1874 г. Февраля 13. Ясная Поляна.
Благодарю вас, дорогой Николай Николаевич, за присылку статьи о Дарвине;* я проглотил ее и почувствовал, что это хорошая и сытная пища. Для меня это было подтверждение моих неясных мечтании о том же предмете и выражение того, что как будто хотелось выразить. Одно удивительно. Напечатана статья, прочтут ее. Отнестись к ней презрительно нельзя и не согласиться нельзя. Что ж, изменит ли она хоть на волос общее ходячее мнение о каком-то новом слове Дарвина? Нисколько. Это мне всегда удивительно и обидно и в особенности обидно за статьи. Большое и, главное, не критическое сочинение, а положительное найдет себе рано ли поздно оценку, ядро долетит и ударит, может быть, там, где мы не узнаем, но ударит. Но критика ваша любимая — это ужасное дело. Одно ее значение и оправдание, это — руководить общественным мнением, но тут и выходит каламбур — когда критика мелет околесную, она руководит общественным мнением, но как только критика, как ваша, исходит из искренней и (ernst) серьезной мысли, она не действует, и как будто ее не было.
Вы угадали, что я очень занят и много работаю. Очень рад, что давно, когда писал вам, не начал печатать*. Я не могу иначе нарисовать круга, как сведя его и потом поправляя неправильности при начале. И теперь я только что свожу круг и поправляю, поправляю… Никогда еще со мною не бывало, чтобы я написал так много, никому ничего не читая и даже не рассказывая, и ужасно хочется прочесть. Что бы я дал за вас! Но я знаю, что это подлость, и сам себя надуваешь. Устал работать — переделывать, отделывать дочиста, и хочется, чтобы кто-нибудь похвалил и можно бы не работать больше. Не знаю, будет ли хорошо. Редко вижу в таком свете, чтобы все мне нравилось. Но написано уж так много и отделано, и круг почти сведен, и так уж устал переделывать, что в 20 числах хочу ехать в Москву и сдать в катковскую типографию. Я раздумал утруждать вас. Очень благодарю вас, но надо самому держать корректуры*.
Ваш всей душой Л. Толстой.
1874 г. Марта 6. Ясная Поляна.
Очень радуюсь, дорогой Николай Николаевич, тому, что наши дела устроились так, что вам развязаны руки для работы по сердцу, и очень благодарен вам, что вы мне написали об этом*. Я очень бестолковый и переменчивый человек, но не в привязанностях, и все, что вас касается, как человека, живо интересует меня, не говоря о том, что я теперь радуюсь вашей свободе, потому что вы не будете размениваться на мелкую монету.
Я вчера приехал из Москвы и отдал в типографию часть рукописи, листов на 7. Всего будет листов 40. Надеюсь все напечатать до мая. В Москве же я в первый раз прочел несколько глав дочери Тютчева* и Ю. Самарину. Я выбрал их обоих, как людей очень холодных, умных и тонких, и мне показалось, что впечатления произвело мало; но я от этого не только не разлюбил, но еще с большим рвением принялся доделывать и переделывать. Я думаю, что будет хорошо, но не понравится и успеха не будет иметь, потому что очень просто. Ю. Самарин взялся держать корректуру. Этому я очень рад, но я и сам буду держать.
Получил я с месяц тому назад диплом из Академии наук на избрание меня членом*. Признаюсь, что это польстило мне, несмотря на то, что Пушкин не был членом*, а Пыпин — член. Надо, кажется, написать благодарность и послать сочинения, тем более, что я вижу по «Запискам Академии»* и Bulletins, которые мне присылают, что это делают. Будьте так добры, напишите мне черновое такое письмо, если это нужно; а то я не знаю.
Что ваши планы на лето? Можно ли надеяться увидать вас в Ясной?
Ваш Л. Толстой.
1874 г. Марта 6. Ясная Поляна.
