?* Я буду дома до 2-х часов, но ответ напишите мне, пожалуйста.
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Мая 5...6? Ясная Поляна.
Многоуважаемый Петр Николаевич!
Посылаю обратно письма Фон-Визина и замечания его жены*. И то, и другое очень мне было интересно. Письма надо бы было переписать. Они сотрутся скоро.
Pascal’a я не посылаю, потому что у меня не Fauger’a издание, а еще более новое Louandre, сделанное по Fauger’y*. Кроме того, я взялся сличать оба издания, и оно мне нужно. Если вам угодно, я пришлю.
Насчет исповеди, о которой вы мне говорили, я повторяю мою просьбу — дать мне ее*. Простите меня за самонадеянность, но я убежден, что эту рукопись надо беречь только для того, чтобы я мог прочесть ее, в противном же случае ее надо непременно сжечь. Тысячу раз благодарю вас за вашу ласку ко мне и снисходительность; вы не поверите, какое всегда сильное и хорошее впечатление оставляет во мне каждое свидание с вами.
От всей души желаю вам здоровья и душевного спокойствия и прошу верить глубокому уважению и преданности
вашего гр. Л. Толстого.
P. S. Тетрадь замечаний Фон-Визиной я вчера прочитал невнимательно и хотел уже было ее отослать, полагая, что я все понял, но, начав нынче опять читать ее, я был поражен высотою и глубиною этой души. Теперь она уже не интересует меня, как только характеристика известной очень высоко нравственной личности, но как прелестное выражение духовной жизни замечательной русской женщины, и я хочу еще внимательнее и несколько раз прочитать ее. Пожалуйста, сообщите мне, как долго могу я продержать эту рукопись, или могу ли переписать ее?*
Л. Толстой.
1878 г. Мая 19. Ясная Поляна.
Многоуважаемый Петр Николаевич.
Посылаю вам тетрадь Фонвизиной и рукопись перевода Паскаля. Просмотрев внимательно перевод, я убедился, что его не следует печатать. Во-первых, издание старое много отступает от нового, и дополнение неудобно; во-вторых, перевод не вполне хорош, и, в-третьих, очень многого недостает: едва ли не самые замечательные статьи пропущены. Восстановить все это по переводу Бобрищева-Пушкина составит гораздо больший труд, чем новый перевод.
Пожалуйста, извините меня, если я утрудил вас чем-нибудь, затеяв это дело, и поверьте, что если отказываюсь от него, то с большим сожалением. Я же был очень рад случаю перечесть еще раз Паскаля. Я не знаю ничего, равного ему в этом роде. Издание Louandre я пришлю вам на днях и, так же как и эту посылку, с доставкой на дом. Я теперь не посылаю его потому, что мой сын, 15-летний мальчик*, впился в эту книгу, и я не хочу отнять у него, так как это увлеченье его для меня в высшей степени радостно.
Желая вам здоровья и спокойствия душевного, и, как всегда, когда я о вас думаю, благодаря вас за ваше доброе расположение ко мне, остаюсь глубоко уважающий вас
гр. Л. Толстой.
19 мая.
1878 е. Мая 29? Ясная Поляна.
Очень рад был получить от тебя весточку, любезный друг Борис Николаич, и такого для меня важного содержания. С большим нетерпением жду выхода твоей книги*. Вопросы, тебя занимающие, для меня самые важные в жизни, и для меня драгоценно узнать отношение к ним искреннего и серьезного человека, как ты.
Очень жалею, что ты не удосужился побывать у меня нынешнюю зиму; буду ждать на будущую. О книге же твоей, если ты желаешь знать мое мнение, то я напишу, потому что знаю вперед, что она произведет на меня сильное впечатление.
Искренно любящий тебя Л. Толстой.
1878 г. Июня 8...9. Ясная Поляна.
Не знаю, как благодарить вас, Владимир Васильевич, за сообщенный мне документ*. Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня. Считаю себя вечным должником вашим за эту услугу. За discrétion* свою могу ручаться. Я не показал даже жене и сейчас переписал документ, а писанный вашей рукой разорвал.
Но до сих пор я благодарил вас только эгоистически за ту пользу, которую мне принес сообщенный документ, но верьте, что я независимо от своей выгоды очень благодарен вам за ваше участие и доброе расположение ко мне и к моему мечтательному труду*.
