1873 г. Января 12. Ясная Поляна.
Я нынче только получил ваши книги*, многоуважаемый Павел Дмитриевич, и не могу вас достаточно благодарить. Надеюсь свидеться с вами до тех пор, пока прочту то, что мне нужно в этих.
Долго ли вы пробудете в Москве? Есть ли надежда увидать вас в январе?
Дай бог вам успеха в вашей работе*. Так часто приходится говорить неискренно эти слова, что мне хочется особенно подчеркнуть то, что я от всей души интересуюсь не только вашими трудами, но и всей вашей умственной деятельностью, которая имеет большую будущность.
Я вас не зову к себе теперь, если не поздно будет в феврале; потому что я всю зиму нынешнюю нахожусь в самом тяжелом, ненормальном состоянии. Мучаюсь, волнуюсь, ужасаюсь перед представляющимся, отчаиваюсь, обнадеживаюсь и склоняюсь к тому убеждению, что ничего кроме муки не выйдет*. Надеюсь к февралю успокоиться. А теперь я себе так несносен, что другим должен быть невыносим. Так, пожалуйста, напишите свои планы на следующей неделе; я по ним соображусь. А свидеться и сблизиться с вами мне очень хочется.
Ваш Л. Толстой.
12 генваря.
1873 г. Января 12. Ясная Поляна.
Очень и очень рад был получить от вас самих о вас известие, любезный Владимир Константинович. Я все-таки знал про вашу судьбу урывками. И рад очень тому, что вы принимаетесь за умственную (я не говорю литературную, потому что не люблю ни слово, ни дело) работу. Очень интересно мне будет следить за этой работой и потому, что я интересуюсь и вами и казаками больше, чем когда-нибудь. Откровенно скажу вам только то, что газетная деятельность не та, которую бы я желал для вас.
С Урусовым мы так же дружны и часто видимся, и я послал ему ваше письмо.
У меня к вам просьба: вы живете недалеко от Азова. Может быть, и сами бывали, а может быть, знакомые ваши. Мне нужно вид — картину того места, где стояли войска и были военные действия при Петре. Мне нужно знать: какие берега Дона, Мертвого Донца, Кутерьмы там — где высоко, где низко. Есть ли горы, курганы? Есть ли кусты; челига или что-нибудь подобное, какие травы? Есть ли ковыль? Есть ли камыш? Какая дичь? Да и вообще течение Дона от Хопра, какой общий характер имеет, какие берега? Может быть, есть книги об этом специальные, то назовите.
Простите, что утруждаю вас; но надеюсь, что, если не очень трудно, вы не откажете помочь мне.
Саша* на святках был у нас, и ваше письмо я получил на другой день его отъезда.
Жена благодарит вас за память и кланяется. Очень рад, что мы опять вошли в сношения с вами.
Искренно преданный
гр. Лев Толстой.
Да, нет ли чего-нибудь мне неизвестного местного об азовских походах Петра?
12 генваря.
1873 г. Января 24. Ясная Поляна.
Я становлюсь бессовестен. Не успел отказаться от вашего предложения, как мне уже понадобились 3 книги. Справился с вашим предпоследним письмом* — две из них там есть: Корба* и Есипова раскольничьи дела*. Если я вам не надоел, пришлите их, пожалуйста. Третья книга — это Кирилова статистика, о которой упоминает Устрялов*. Если она есть в продаже, то (простите, ради бога), когда будете у Соловьева, возьмите у него на мой счет и пришлите мне, пожалуйста. Я уже дошел в своем изучении времени до той степени (вы, верно, это испытывали), что начинаешь вертеться в заколдованном кругу. С разных сторон повторяют одно и то же, и знаешь откуда. Неужели только?
Есть у меня еще надежда на родословные. Не знаете, нет ли чего в этом роде? В особенности Шереметевы и Апраксины. С другой стороны, я дошел до того периода, когда, начитавшись описаний того времени, всегда ложных, с пошлой европейской, героичной точки зрения, испытываешь озлобление на эту фальшь и, желая разорвать этот волшебный круг фальши, теряешь спокойствие и внимательность, которые так нужны.
Письмо ваше мне было очень приятно. В хорошие минуты я приблизительно то же думаю; но приятно со стороны получить подтверждение.
Я тоже хочу сказать вам от души совет; но мой не будет приятен, хотя вы, вероятно, знаете сами то, что я скажу. Не живите в Москве. Для людей, которым предстоит упорный умственный труд, есть две опасности: журналистика и разговоры. Против первой вы непромокаемы, как я думаю; но второе вам, кажется, опасно. Вы говорите хорошо, вас слушают охотно, потому что вам есть что говорить; но это беда. И чем умнее те люди, с которыми говоришь, тем хуже. Для умных людей достаешь самую начинку из пирога, а этого-то и не надобно, чтоб они не нанюхали, как собаки, кушанье, которое готовится к празднику.
Должно быть, скоро буду в Москве; и мне нужно напоминать ваш адрес, чтоб видеться с вами.
Мой адрес всегда: Тула.
Ваш Л. Толстой.
24 января.
1873 г. Января 30. Ясная Поляна.