Любезный друг! Если я и так давно не писал вам, и не приехал в Москву, чтобы повидаться с вами, то все-таки я так же, еще более искренно, чем всегда, по своему чувству называю вас дорогим и любезным другом. Дня не проходило, чтобы это последнее столь важное и тяжелое для вас время* я не думал и мы с женой не говорили про вас. Я не стану в письме говорить вам про ваши чувства, какими я их предполагаю, но я уверен, что верно угадываю их, иначе бы я не любил вас, но все-таки я бы дорого дал, чтобы услыхать от вас подтверждение в том, что я не ошибаюсь, и понять новые оттенки, которые, может быть, ускользнули от меня. Давно уж, очень давно, я собирался писать вам только за тем, чтобы вы знали, что не горе (не знаю как назвать) — тяжелое пережитое и переживаемое вами время жизни отозвалось в моей душе, несмотря на то, что мы так редко видимся и пишем. Ваше положение мне представляется так: есть машина — очень хорошая, полезная и т. д., но машина, с которой обращаются все и всегда посредством длинных стальных ручек так, чтобы не повредить себе пальцы; но к этой машине нужны еще такие работники, которые бы действовали около нее и руками: и вы взялись быть таким работником и, разумеется, вы, как вас бог создал, стали ворочаться в машине не руками, а сердцем, и вам размозжило сердце или кусочек его. И я знаю, что это так, и мне всей душой жалко вас; если бы я сомневался, что моя дружба к вам изменилась, я бы уверился в ней по тому, как мне больно за вас. Если вам приятно это, напишите мне, если нет, ничего не пишите. Я вчера вернулся из Москвы и говорил о вас с К. Тютчевой, которая мне всегда особенно мила за то, что она вас понимает и любит.
Я не приехал в Москву особенно потому, что перед вашим приездом только что был там, а вы не можете себе представить, как мне все тяжелее и тяжелее уезжать из дома, то есть выбрасывать из жизни те дни, которые я вне дома; и тем тяжелее, чем меньше их остается. У нас нынешний год было горе. Мы потеряли меньшого сына, 6-го. Теперь 5, и ждем около святой*. Из всех близких потерь, которые мы могли понести, это была самая легкая, мизинец, но все-таки больно, для жены особенно. На меня смерть никогда не действует очень больно (я испытал это на потере любимого брата). Если потерей любимого существа сам не приближаешься к своей смерти, не разочаровываешься в жизни, не перестаешь ее любить и ждать от нее хорошего, то эти потери должны быть невыносимы; но если подаешься на это приближенье к своему концу, то не больно, а только важно, значительно и прекрасно. Так на меня, да и на всех, я думаю, действует смерть. Маленький пример. Хороня Петю, я в первый раз озаботился о том, где меня положить. И на Соню, кроме той особенной, почти физической материнской боли, это подействовало так же, несмотря на ее молодость.
Мы живем по-старому, заняты так, что всегда недостает времени. Дети и их воспитание все больше и больше забирают нас, и идет хорошо. Я стараюсь и не могу не гордиться своими детьми. Кроме того, я пишу и начал печатать роман*, который мне нравится, но едва ли понравится другим, потому что слишком прост.
Видите, какие подробности я пишу вам о себе; напишите, пожалуйста, о себе, о своей жизни и о своих хороших больших радостях и горестях и глупых маленьких радостях и горестях. Что делают ваши? Ваша матушка и сестра? Где? И здоровье Прасковьи Васильевны как?
Какую прелестную представительницу русских женщин вы выбрали — кн. Вяземскую, и какой жалкий экземпляр русских мужчин — Калошин*. Как я вспомню про него между английскими, олимпийски самодовольными именно своей тугой односторонней глупостью лордами, мне совестно, и я краснею. Он именно тот несуществующий русский человек, вертлявый (умом), без цели, от слабости подделывающийся под европейскую внешность, без правил, убеждений, без характера, тот самый несуществующий русский человек, каким в своем презрении иностранцы представляют себе русских.