По переданному мне Степой (Берс) я понял, что вы недовольны мною за мое равнодушие к переписке Ивашева*. Недостаточное чувство интереса к ивашевской переписке происходит во мне оттого, что из всей истории декабристов Ивашев сделался модною историей: и Дюма писал*, и все дамы рассказывают, и один господин прислал мне повесть, составленную из подлинной переписки Ивашева и Le Dantu*, и в бумагах, которые я имею из Казани, опять речь об этом. Я мало интересуюсь, не потому, что это сделалось пошло, и пошлое бывает значительно, но потому, что тут много фальшивого и искусственного; и к несчастью, только поэтому это сделалось так пошло. Дороже же мне всего то, что есть такой человек, как вы, который хочет и может помочь мне, и что я, уверенный в сочувствии, могу всегда обратиться к вам. Могу я? От всей души благодарю вас и дружески жму вам руку.
Ваш Л. Толстой.
Все то, о чем вы писали мне и передавали мне, разумеется, мне нужно*, и я очень благодарен вам, но теперь до августа я ни за что новое взяться не могу.
Вот еще просьба. Меня интересовало и интересует особенно, кто особенно настаивал на смертной казни? Свистунов, декабрист, сказал мне, что особенно настаивал Карамзин и доказывал необходимость. Правда ли это? Есть ли какие указания? Где?*
1878 г. Сентября 5. Тула?
Дорогой Афанасий Афанасьевич!
Получил на днях ваше последнее краткое, но многосодержательное письмо* и вижу по его тону, что вы в очень хорошем душевном настроении, хотя и были больны.
Вы поминаете о вашей статье*. Пожалуйста, не приписывайте значения моему суждению, — во-первых, потому что я плохой судья при слушании, а не чтении про себя, а во-вторых, потому, что я в этот день был в самом дурном физически расположении духа. Когда вы будете переделывать, не забудьте еще выправить приемы связей отдельных частей статьи. У вас часто встречаются излишние вступления, как например: «Теперь мы обратимся…» или «взглянем…» и т. п. Главное, разумеется, в расположении частей относительно фокуса, и когда правильно расположено, все ненужное, лишнее само собой отпадает и все выигрывает в огромных степенях*.
У нас последнее время трое детей старших были больны и Сережа даже опасно. У него было воспаление плевры. И во время болезни их гости нас не покидали, что было очень тяжело, особенно жене. Теперь они все поправляются и уже на воздухе. Тургенев на обратном пути был у нас* и радовался получению от вас письма*. Он все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна. Мне ужасно хочется писать, но нахожусь в тяжелом недоумении — фальшивый ли это, или настоящий аппетит.
Жена и Кузминские, из которых муж 3-го дня уехал, кланяются и благодарят за память, и мы посылаем поклоны Марье Петровне.
Очень хочется побывать у вас, и, наверно, побываю, но теперь еще много поездок необходимейших. Нынче еду на земское собрание.
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Октября 27. Ясная Поляна.
Виноват и не виноват перед вами, дорогой Николай Николаевич. Виноват, потому что вам было неприятно от меня за то, что я не пишу;* но не виноват, потому что, право, не мог писать письма, не мог ничего делать все это время. Я не солгу, если скажу, что меня не было дома, т. е. что я не находился сам в себе, а где-то ailleurs*, Ходил на охоту, учил детей, обедал, принимал гостей, когда приезжали; но если должен был от себя что-нибудь делать, то ничего не мог. Работа все нейдет, но живу хорошо и вас точно так же люблю и ценю, как прежде, т. е. с каждым днем больше, с каждым днем, с которым несомненнее приходит грустное убеждение о том, как мало хороших людей отдельно и умных людей отдельно, и как редко, редко то и другое вместе, как у вас. Но зачем вы сердитесь на Тургенева? Он играет в жизнь, и с ним надо играть. И игра его невинная и не неприятная, если в малых дозах. Но сердиться и вам не надо. Впрочем, это давно вырвалось у вас и вы это уже забыли; но то же, что вы пишете о своих работах, хоть и давно, надеюсь, что вы не забыли и что письмо мое застанет вас в их середине. Дай бог. У нас все хорошо. Мы с женой очень дружны, как всегда, когда у нас пойдет настоящая жизнь; дети здоровы, учатся порядочно, позволяют иногда о себе помечтать, время все занято хорошо. Очень вам благодарен за хлопоты обо мне; но простите великодушно, когда дошло дело до биографии, до портрета, я живо представил себе все, да и дело есть, то я испугался*.