Уж несколько дней, как получил ваше милое и грустное письмо* и только нынче собрался ответить.
Грустное потому, что вы пишете, Тютчев умирает*, слух, что Тургенев умер*, и про себя говорите, что машина стирается, и хотите спокойно думать о Нирване. Пожалуйста, известите поскорее, — фальшивая ли это была тревога. Надеюсь, что да и что вы без Марьи Петровны маленькие признаки приняли за возвращение вашей страшной болезни.
О Нирване смеяться нечего и тем более сердиться. Всем нам (мне, по крайней мере, я чувствую) она интереснее гораздо, чем жизнь, но я согласен, что, сколько бы я о ней ни думал, я ничего не придумаю другого, как то, что эта Нирвана — ничто. Я стою только за одно — за религиозное уважение — ужас к этой Нирване.
Важнее этого все-таки ничего нет.
Что я разумею под религиозным уважением? Вот что. Я недавно приехал к брату, а у него умер ребенок и хоронят*. Пришли попы, и розовый гробик, и все, что следует. Мы с братом так же, как и вы, смотрели на религиозные обряды и, сойдясь вместе, невольно выразили друг другу почти отвращение к обрядности. А потом я подумал: «Ну, а что бы брат сделал, чтобы вынести, наконец, из дома разлагающееся тело ребенка? Как его вынести? В мешке кучеру вынести? И куда деть, как закопать? Как вообще прилично кончить дело? Лучше нельзя (я, по крайней мере, не придумаю), как с панихидой, ладаном. Как самому слабеть и умирать? Мочиться под себя, п….ть и больше ничего? Нехорошо».
Хочется внешне выразить значительность и важность, торжественность и религиозный ужас перед этим величайшим в жизни каждого человека событием. И я тоже ничего не могу придумать более приличного — и приличного для всех возрастов, всех степеней развития, — как обстановка религиозная. Для меня, по крайней мере, эти славянские слова отзываются совершенно тем самым метафизическим восторгом, когда задумаешься о Нирване. Религия уже тем удивительна, что она столько веков, стольким миллионам людей оказывала ту услугу, наибольшую услугу, которую может в этом деле оказать что-либо человеческое. С такой задачей как же ей быть логической? Она бессмыслица, но одна из миллиардов бессмыслиц, которая годится для этого дела. Что-то в ней есть.
Только вам я позволяю себе писать такие письма. А написать хотелось, и что-то грустно, особенно от вашего письма.
Напишите, пожалуйста, поскорее о своем здоровье.
Ваш Лев Толстой.
30 января.
Письмо мое дико, потому что я ужасно не в духе. Работа затеянная — страшно трудна*. Подготовки, изучения нет конца, план все увеличивается, а сил, чувствую, что все меньше и меньше. День здоров, а 3 нет.
1873 г. Января конец... февраля начало. Ясная Поляна.
Очень, очень благодарю, дорогой друг Alexandrine, за письмо ваше* и за ходатайство о Бибикове*. Он был у меня, когда я получил ваше письмо, и вы бы порадовались, увидав покрасневшее от волнения и радости его доброе седое лицо, когда я сообщил ему то, что до него касалось.
Верно, я написал не то, что хотел, если вышло так глупо и смешно. А я хотел сказать серьезное и приятное вам, то, что ему сказали в Петербурге, что вы, именно вы, делаете много добра своим влиянием. Когда он мне сказал это, я был рад и хотелось вам сказать.
Письмо ваше о том, что вы читаете «Войну и мир» (хотелось бы притвориться, но не стану), было мне очень приятно, в особенности потому, что я теперь почти что пишу. И суждения ваших слушательниц я бы дорого дал, чтоб послушать. И вовсе не смеялся над тем суждением, которое вы мне передали, но очень радостно задумался над ним. О если б в том, что мне бог даст написать, только этих недостатков бы не было. Этих-то я, наверное, избегну; но не думайте, чтоб я неискренно говорил, — мне «Война и мир» теперь отвратительна вся. Мне на днях пришлось заглянуть в нее для решения вопроса о том, исправить ли для нового издания*, и не могу вам выразить чувство раскаянья, стыда, которое я испытал, переглядывая многие места! Чувство вроде того, которое испытывает человек, видя следы оргии, в которой он участвовал. Одно утешает меня, что я увлекался этой оргией от всей души и думал, что, кроме этого, нет ничего.
«Азбуку» мою, пожалуй, не смотрите. Вы не учили маленьких детей, вы далеко стоите от народа и ничего не увидите в ней. Я же положил на нее труда и любви больше, чем на все, что я делал, и знаю, что это одно дело моей жизни важное. Ее оценят лет через 10 те дети, которые по ней выучатся.
Я слышал уже про болезнь Тютчева, и вы не поверите, как это меня трогает. Я встречался с ним раз 10 в жизни; но я его люблю и считаю одним из тех несчастных людей, которые неизмеримо выше толпы, среди которой живут, и потому всегда одиноки. Как он примет смерть, которая во всяком случае близка ему?
Если ему лучше, передайте ему через кого-нибудь мою любовь. Целую вашу руку. Не думаю, чтобы судьба привела меня в Петербург, хотя знаю, какая бы это была для меня радость. Передайте мою искреннюю дружбу вашим.