Я боюсь, что наделал вам неприятностей голодом самарским. Всегда, смолоду, и чем старше, тем больше, ценю одно качество отрицательное выше всего — простоту. Надо наше уродство, чтобы понять только ту путаницу, которая происходит, по какому же случаю? по тому, что голодным людям не голодные, а роскошествующие люди хотят дать кусок хлеба. Хочешь дать — дай, не хочешь, пройди мимо. Казалось бы, чего еще. Нет, оказывается, что если ты дашь, то ты этим покажешь, что ты враг кого-то, и желаешь кого-то огорчить или убедить, а не дашь, то ты этим…
Боже мой! Что это? Я только приехал из Москвы, и хотя я избегаю слушать все рассказы о делающих, невольно я приезжаю с таким запасом презрения и отвращения, что долго не могу успокоиться. Особенно с подрастающими детьми, так хочется с ними одинаково серьезно смотреть на жизнь и так это трудно, когда дело коснется людских дел.
Прощайте, целую вашу руку.
Ваш старый и верный друг Л. Толстой.
1874 г. Марта 15...25. Ясная Поляна.
Таня, милый друг, сделай мне одолжение. Спроси у Саши, брата, можно ли мне в романе, который я пишу, поместить историю, которую он мне рассказывал об офицерах, разлетевшихся к мужней жене вместо мамзели, и как муж вытолкнул и потом они извинялись. Дело у меня происходит в кавалерийском гвардейском полку, имена, разумеется, непохожие, да я и не знаю, кто были настоящие, но все дело так, как было*.
История эта прелестна сама по себе, да и мне необходима. Пожалуйста, напиши. Еще, пожалуйста, напиши мне, любезный друг Саша, это я обращаюсь к Александру Михайловичу*. Какие твои планы и виды и надежды по службе? Пожалуйста, напиши мне. Это очень меня интересует, и, верно, у тебя есть что-нибудь определенное, если ты так решительно бросаешь прелестный Кавказ (как Таня ни ругай его).
Ждем с великой радостью вашего приезда.
1874 г. Апреля 11. Ясная Поляна.
Милостивый государь, Константин Степанович! Я получил от вас извещение об избрании меня в члены-корреспонденты Академии наук и диплом на это звание*. Прошу покорно передать высокоуважаемому собранию, удостоившему меня этой чести, мою глубокую признательность.
Примите, милостивый государь, уверение в совершенном почтении и преданности.
Граф Лев Толстой.
11 апреля 1874 г.
1874 г. Апреля 18…19. Ясная Поляна.
Я получил ваше письмо в Москве*, дорогой Николай Николаевич. Я приезжаю туда, как всегда, раз в месяц и два, и никакие корректуры в мире не заставят меня жить там. Кроме того, корректуры печатаются и присылаются мне чрезвычайно медленно, так что я не знаю, когда кончится печатание и кончится ли до лета. Да и последнее время меня занимало совсем другое — школы грамотности. Меня втянул в это дело Московский комитет грамотности и расшевелил во мне старые педагогические дрожжи. Вероятно, вы прочтете в газетах, как меня будут ругать, перевирая мои слова, и вас это не заинтересует; а я не прочту, хотя это и очень интересует меня. Я закинул на гольца, а попалась щука. Зашла речь о грамотности, и я натолкнулся на такую грандиозную стачку тупоумия, что не мог спокойно пройти мимо*. Если у вас есть связи в литературном мире, дайте мне un coup d’épaule*, чтобы хоть не успокоились тем, что гр. Л. Толстой — ретроград, славянофил, а хоть пошумели бы немного об этом. Люди, ничего не знающие, бездарные, не знающие даже того народа, который они взялись образовывать, забрали в руки все дело народного образования и что делают — волос дыбом становится. Не забудьте же обещанье — приезжайте летом. В тоне вашего последнего письма есть что-то ироническое. Пожалуйста, не позволяйте этого в отношении меня, потому что я вас очень люблю.