Ради бога, нельзя ли на попятный?
Так не сердитесь на меня, дорогой Николай Николаевич, и верьте, что никогда не перестану вас любить. Писать мне не смею просить. Я не стою того.
Жена вам посылает дружеский поклон.
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Октября 27. Ясная Поляна. 27 октября.
Кругом виноват перед вами, любезнейший Иван Сергеевич. Хотел писать вам вслед за вашим отъездом*, а кончилось тем, что и на ваше письмо* промешкал ответом. У нас, слава богу, все здорово, но я не писал оттого, что это последнее время был (выражаясь довольно точно) умственно нездоров: ходил на охоту, читал, но был буквально не способен ни к какой умственной самобытной деятельности — даже написать письмо, в котором бы был смысл. Со мной это бывает иногда, и вы, верно, знаете это, и если не знаете, то наверно понимаете. По этой же причине не отвечал и Ралстону, но нынче надеюсь ответить ему*.
Переведенных по-английски «Казаков» мне прислал Скайлер*, кажется, очень хорошо переведено. По-французски же переводила бар. Менгден, которую вы у нас видели, и, наверно, дурно*. Пожалуйста, не думайте, что я гримасничаю, но, ей-богу, перечитывание хоть мельком и упоминание о моих писаниях производит во мне очень неприятное сложное чувство, в котором главная доля есть стыд и страх, что надо мной смеются. То же и случилось со мною при составлении биографии*. Я увидел, что не могу, и желал бы отделаться.
Как я ни люблю вас и верю, что вы хорошо расположены ко мне, мне кажется, что и вы надо мной смеетесь*. Поэтому не будем говорить о моих писаньях. И вы знаете, что каждый человек сморкается по-своему, и верьте, что я именно так, как говорю, люблю сморкаться. Радуюсь от всей души, что вы здоровы и у ваших все благополучно, и продолжаю любоваться на вашу зеленую старость. В те 16 лет, которые мы не видались*, вы только сделались лучше во всех отношениях, даже в физическом.
Не могу не желать вам все-таки того же, что и для меня составляет главное счастие жизни, — труда, с уверенностью в его важности и совершенстве. Я ведь ни крошечки не верю вам, чтобы вы перестали писать, и не хочу верить, потому что знаю, что в вас, как в бутылке, которую слишком круто поворачивали, самое лучшее еще осталось. И нужно только найти то положение, при котором оно спокойно польется. Этого-то желаю для вас и для себя.
Осень у нас чудесная, и я зайцев травлю пропасть, но валдшнепов не было.
Что «Евгений Онегин» Чайковского? Я не слышал еще его, но меня очень интересует.
От души обнимаю вас. Жена кланяется и благодарит за память.
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Октября 27. Ясная Поляна.
Милостивый государь.
Я очень сожалею, что не могу дать на ваше письмо* положительного ответа. Дело в том, что я очень сомневаюсь, чтобы я был таким значительным писателем, события жизни которого могли бы представлять интерес не только для русской, но и для европейской публики. Я вполне убежден многочисленными примерами писателей, которых современники ставили сначала очень высоко, но которые затем были совершенно забыты еще при жизни, что современники не могут правильно судить о достоинствах литературных произведений. Поэтому, несмотря на мое желание, я не могу разделять временную иллюзию нескольких друзей, утверждающих с уверенностью, что мои произведения должны будут занять некоторое место в русской литературе. Я совершенно искренно не знаю, будет ли кто-нибудь читать мои произведения через сто лет, или же они будут забыты через сто дней, и поэтому не хочу оказаться в смешном положении, в случае весьма вероятной ошибки моих друзей.
В надежде, что вы примете во внимание эти мотивы и любезно извините мой отказ,
остаюсь искренно преданный вам гр. Л. Толстой.
1878 г. Ноября 22. Ясная Поляна.
Дорогой Афанасий Афанасьевич.
Поеду в Москву и велю напечатать на своей почтовой бумаге «виноват».
Но мне кажется, что я не виноват в том, что не отвечал на то письмо, в котором вы обещаете заехать. Помню свою радость при этом известии и то, что я сейчас же отвечал вам*. Если же не отвечал, то, пожалуйста, не накажите за это и приезжайте. Бог даст, будет снег. Если же не будет, то вышлем коляску в Ясенки. Жена очень благодарит Марью Петровну, к чему и я присоединяюсь, и просит очень его исполнить. Мы так давно не видались.