1873 г. Марта 1. Москва.
Милостивый государь,
(Потерял вашу карточку* и не знаю имени, отчества, пожалуйста, напишите.)
Очень благодарен вам за ваши прекрасные книги*. Предания о Петре прелестны. И как верно вы говорите, что народ указал на основные черты его характера, который вы так выпукло выставляете;* самое подробное изучение, тончайший душевный анализ и непосредственное чутье певца приводят к одному и тому же.
В первый приезд в Москву постараюсь упрочить так бегло начатое с вами знакомство и побываю у вас, если позволите.
Искренно уважающий вас гр. Л. Толстой.
1 марта.
1873 г. Марта 25. Ясная Поляна.
25 марта.
Как грустно мне было читать ваше письмо*, многоуважаемый Николай Николаевич! Если бы вы остались у нас, ничего бы этого не было, и я бы воспользовался вами дольше. Спасибо за обещание*, я буду рассчитывать на него и напоминать вам.
Вы мне не пишете, поступили ли вы на службу и ясно ли определено ваше положение? Пожалуйста, напишите.
Очень порадовало меня в вашем письме две вещи: 1) что вы также хорошо ко мне расположены, как и прежде, и 2) что у вас много друзей (посещавшие вас) и друзей ваших духовных, что книга ваша имеет успех*.
Только не вдавайтесь в литературную грязь, и все будет хорошо.
Расскажу теперь про себя, но, пожалуйста, под великим секретом, потому что, может быть, ничего не выйдет из того, что я имею сказать вам. Все почти рабочее время нынешней зимы я занимался Петром, то есть вызывал духов из того времени, и вдруг — с неделю тому назад Сережа, старший сын, стал читать «Юрия Милославского»* — с восторгом. Я нашел, что рано, прочел с ним, потом жена принесла снизу «Повести Белкина», думая найти что-нибудь для Сережи, но, разумеется, нашла, что рано. Я как-то после работы взял этот том Пушкина и, как всегда (кажется, 7-й раз), перечел всего, не в силах оторваться, и как будто вновь читал. Но мало того, он как будто разрешил все мои сомнения. Не только Пушкиным прежде, но ничем я, кажется, никогда я так не восхищался. «Выстрел», «Египетские ночи», «Капитанская дочка»!!! И там есть отрывок «Гости собирались на дачу». Я невольно, нечаянно, сам не зная зачем и что будет, задумал лица и события, стал продолжать, потом, разумеется, изменил, и вдруг завязалось так красиво и круто, что вышел роман, который я нынче кончил начерно*, роман очень живой, горячий и законченный, которым я очень доволен и который будет готов, если бог даст здоровья, через 2 недели и который ничего общего не имеет со всем тем, над чем я бился целый год. Если я его кончу, я его напечатаю отдельной книжкой, но мне очень хочется, чтоб вы прочли его. Не возьмете ли вы на себя его корректуры с тем, чтобы печатать в Петербурге*.
Еще просьба: я начал приготовлять «Войну и мир» ко второму изданию и вымарывать лишнее — что надо совсем вымарать, что надо вынести, напечатав отдельно*. Дайте мне совет, если вам будет время проглядеть 3 последние тома. Да если вы помните, что́ нехорошо, напомните. Я боюсь трогать потому, что столько нехорошего на мои глаза, что хочется как будто вновь писать по этой подмалевке. Если бы, вспомнив то, что надо изменить, и поглядев последние 3 тома рассуждения, написали бы мне, это и это надо изменить и рассуждения с страницы такой-то по страницу такую-то выкинуть, вы бы очень, очень обязали меня*. Благодаря кому-то, заботящемуся о том, что́ я пишу, и извещающему о том публику, я на этих днях получил приглашения в журналы от Некрасова и Каткова, которым надо отвечать отказом и потому раздражать, что очень неприятно*.
Надеюсь, что письмо это застанет вас здоровым и что вы скоро ответите мне.
Вы благодарите меня за то, что Петя* отдал вам мой запоздалый долг, а я забыл сделать то, что хотел в Ясной Поляне: сказать вам то, что несмотря на то, что печатание «Азбуки» есть уже давнишнее дело и что «Азбука» сделала фиаско (я от того ни на волос не стал о ней худшего мнения), я не перестаю в душе благодарить вас за вашу мне помощь. Если бы не вы, может быть, она бы еще теперь сидела мне поперек горла. Не взыщите за бестолково написанное письмо — я нынче много радостно работал утром, кончил, и теперь, вечером, в голове похмелье.
Ваш Л. Толстой.
1873 г. Марта 30. Ясная Поляна.
30 марта.
Очень вам благодарен, Павел Дмитриевич, за вашу память обо мне и за присылку книг. Я их еще не получал и нынче посылаю объявленье. Радуюсь вашей свободе и надеюсь, что вы ее употребите хорошо. Мои любимые для вас занятия это повесть в прозе и былину Ильи для Шатилова*. Драма это ваше дело с самим собой, и я сужденья иметь себе не позволяю.