1874 г. Апреля 15?...30? Ясная Поляна.
Милостивый государь Алексей Сергеевич!
Вы мне как-то писали, и я вам отвечал. Помню, что письма ваши оставили мне очень хорошее впечатление и что я жалел, что не мог исполнить вашего желания*. Теперь я особенно жалею об этом, так как у меня до вас просьба. И несмотря, что я не исполнил вашей просьбы, судя по вашим письмам, в особенности по вашему «Никону» и по тому участию, которое вы принимали когда-то в «Ясной Поляне»*, я уверен, что вы исполните мою просьбу, если это только возможно. Дело в том, что Московский комитет грамотности втянул меня в разъяснение моего приема обучения грамоте и, занявшись этим делом, я, к удивлению и ужасу своему, увидал, что то педантически тупоумное немецкое отношение к делу народного образования, с которым я боролся в «Ясной Поляне», за последние 15 лет пустило корни и спокойно процветает, и что дело это не только не пошло вперед, но значительно стало хуже, чем было. В последнем заседании комитета я, насколько умел, высказал, как я смотрю на это, и надеюсь, что расковырял немного этот муравейник тупоумия. Но я уверен, что слова мои не полные, спешные, переврут и почерком пера решат, что я ретроград, хочу воротиться к Псалтырю и т. д., и преспокойно опять наладят свою машину. Мне не нужно вам объяснять, как я смотрю на дело. Мне кажется, вы сочувствовали направлению «Ясной Поляны», и вам легко будет, пробежав протоколы заседаний, освежить в своей памяти мои выраженные в педагогических статьях 1860-х годов положения, от которых я ни на шаг не отступил. Просьба моя к вам состоит в том, чтобы в газете, в которой вы участвуете, противодействовать легкомысленному отношению к этому делу и, если есть человек, интересующийся и понимающий дело (я думаю, что вы такой человек), то отнестись к делу серьезно. Серьезный разбор дела не может не быть мне благоприятным*.
Сочту себя много обязанным, если вы окажете помощь этому столь близкому моему сердцу делу, и буду рад случаю отплатить вам всем от меня зависящим.
Примите уверение совершенного уважения и преданности вашего покорного слуги
гр. Л. Толстого.
1874 г. Июня 23. Ясная Поляна.
Если я тотчас же не отвечал вам на ваше длинное, доброе, тронувшее меня письмо*, то не оттого, чтобы я не думал беспрестанно о вас. Теперь пишу и задираю вас только для того, чтобы продолжать чувствовать близость с вами. Вчера я похоронил тетушку Татьяну Александровну*. Вы не знали ее, но ваша maman знала, и от меня вы про нее много слышали. Она умерла почти старостью, то есть угасала понемногу и уже года три тому назад перестала для нас существовать, так что (дурное или хорошее это было чувство, я не знаю), но я избегал ее и не мог без мучительного чувства видеть ее; но теперь, когда она умерла (она умирала медленно, тяжело — точно роды), все мое чувство к ней вернулось еще с большей силой. Она была чудесное существо. Вчера, когда мы несли ее через деревню, нас у каждого двора останавливали. Мужик или баба подходили к попу, давали деньги и просили отслужить литию, и прощались с ней. И я знал, что каждая остановка это было воспоминание о многих добрых делах, ею сделанных… Она 50 лет жила тут и не только зла, но неприятного не сделала никому. А боялась смерти. Не говорила, что боится, но я видел, что боялась. Что это значит? Я думаю, что это смирение. Я с ней жил всю свою жизнь. И мне жутко без нее. У нас все хорошо в семье. Вы предсказывали мне девочку, но родился мальчик, точно такой же, как тот, которого мы потеряли, и, хотя его зовут Николаем, мы невольно зовем его Петей, как прежнего. Я нахожусь в своем летнем расположении духа, — то есть не занят поэзией и перестал печатать свой роман* и хочу бросить его, так он мне не нравится; а занят практическими делами, а именно педагогией: устраиваю школы, пишу проекты и борюсь с петербургской педагогией вашего protégé Дмитрия Андреевича*, который делает ужасные глупости в самой важной отрасли своего управления, в народном образовании. Целую вашу руку, любезный, дорогой друг; когда-нибудь напишите мне так же, как я вам, все, что вам близко к сердцу. Все отзовется верно, без одной фальшивой ноты.