Теперь другое: стихотворение ваше прекрасно-роженое, как все ваши прекрасные вещи. Я бы желал переменить «властительному маю», но знаю, что это нельзя*.
С женой мы о вас, как человеке и друге и как о поэте, всегда вполне совпадаем.
У нас слава богу все здорово и идет по-божьи.
Вы поняли мою тоску с полуслова, но боюсь еще, что не разрожусь. Вчера получил от Тургенева письмо*. И знаете, решил лучше подальше от него и от греха. Какой-то задира неприятный. Поздравляю вас с днем рожденья. И теперь не забуду поздравлять вас к 23. И желаю не забывать этого раз 12. Больше не надо ни для себя, ни для вас.
До свиданья.
Ваш Л. Толстой.
1878 г. Декабря 25. Ясная Поляна.
Многоуважаемый Петр Николаевич.
Я перед вами кругом виноват, во-первых, за то, что, бывши в Москве*, не выгадал время заехать к вам еще раз, а во-вторых, за то, что так долго не прислал вам книгу Vinet*, о которой вы мне напомнили.
Извинить меня можно только потому, что я, вернувшись из Москвы, куда я и поехал не совсем здоровый, заболел и только нынче, в день рожества, опомнился и почувствовал себя лучше. Пожалуйста же, не сердитесь на меня, в особенности во внимание того уважения, которое я имею вообще к людям вашего времени и в особенности к вам, расположением которого я так желал бы пользоваться.
Начинаю с того, что поздравляю вас с праздником и Новым годом, желаю вам здоровья и продолжения того душевного спокойствия, в котором я всегда видел вас.
Работа моя томит и мучает меня, и радует и приводит то в состояние восторга, то уныния и сомнения; но ни днем, ни ночью, ни больного, ни здорового, мысль о ней ни на минуту не покидает меня. Вы мне позволяли делать вам и письменные вопросы. Выбираю самые для меня важные теперь.
Что за человек был Федор Александрович Уваров*, женатый на Луниной? Я знаю, что он был храбрый офицер, израненный в голову в Бородинском сражении. Но что он был за человек? Когда женился? Какое было его отношение к обществу? Как он пропал? Что за женщина была Катерина Сергеевна? Когда умерла, остались ли дети?*
На какой дуэли, — с кем и за что, — Лунин, Михаил Сергеевич*, был ранен в пах?
Написав все эти вопросы, мне стало совестно. Пожалуйста, если вам скучно и некогда, ничего не отвечайте, а если ответите хоть что-нибудь, я буду очень благодарен. Если же все, что вы знаете про это, слишком длинно, то напишите — я приеду, чтобы послушать вас изустно.
Во всяком случае, поручаю себя вашему расположению и только прошу верить, что дело, которое занимает меня, для меня теперь почти так важно, как моя жизнь, и еще в то, что я дорожу моими отношениями к вам столько же по той помощи, которую вы оказывали и можете оказать мне, сколько по искреннему и глубокому уважению к вашей личности.
Гр. Л. Толстой.
Не вспомнится ли вам из декабристов какое-нибудь лицо, бежавшее и исчезнувшее?*
1878 г. Декабря 31. Ясная Поляна.
Приписываю несколько строк, дорогой Афанасий Афанасьевич, чтобы сказать, что обеими руками подписываю то, что вам пишет Николай Николаевич*. Не прочтя вновь всю статью, я не имею вполне права иметь мнение; но по тому, что я слышал тогда и теперь, и в особенности по серьезности, с которой Николай Николаевич отнесся к этому делу, и по тем разговорам, которые мы с ним имели, я позволяю себе прибавить и свой голос к его голосу. Трудно найти двух людей, которые бы так любили не только вас, но именно ваш ум, как мы с ним, и потому вы должны нам верить. Скажу только, что, прочтя письмо Страхова, я сказал ему, что он в письме к вам выразил свое осуждение сильнее, чем в разговоре со мной.
Поздравляю вас с Новым годом; дай вам бог здоровья и спокойствия душевного.
Наш поклон Марье Петровне. Я скоро буду в Москве* и желал бы не попасть в то время, когда вы будете в Петербурге.
Если вам не в труд, пожалуйста, пришлите мне ваше последнее стихотворение*.
Ваш Л. Толстой.