Вы не поверите, что я с восторгом, давно уже мною не испытываемым, читал это последнее время, после вас — «Повести Белкина», в 7-й раз в моей жизни. Писателю надо не переставать изучать это сокровище. На меня это новое изучение произвело сильное действие. Я работаю, но совсем не то, что хотел*.
Прочел на днях «Le petit chose», Daudet*. Вероятно, Ольга Андреевна* обмолвилась, назвав его рядом с Droz*. Поэзия и дрова. Но очень хорошая вещь «Prosper Randoce» Cherbulier* — советую прочесть. Замечательная вещь, что у англичан и у французов не переводится поэзия, а у всех остальных европейцев, особенно у немцев — ничего. Как вы это подведете под свою теорию искусства?
До свиданья, желаю от всей души вам плодотворной и удовлетворяющей деятельности и прошу не забывать, что я горячо сочувствую вам и вашим замыслам и стремлениям.
Ваш Л. Толстой.
1873 г. Апреля 7. Ясная Поляна.
Вы, верно, упрекаете меня, Павел Дмитриевич, просто в невежестве; на ваши два столь приятные мне письма и посылку книг я до сих пор не ответил*. Я, по крайней мере, несмотря на уверенность, что наши хорошие и дружеские отношения упрочились теми славными днями, которые мы провели вместе*, я ужаснулся, когда хватился, что я еще вам не ответил, не поблагодарил вас за книги и, главное, за ваш приезд к нам. Произошло это оттого, что дней 10 тому назад я написал вам длинное письмо, но написал в нем кое-что такое, что, обдумавши, решил лучше не писать, и не послал письмо, а другого до сих пор не написал.
То, что я написал и не послал, относилось до меня, и я не послал, потому что было преждевременно*. Радуюсь от души, что вы вырвались из Москвы и засели (вероятно, теперь уже) за работу. За какую? Пожалуйста, известите, это меня очень интересует. Я больше всего, как вы знаете, сочувствую повести и в прозе, потом былинам для Шатилова и менее всего надеюсь на драму. Впрочем, это ваше дело с своей душой. С вашей искренностью, чистотой любви к поэтической деятельности должно выйти хорошее*. Давно ли вы перечитывали прозу Пушкина? Сделайте мне дружбу — прочтите сначала все «Повести Белкина». Их надо изучать и изучать каждому писателю. Я на днях это сделал и не могу вам передать того благодетельного влияния, которое имело на меня это чтение.
Изучение это чем важно? Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии и смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства. Я знаю, что анализировать этого нельзя, но это чувствуется и усваивается. Чтение даровитых, но негармонических писателей (то же музыка, живопись) раздражает и как будто поощряет к работе и расширяет область; но это ошибочно; а чтение Гомера, Пушкина сжимает область и если возбуждает к работе, то безошибочно.
Жена благодарит за память и посылает поклон. Прошу передать мой поклон Ольге Андреевне.
Ваш Л. Толстой.
1873 г. Мая 11. Ясная Поляна. 11 мая.
Давно не писал вам, многоуважаемый Николай Николаевич. Я вдруг получил ваши два письма: одно славное, заживо задевшее меня, из Крыма, и другое, мрачное, из Петербурга*. И, желая отвечать на оба, остался, как знаменитый осел между двумя связками сена. А на крымское письмо как мне хотелось отвечать! Поверите ли, ошибаюсь я или нет, но на вопрос, что такое добро — сущность жизни, мне так же легко отвечать, как на то, какое нынче число. Отвечать могу для себя ясно и понятно, но ясно и понятно ли это для другого? Для того, чтобы это было ясно другому, надо, чтобы другой был со мной согласен в значении вопроса. Объективной сущности жизни человек понять и выразить не может — это первое. Сущность же жизни — то, что заставляет жить, есть потребность того, что мы называем неправильно добро. Добро есть только противоположность зла, как свет — тьмы, и как и света и тьмы абсолютных нет, так и нет добра и зла. А добро и зло суть только матерьялы, из которых образуется красота — то есть то, что мы любим без причины, без пользы, без нужды. Поэтому, вместо понятия добра — понятия относительного — я прошу поставить понятие красоты. Все религии, имеющие задачею определить сущность жизни, имеют своей основой красоту — греки — плотскую, христиане — духовную. Подставить другую щеку, когда ударяют по одной, не умно, не добро, но бессмысленно и прекрасно, так же прекрасно, как и Зевс, бросающий стрелы с Олимпа. А пусть коснется рассудок того, что открыто только чувству красоты, пусть делает выводы логические из того, как должно жертвоприносить Зевсу, как служить, подражать ему, или как служить обедню и исповедоваться — и красоты нет больше и нет руководителя в хаосе добра и зла. Вы говорите, что вы поймете меня, как бы нескладно я ни писал, так вот, не говорите этого вперед. А очень бы желал бы я побеседовать об этом с вами. Я пишу роман, не имеющий ничего общего с Петром I. Пишу уже больше месяца и начерно кончил. Роман этот — именно роман, первый в моей жизни, очень взял меня за душу, я им увлечен весь и, несмотря на то, философские вопросы нынешнюю весну сильно занимают меня. В письме, которое я не послал вам*, я писал об этом романе и о том, как он пришел мне невольно и благодаря божественному Пушкину, которого я случайно взял в руки и с новым восторгом перечел всего. Еще я занимаюсь поправкой «Войны и мир». Исключаю все рассуждения и французское и ужасно желал бы вашего совета. Можно ли прислать вам на просмотр, когда я кончу?*
Ваш Л. Толстой.