Ваш Л. Толстой.
23 июня.
1874 г. Июля 27. Ясная Поляна.
Мне страшно обидно и грустно будет, если не увижусь с вами при обратном вашем проезде в Петербург, дорогой Николай Николаевич. Сообразив все, я решил ехать немедленно в Самару и выеду, вероятно, около 30 и буду дома, если бог даст, не раньше 12-го*. Если вы еще будете в Полтаве, то заезжайте, пожалуйста, пожалуйста. Мне столько еще нужно и хочется вам сказать и так хочется вас еще видеть.
Еще прежде получения вашего письма* я исполнил ваш совет, т. е. взялся за работу над романом; но то, что напечатано и набрано, мне так не понравилось, что я окончательно решил уничтожить напечатанные листы и переделать все начало, относящееся до Левина и Вронского. И они будут те же, но будут лучше. Надеюсь с осени взяться за эту работу и кончить*. Очень радуюсь вашему счастливому времени, проведенному у ваших родных, и только жалею, что не подробно вы пишете, и я не могу себе живо представить вашу жизнь. Может быть, до свидания, а нет — до следующего письма.
Ваш Л. Толстой.
27 июля
1874 г. Августа 15. Ясная Поляна.
Милостивый государь Николай Алексеевич!
Педагогическая статья, о которой я писал вам*, у меня готова, и я желаю напечатать ее в «Отечественных записках». Если вы желаете поместить ее в своем журнале, то она к вашим услугам. Условия мои 150 р. за лист и помещение ее в осенних №-ах (в сентябре или октябре)*. Листов будет 5 или 6. Если вы согласны, то напишите мне, и я пришлю ее в Петербург, где корректуры ее мне обещал держать H. H. Страхов.
Очень благодарен вам за вашу готовность помочь мне в моей борьбе с педагогами. Я получил письма от Михайловского* с требованиями матерьялов для его статьи, но не мог ему послать то, что нужно. Педагоги борются за существование, и нет гадости, которой бы они побрезгали для достижения своей цели. Они лгали, выдумывали, и теперь тот протокол заседания комитета грамотности, печатание которого было бы для них очень невыгодно, они умели так затянуть, что он до сих пор не вышел и едва ли выйдет*.
Мне очень жалко только то, что если теперь «Отечественные записки» возьмут мою сторону в этом споре, то это будет представляться поддержкою взглядов сотрудника, а не мнением, ничем не вызванным, редакции. Хотя я твердо уверен, что если бы редакция обратила серьезное внимание на этот вопрос, то она стала бы на совершенно сходную со мной точку зрения.
В ожидании вашего ответа остаюсь ваш покорный слуга
граф Лев Толстой.
15 августа.
1874 г. Августа 30. Ясная Поляна.
Милостивый государь Николай Алексеевич!
Посылаю вам мою статью* и очень прошу вас корректуры ее приказать пересылать Николаю Николаевичу Страхову (Публичная библиотека) и всякое изменение, сделанное им, принимать как бы мое. Я вставил в начале статьи, в выноску, краткое объяснение того обстоятельства, которое послужило ее поводом. Оно необходимо для понимания полемической части статьи. И я очень жалею, что мне не удалось сообщить г. Михайловскому протоколы заседаний. Я написал в Москву, чтобы эти протоколы выслали в редакцию «Отечественных записок», как скоро они выйдут*. Может быть, они понадобятся, и г-н Михайловский сделает из них употребление, чего бы я очень, очень желал. Я уверен, что редакция «Отечественных записок» не разойдется со мной во взгляде, который я излагаю в своей статье, и только желаю, чтобы публика хоть в самой малой доле признала ту важность, которую я приписываю этому делу. Боюсь тоже, чтобы вследствие того, как я слышал, царствующего теперь цензурного террора статья моя не подверглась бы гонению, и потому разрешаю редакции вымарывать, не списавшись со мной, то, что может показаться опасным*.