Пожалуйста, не говорите никому, что я пишу.
Мы едем в Самару, вероятно, в конце мая*.
Мои все здоровы и вам кланяются.
После 20 адрес мой — в Самару. Пожалуйста, не забывайте. В самарской степи еще дороже мне и радостнее будет ваше письмо.
1873 г. Мая 11. Ясная Поляна.
11 мая.
Стихотворение ваше крошечное прекрасно*. Это новое, никогда не уловленное прежде чувство боли от красоты, выражено прелестно. У вас весной поднимаются поэтические дрожжи, а у меня восприимчивость к поэзии. Одно — не из двух ли разных периодов весны 1) соловей у розы и 2) плачет старый камень, в пруд роняя слезы. Это первая весна — апрель, а то — май конец*. Впрочем, это, может быть, придирка.
Я был в Москве, купил 43 № покупок на 450 р., и уж не ехать после этого в Самару нельзя. Как жаль, что Дора* занята! Как уживается в новом гнезде ваша пташка?* Не забывайте нас. До 20 мы не уедем, а после 20-го адрес — Самара.
Ваш Л. Толстой.
1873 г. Мая 31. Ясная Поляна.
Очень, очень вам благодарен за предложение просмотреть «Войну и мир». Вы не поверите, как это для меня дорого. Я начал просматривать и сделал главное, то есть выкинул некоторые рассуждения совсем, а некоторые, как например, о Бородинском сражении, о пожаре Москвы, рассуждение эпилога и др. вынес отдельно и хочу напечатать в виде отдельных статей.
Другое, что я сделал, переводил все французское по-русски; но еще не кончил 4, 5 и 6 томы, и кое-где выкидывал плохое.
Я бы сейчас послал вам мой исправленный экземпляр тех частей, которые кончены: но уж эти книги уехали в Самару с половиной наших вещей. В Самаре я очень скоро поправлю остальное и пришлю вам, пользуясь вашим бесценным для меня предложением.
Проездом в Москву я узнаю, к какому времени в типографии приступят к печатанию «Войны и мира», и тогда вам напишу*, Во всяком случае, по условию они должны кончить в сентябре (верно, опоздают)*, и потому времени не очень много.
С этой же почтой посылаю Пете Берсу разные наставления об «Азбуке»*. «Азбука» это для меня загадка непостижимая: кого ни встречу, особенно, у кого дети, — искренние похвалы и жалобы на то, что читать нечего, а «Азбуку» никто не покупает; стало быть, она никому не нужна. Теперь придумал ее разослать по земствам и расшить на 12 маленьких книжечек*. Как вы видите из моего письма, я нахожусь в самом холодном, практическом настроении духа, что со мной всегда бывает летом; озабочен продажей книг, печатанием, урожаем и т. п. Но первое время весны как бы я дорого дал, чтобы видеться с вами. Так то, что занимало меня, было близко с вашими интересами. Роман мой* тоже лежит, и уж теряю надежду кончить его к осени. Кроме того, у меня было два горя, которые вывели меня из моей зимней и весенней отвлеченной рабочей колеи. Одно горе была смерть старшей дочери Татьяны Андреевны Кузминской*. Эта смерть отозвалась в нас почти как смерть своего, и другое ужасное событие это то, что с неделю тому назад бык (другой, не тот, что прошлого года) забодал насмерть пастуха. Человек этот, несмотря на все мои старания, уход, через три дня умер. Эта непонятная случайность ужасно поразила меня. Я 45 [лет] живу и никогда не слыхал случаев смерти от быков, и надо же, чтоб в одном году два человека были убиты. Не могу отделаться от чувства виновности и грусти. Теперь только, нынче, ожил, занявшись укладкой, отправкой, приказаниями и т. п. Одно, на что годна практическая деятельность, это — забыть жизнь, если она повернулась мрачной стороной. Мы едем послезавтра. От всей души обнимаю вас. Жена вам кланяется.
Ах, пожалуйста, дайте совет: что из «Азбуки» стоит и следует поместить в полные сочинения? Пожалуйста, скажите свое мнение*.
31 мая. Пишите в Самару.
1873 г. Июня 1. Ясная Поляна.
Прошу вас дать место в уважаемой вашей газете моему заявлению, относящемуся до изданных мною четырех книг под заглавием «Азбука».
Я прочел и слышал с разных сторон упреки моей «Азбуке» за то, что я, будто бы не зная или не хотя знать вводимого нынче повсеместно звукового способа, предлагаю в своей книге старый и трудный способ азов и складов. В этом упреке есть очевидное недоразумение. Звуковой способ мне не только хорошо известен, но едва ли не я первый привез его и испытал в России 12 лет тому назад, после своей поездки по Европе с целью педагогического изучения*. Испытывая тогда и несколько раз потом обучение грамоте по звуковому методу, я всякий раз приходил к одному выводу — что этот метод, кроме того, что противен духу русского языка и привычкам народа, кроме того, что требует особо составленных для него книг, и кроме огромной трудности его применения и многих других неудобств, о которых говорить здесь не место, не удобен для русских школ, что обучение по нем трудно и продолжительно и что метод этот легко может быть заменен другим*. Этот-то другой метод, состоящий в том, чтобы называть все согласные с гласной буквой е и складывать на слух, без книги, и был мною придуман еще 12 лет тому назад, употребляем мною лично во всех моих школах и, по собственному их выбору, всеми учителями школ, находившимися под моим руководством, и всегда с одинаковым успехом.
Этот-то прием я и предлагаю в своей «Азбуке». Он имеет только внешнее сходство со способом азов и складов, в чем легко убедится всякий, кто даст себе труд прочесть руководство для учителя в моей «Азбуке». Способ этот отличается от всех других известных мне приемов обучения грамоте особенно тем, что по нем ученики выучиваются грамоте гораздо скорее, чем по всякому другому: способный ученик выучивается в 3, 4 урока, хотя медленно, но правильно читать, а неспособный — не более как в 10 уроков. Поэтому всех тех, кто утверждает, что звуковой способ есть самый лучший, быстрый и разумный, я прошу сделать только то, что я делал неоднократно, что я также предложил Московскому комитету грамотности сделать публично, то есть сделать опыт обучения нескольких учеников по тому и другому способу*.
Дело обучения грамоте есть дело почти практическое, и показать лучший и удобнейший прием обучения грамоте может только опыт, а не рассуждения, а потому всех тех, кого должно интересовать и интересует дело грамотности, прошу до произнесения решения сделать опыт.
Самый процесс обучения грамоте есть одно из ничтожнейших дел во всей области народного образования, как я это уже высказывал и в издаваемом мной журнале 12 лет тому назад, и в наставлении для учителя в изданной недавно «Азбуке», но и в этом ничтожном относительно деле для чего идти хитрым и трудным путем звукового способа, когда того же самого можно достигнуть проще и скорее?
Прошу принять уверение и пр.*.
Гр. Лев Толстой.
С. Ясная Поляна.
1-го июня 1873 года.
1873 г. Июня 22. Хутор на Тананыке.
Посылаю вам, дорогой и многоуважаемый Николай Николаевич, не знаю, исправленный ли, но наверное испачканный и изорванный экземпляр «Войны и мира» и умоляю вас просмотреть его и помочь мне словом и делом, то есть просмотреть мои поправки и сказать ваше мнение — хорошо ли, дурно ли (если вы найдете, что дурно, даю вам право уничтожить поправку и поправить то, что вам известно и заметно за дурное). Уничтожение французского иногда мне было жалко, но в общем, мне кажется, лучше без французского. Рассуждения военные, исторические и философские, мне кажется, вынесенные из романа, облегчили его и не лишены интереса отдельно. Впрочем, если вы какие из них найдете излишними, выкиньте. Насчет того, что я соединил 6 частей в 4, я в нерешительности и прошу вас решить, как лучше: с старым разделением или по-новому*. Боюсь, что каллиграфическая сторона плоха и невозможна для типографии — я не мог с мухами самарскими и жарою сделать лучше. Если вы найдете, что нужно переписать, то наймите писца «Возьмите у Пети Берс денег. Если вам понадобится чистый экземпляр, то я на всякий случай велю Соловьеву прислать экземпляр. Оригинал нужен в типографию в половине и не позже конца июля. Если вы захотите и успеете сделать поправки и просмотреть, то сделайте и пошлите в Москву, в типографию Каткова на имя Михаила Николаевича Лаврова, если же нет, то просто отошлите к нему. Чувствую всю бессовестность моей просьбы к вам, но и надеюсь на вашу приязнь ко мне и пристрастие к «Войне и мир», которая мне очень редко нравилась, когда я перечитывал ее, а большей частью возбуждала досаду и стыд. Надеюсь, что из Самары мне привезут письмо от вас и я узнаю ответ на мой вопрос, что из «Азбуки» вы присоветуете мне поместить в полные сочинения*. Если вы не писали, напишите, пожалуйста.
Мы живем в самарской степи, слава богу, хорошо, несмотря на жар, засуху и болезни детей, несерьезные, которые только тревожат нас. Здешняя первобытность природы и народа, с которым мы близки здесь, действуют хорошо и на жену и детей.
Жду с нетерпением вашего ответа и решения.
Вам неоплатно обязанный и искренно любящий вас
Л. Толстой.
22 июня.
1873 г. Июля 30. Хутор на Тананыке.
Посылаю вам длинную копию с письма моего в газеты о самарском голоде и приписку жены*. Иногда мне приходит в голову, что среди совсем других — в другой сфере — интересов и очень близких вашему сердцу вы, получив мой пакет, скажете в душе: «Ах, что они не оставят меня в покое!» Но, прочтя все и не подумав, а почувствовав, вы, как добрая лошадь, вляжете в хомут и только скажете: «Ну, куда везти? сколько вас там? Я готова». Тогда-то на эту вашу готовность я так отвечаю вам, любезный и дорогой друг Alexandrine.