Несмотря на то, что я так давно разошелся с «Современником», мне очень приятно теперь посылать в него свою статью, потому что связано с ним и с вами очень много хороших молодых воспоминаний.
Ваш Л. Толстой.
30 августа.
1874 г. Сентября 10. Ясная Поляна. 10 сентября.
Не успел я еще получить ответа от вас, дорогой Николай Николаевич, на последнее письмо и, главное, на то, что согласны ли вы исполнить мою просьбу о корректурах статьи, как я уж опять к вам с просьбой о корректуре листа романа. Я сдал один лист в Москве в типографию и велел послать к вам*. Жду с нетерпением и волнением вашего ответа. Как вы приняли эту мою бессовестность? Или же — утешаю себя — как ни велика моя бессовестность, ваше расположение ко мне превышает ее.
Не смею просить вас назначить вознаграждение, но если бы вы назначили его, я бы еще больше считал себя обязанным вам. Вы и поощряли меня печатать и кончать этот роман, вы и избавьте его от безобразий. Погода так хороша, и всяких хлопот у меня так много, что я и не смею думать о работе. Попробовал приняться, но так напутал, что должен был бросить. Что вы поделываете? И как действует на вас эта чудная погода? Меня она и радует и волнует.
Ваш Л. Толстой.
1874 г. Ноября 4. Ясная Поляна.
Милостивый государь Николай Алексеевич!
Очень рад, что статья моя понравилась вам и вообще редакции «Отечественных записок». Соглашаясь с нею, я надеюсь, что редакция захочет и сумеет защитить этот взгляд на народное образование от тех нападений, которые будут на него направлены со стороны тупоумия и чиновничества. И радуюсь тому, что Н. К. Михайловский не оставил своего намерения высказаться по этому случаю*. Если я могу быть ему полезен для справок и разъяснений, то я к его услугам.
С совершенным уважением и преданностью вам
гр. Л. Толстой.
4 ноября.
1874 г. Ноября 8. Ясная Поляна.
Милостивый государь Николай Алексеевич!
Нужда в 10 тысячах заставила меня отступить от моего намерения печатать мой роман отдельной книгой. Я считал себя связанным случайно данным обещанием «Русскому вестнику» печатать у них, если бы я вздумал печатать в журнале, и потому сделал им предложение отдать 20 листов моего романа в их журнал, с платою по 500 р. за лист и выдачею мне 10 тысяч вперед, с обязательством в случае, если бы я не выдал в продолжение определенного срока рукописи, уплатить эти деньги, и с правом печатать роман отдельно по выходе последних частей в журнале. Они стали торговаться, и я очень рад был, что этим освободили меня от моего обещания. Делаю теперь то же предложение вам, предуведомляя, что я не отступлю от предлагаемых условий, и вместе с тем зная, что предлагаемые мною условия тяжелы для журнала, я нисколько не удивлюсь, если вы их не примете, и что ваш отказ нисколько, надеюсь, не изменит тех хороших отношений, в которые мы вновь вступили с вами. Роман, вероятно, будет состоять из 40 листов. Печатание скончания в вашем журнале или отдельно будет зависеть от нашего дальнейшего соглашения*.
В ожидании вашего ответа остаюсь с совершенным уважением ваш покорный слуга
гр. Лев Толстой.
8 Nоября.
1874 г. Декабря 23. Ясная Поляна.