Я написал в газеты с свойственным мне неумением писать статьи, очень холодное, неуклюжее письмо и от страха полемики представил дело менее страшным, чем оно есть, и написал кое-кому своим друзьям, чтобы подвинуть дело, но боюсь, что оно не пойдет или пойдет туго, и прибегаю к вам. Если вы захотите и можете заинтересовать сильных и добрых мира сего, которые, к счастию, одни и те же, то дело пойдет, и тогда и моя и ваша радость в успехе будут такими ничтожными песчинками в том огромном добре, которое сделается для тысяч людей, что мы об нем и не подумаем. Я не люблю писать жалостливо, но я 45 лет живу на свете и ничего подобного не видал и не думал, чтобы могло быть. Когда же живо представишь себе, что будет зимою, то волос дыбом становится. Сейчас — уже письмо написано было — мы узнали, что заболел холериной молодой мужик — жнец. Есть нечего, кроме дурного черного хлеба, и если бы это не было около нас, то очень может быть, что этот человек бы умер от недостатка хорошей пищи для ослабевшего желудка. Особенно поразительно и жалко для того, кто умеет понимать эту терпеливость и скромность страдания русского человека — спокойствие, покорность. Нет хорошей пищи, так и нечего жаловаться. Умрет — воля божия. Точно не овцы, но добрые, сильные волы выпахивают свою борозду. Упадут — их оттащут, другие потянут.
Едва ли вы меня поймете, и, вероятно, вам оскорбительно покажется это сравнение. Вы всегда жили в таком мире, где есть уродства, безобразия физические и нравственные, страдания, преимущественно духовные, но где нет места просто лишению физическому. Ваши магдалины очень жалки, я знаю; но жалость к ним, как и ко всем страданиям души, более умственная, сердечная, если хотите; но людей простых, хороших, здоровых физически и нравственно, когда они страдают от лишений, жалко всем существом, совестно и больно быть человеком, глядя на их страдания. Так вот, в ваши руки это важное и близкое нашему сердцу дело. Вперед благодарю вас за все, что вы сделаете.
Благодарю вас за последнее письмо*. Сочувствую всей душой вашим волнениям и желаю вам счастия.
Ваш истинный и старый друг Л. Толстой.
30 июля.
1873 г. Августа 24. Ясная Поляна.
Вчера только вернулся из Самары и спешу отвечать вам, дорогой Николай Николаевич, на последнее письмо ваше, полученное еще в Самаре перед отъездом*. Не знаю, как благодарить вас за ваши тяжелые, скучные труды над «Войной и миром». Притом вы ничего не делаете слегка и кое-как, и я по письму вашему вижу, что это взяло у вас много времени. В Москве же я узнал, что вы уже всё переслали, кроме 4-го тома; стало быть, вы, кроме того, что трудились, еще спешили*. Очень, очень благодарю вас. Вы пишете, что ждете от меня теперь чего-нибудь в более строгом стиле — как мои попытки в «Азбуке»; а я, к стыду, должен признаться, что переправляю и отделываю теперь тот роман*, про который писал вам, и в самом легком, нестрогом стиле. Я хотел пошалить этим романом и теперь не могу не окончить его и боюсь, что он выйдет нехорош, то есть вам не понравится. Буду ждать вашего суда, когда кончу; но хоть бы вы были тут или я в Петербурге, я не прочел бы вам. Вся наша огромная семья счастливо съездила и вернулась из Самары, набравшись физического и душевного здоровья. Про себя и говорить нечего: я здоров, как бык, и, как запертая мельница, набрал воды. Только бы бог дал в дело употребить набранные силы. Куда вы предпринимаете поездку? Уж не в нашу ли сторону? То-то бы была для меня радость. Не смею и мечтать об этом.
Что ваше библиотекарство?* Жалко, ужасно жалко, что вы опять пишете в газетах. Что делать! — видно, бог по-своему делает, и никак не догадаешься зачем.
Искренно любящий вас Л. Толстой.
24 августа.
1873 г. Сентября 4. Ясная Поляна.
Сейчас получил ответное письмо ваше, дорогой Николай Николаевич, и не знаю, как благодарить вас за вашу работу и ту, которую хотите еще делать. Делайте, что хотите, именно в смысле уничтожения всего, что вам покажется лишним, противуречивым, неясным*. Даю вам это полномочие и благодарю за предпринимаемый труд, но, признаюсь, жалею. Мне кажется (я, наверно, заблуждаюсь), что там нет ничего лишнего. Мне много стоило это труда, поэтому я и жалею. Но вы, пожалуйста, марайте, и посмелее. Вам я верю вполне. Нынче я говорил жене, что одно из счастий, за которое я благодарен судьбе, это то, что есть H. H. Страхов. И не потому, что вы помогаете мне, а приятнее думать и писать, зная, что есть человек, который хочет понять не то, что ему нравится, а все то, что хочется выразить тому, кто выражает. Вы мне так хорошо описали ваше место в библиотеке, что я вижу вас там и мечтаю о том, как этот солдат введет когда-нибудь меня к вам. Я очень рад за вас, что вы сидите на этом кресле и не принуждены писать в газеты. Нынче прелестный осенний день, я проездил весь день один на охоте и несколько раз вспоминал о вас — то о том, что знания есть плод всего мироздания на боковой ветке, то о Пушкине и вашем понимании его*, и всякий раз мне досадно было думать, что вы журналист. И вот ваше письмо, которое меня очень, очень за вас порадовало.