Что вы поделываете, дорогой Николай Николаевич? По последнему письму судя, вы в дурном состоянии*. Впрочем, вероятно, у вас, как и у меня, скука и апатия предшествуют наплыву умственной энергии. Надеюсь и желаю, чтобы это так было и чтобы письмо это застало вас в азарте работы.
Я отдал (на словах) роман Каткову, и ваш совет отдать заставил меня решиться. А то я колебался. Все занимаюсь «Азбукой», грамматикой и школами в уезде и не имею духа приняться за роман. Однако теперь уже необходимо, так как я обещал. Я прочел философскую статью Соловьева, и она мне очень понравилась*. Это еще один человек прибыл к тому малому полку русских людей, которые дозволяют себе думать своим умом. Я уже насчитываю теперь 5-рых таких. В нем есть, то есть в статье, один недостаток — гегелевская зловредная фразеология. Вдруг с бух да барахты является в конце статьи какой-то дух, мне очень противный и давно знакомый. Порадуйте меня как-нибудь вашим бисером* — он не перед свиньями, когда обращен ко мне. У меня теперь все очень хорошо. Я весел и здоров, и хорошо работается. Хорошо бы, если бы вы были так же.
Ваш Л. Толстой.
23 декабря.
1874 г. Декабря 15...30? Ясная Поляна.
Получив ваше последнее милое письмо*, которое я ждал, я тотчас же ответил вам, но написал в письме глупость, что так часто со мной бывает, и должен был разорвать письмо. Радуюсь всей душой, что вы беретесь за оставленное дело, и как оно ни чуждо мне, все-таки сочувствую, как и всегда сочувствовал вашему отношению к нему*. Вы говорите, что мы, как белка в колесе. Разумеется. Но этого не надо говорить и думать. Я, по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut décès pyramides 40 siècles me contemplent* и что весь мир погибнет, если я остановлюсь. Правда, там сидит бесенок, который подмигивает и говорит, что все это толчение воды, но я ему не даю, и вы не давайте ходу. Впрочем, как только дело коснется живой души человеческой, и можно полюбить тех, для кого трудишься, то уже бесенку не убедить нас, что любовь пустяки. Я теперь весь из отвлеченной педагогики перескочил в практическое, с одной стороны, и в самое отвлеченное, с другой стороны, дело школ в нашем уезде. И полюбил опять, как 14 лет тому назад, эти тысячи ребятишек, с которыми я имею дело. Я у всех спрашиваю, зачем мы хотим дать образование народу; и есть 5 ответов. Скажите при случае ваш ответ. А мой вот какой. Я не рассуждаю, но когда я вхожу в школу и вижу эту толпу оборванных, грязных, худых детей, с их светлыми глазами и так часто ангельскими выражениями, на меня находит тревога, ужас, вроде того, который испытывал бы при виде тонущих людей. Ах, батюшки, как бы вытащить, и кого прежде, кого после вытащить. И тонет тут самое дорогое, именно то духовное, которое так очевидно бросается в глаза в детях. Я хочу образования для народа только для того, чтобы спасти тех тонущих там Пушкиных, Остроградских, Филаретов, Ломоносовых. А они кишат в каждой школе. И дело у меня идет хорошо, очень хорошо. Я вижу, что делаю дело, и двигаюсь вперед гораздо быстрее, чем я ожидал. Желаю от всей души, чтобы и ваше дело так же спорилось, как мое это последнее время. В Петербург мне очень хочется, и вы знаете, что видеть вас для меня большая заманка, но теперь я больше занят еще, чем прежде, особенно потому, что в хорошем духе работать. Роман свой я обещал напечатать в «Русском вестнике», но никак не могу оторваться до сих пор от живых людей, чтобы заняться воображаемыми.
Ваш Л. Толстой.
Перро очень мил, и я надеюсь, что он мне устроит*. Я чрезвычайно благодарен вам и ему. Что он за человек? И чем можно отблагодарить его?