Вы пишете, что в моих письмах немало противоречий;* боюсь, что вы находите и противоречие в том, что я пустился вдруг писать письма в «Московские ведомости». Это нужно было. Первое — об «Азбуке», чтобы сказать себе, что я все сделал для распространения ее, и потом уж забыть, чего я все-таки не могу; и то, что я верно знаю, что это — лучшая книга, по которой в 10 раз легче и лучше учиться, чем по другим, а все русские дети продолжают учиться по дурным, меня злит всякий раз, когда я бываю натощак не в духе*. Письмо же о голоде* было вызвано, с одной стороны, женою, которая порадовала меня живым и искренним сочувствием к народу, с другой, тем, что там глупый губернатор только принял губернию и нашел, что голод в народе есть неприличное явление для губернатора, принявшего губернию, и не только не хлопотал о пособии, но с азартом требовал в нынешнем году сбора всех недоимок*. Письмо достигло цели, если наделало немного шума.
Жена благодарит за память и посылает поклон, а я от всей души вас обнимаю.
Ваш Л. Толстой.
1873 г. Сентября 23. Ясная Поляна.
Очень благодарю вас, дорогой Николай Николаевич, за все, что вы сделали с «Войной и миром», только жалею, что вы не выкинули или не сократили того, что вы, совершенно справедливо, нашли растянутым и неточным, — о власти*. Я помню, что это место было длинно и нескладно. XII параграф выкинуть — я нынче напишу*. И тоже благодарен за указание. Деньги — я нынче пишу Соловьеву, чтобы он вам выслал. И как я ни минуты не сомневаюсь в том, что вам хотелось бы сделать это даром, так и вы не сомневайтесь, что я тысячу раз переворачивал вопрос, как мне вознаградить вас за потерянное время, которое, к несчастью, для вас и деньги*. Статью вашу о развитии организмов, по-моему, лучше всего напечатайте отдельно. А в какую-то «Природу» засунуть, это — похоронить*. Или вовсе не печатайте, а подождите.
Я в своей работе очень подвинулся, но едва ли кончу раньше зимы — декабря или около того. Как живописцу нужно света для окончательной отделки, так и мне нужно внутреннего света, которого всегда чувствую недостаток осенью. Притом же все сговорилось, чтобы меня отвлекать: знакомства, охота, заседание суда в октябре и я присяжным; и еще живописец Крамской, который пишет мой портрет по поручению Третьякова. Уж давно Третьяков подсылал ко мне, но мне не хотелось*, а нынче приехал этот Крамской и уговорил меня, особенно тем, что говорит: «Все равно ваш портрет будет, но скверный». Это бы еще меня не убедило, но убедила жена сделать не копию, а другой портрет для нее. И теперь он пишет, и отлично, по мнению жены и знакомых. Для меня же он интересен как чистейший тип петербургского новейшего направления, как оно могло отразиться на очень хорошей и художнической натуре. Он теперь кончает оба портрета и ездит каждый день, и мешает мне заниматься. Я же во время сидений обращаю его из петербургской в христианскую веру и, кажется, успешно*. Нынче он мне рассказывал про убийство Сувориной*. Какое знаменательное событие!
Вертер застрелился, и Комаров, и гимназист, которому труден латинский урок. Одно значительно и величественно, другое мерзко и жалко. Напишите, если узнаете подробности этого убийства.
До свидания. Искренно любящий вас Л. Толстой.
1873 г. Декабря 16...17. Ясная Поляна.
Вы угадали, дорогой Николай Николаич, что я не в состоянии понять всей прелести составления букета из имен, я — больше — даже не понимаю, как можно играть в то, чем живешь. Я, по крайней мере, поэтому должен отказать*. Я ждал целый год, мучительно ждал расположения духа для писанья — оно пришло — я им пользуюсь для того, чтобы кончить любимое мною дело*. Теперь что же я могу сделать, чтобы удовлетворить желанию князя Мещерского*, и для того, чтобы содействовать доброму делу? 1) Или оторваться от работы, чтобы написать une binette*. Я одну минуту даже думал это сделать; но это было бы преступлением относительно своего настоящего долга. 2) Напечатать главу из этого романа; но я их постоянно переделываю, и я ими еще недоволен, и опять это отрывка. 3) Из своего портфеля дать кое-что — не могу выпустить мерзость с своим именем. Для каких бы целей это ни было, это само по себе подло. Объявить в концерте Патти, собрать деньги и заставить петь козу какую-нибудь.
Так что простите, что вам отказываю, и поучтивее за меня извинитесь.
Ваш Л. Толстой.
Имени объявлять моего нельзя; но свое расположение духа знаешь меньше всего, и, если бы случилась возможность написать или поправить что-нибудь до 25 января, я пришлю*.