15

Пчела. Покружила у ушей коня, пожужжала у шеи Хокана, потом сопровождала их какое-то время, опасливо осматривая седельные сумки и поклажу осла. Первой мыслью было, что наконец пришла весна. Потом Хокан сразу вспомнил, как давно не видел пчел. Больше того: это первая с тех пор, как он покинул Швецию. Покамест американская природа с ее обилием животных, процветающих в чрезвычайно разнящихся условиях, не могла родить пчелу. Хокан пережил все времена года в разных климатах. И вот эти прерии — все те же, по которым он едет целую вечность; по самой меньшей мере с первой встречи с поселенцами на тропе. Так с чего же теперь вдруг — пчела? Фермы. Другого объяснения он не знал. За все время со своей высадки в Сан-Франциско он не видел, чтобы кто-то возделывал землю. Ни вспашки, не посева, ни сбора урожая; ни заборов, ни стогов, ни мельниц. Ни пчелиных ульев. Значит, рядом должны быть фермы. Раз все остальное, начиная с земли и стихий, остается прежним, только так и могло объясняться неожиданное появление медоносной пчелы.

Он все еще опасался людей, но надеялся, что за все время, утекшее после резни, его забыли. А порой, приходя в наилучшее расположение духа, даже верил, что прошел долгий путь и здесь не могли знать о произошедшем. Вести не докатились бы до столь удаленных от тропы краев. А если и докатились — если рассказы о его позорных поступках преодолели сезоны и равнины, — он верил, что сам достаточно окреп и готов столкнуться с правдой лицом к лицу. Когда эти доводы не помогали, он говорил себе, что сошел либо с ума, либо с пути, затерялся в великих степях между тропой и пустыней, и если он еще хочет увидеть Лайнуса, то рано или поздно придется повернуть на восток, и тогда, пускай даже в пути не повстречаются другие люди, его неизбежно ждут великие множества в городе Нью-Йорке.

Однако сейчас, если эта пчела — и другие, последовавшие за ней, — была предвестницей цивилизации, ни ферм, ни деревень на виду не попадалось, и Хокан ехал на юг свободно. А пчелы, хоть и подразумевали угрозу, принесли огромную радость. Через несколько дней после встречи с первой он увидел густой от целого роя воздух над бревном. Пчелы жужжали у дупла, где оказался их улей. С превеликой осторожностью, но не избежав укусов, Хокан полез за диким медом. Руки горели от вспучившихся желтых волдырей, когда он положил каплю на язык. Он с трудом узнал во вкусе мед. И дело не столько во вкусе, сколько в осязании, обонянии и зрении. Эта восковая шелковистая паста сразу ударила в нос, им Хокан увидел тысячу цветов.

Скинув меховую шубу, он заодно разул коня с ослом. От тягот зимы остались одни воспоминания — ряд ярких, но все же неполных картин. Он знал, что ему было холодно, но не мог вспомнить холод костями; знал, что было ветрено, но не мог заново пережить, как ветер пронизывал насквозь. Точно так же он знал, что жил в вечном страхе перед встречей с людьми, помнил, как снедали нескончаемые предосторожности, но сам этот страх вызвать уже не умел. Все это — леденящий холод, вгрызающиеся в кожу злые шквалы, неизбывный и невыразимый ужас — можно было представить словами или картинами, но не переживаниями. И потому он поверил, что теперь, с наступлением весны, готов встретиться с собратьями.


Пройдя на север, покуда с зеленеющих равнин не пропали последние красные прогалины пустыни, Хокан резко свернул на восток. Каждый раз, сверяясь с серебристым компасом, он замечал частичное отражение лица в туманной крышке, захватанной его пальцами. Первым делом он всегда смотрел на зубы. Своей незапятнанной белизной они единственные во всем теле напоминали, каким он был. Стоило закрыть рот, как эти пережитки пропадали за желто-рыжей мешаниной бороды. Его всегда обескураживал вид этой свирепой штуки на лице. Глаза съежились от постоянного прищура и едва виднелись на дне расщелин между выступающими скулами и не по годам морщинистым лбом. Когда он смотрелся в тусклую крышку компаса, его черты открывались только по одной. Отодвинешь, чтобы разглядеть все лицо разом, — и отражение пропадает. Он гадал, что люди подумают о его лице. Что с ним сделала природа? Написаны ли на нем убийства? Хотя признаков поселенцев или путешественников не было по-прежнему, Хокан предвидел, что уже скоро получит ответ на все эти вопросы.

Когда солнце приподнялось над собственным красным свечением, Хокан заметил четыре аккуратных столба дыма на равном расстоянии друг от друга. Он сам бы не объяснил почему, но их плотность, текстура и цвет говорили об очагах и плитах. То были огни уютные, а не заполошные. Он в нерешительности остановился, затем продолжил путь к узким вертикальным тучам. Скоро показался сад. За деревьями проступил церковный шпиль. Словно далекая рука приколачивала что-то к небу, над головой отдался стук молотка — первый человеческий звук за целую вечность. Он не понимал, где разлит этот запах хлеба, цветущих яблонь, собак и джема — в воздухе или в его воображении. Слышит ли он женский смех? Понимая, что пешим покажется менее опасным, он слез с седла и повел коня к деревне. Деревья кивали и качали головами. Он разглядел несколько домов. Они были по-шведски раскрашены в красный цвет.

Хокан остановился, почувствовав, что дальше его увидят. На бельевой веревке колыхалось белье. Одна его заскорузлая, огрубевшая рука почесала вторую. За теми красными стенами стояли кровати — кровати, что застелют бельем с веревки. Давно он не бывал в комнате. Может, сушатся здесь и скатерти. За теми красными стенами стоят и столы. И стулья. Может быть там и диван. Кувшины с молоком, глиняные горшки. Кто-то там может мести полы. В постели могут быть дети. Как он заговорит? Что расскажет о себе? Одинокий грешник в равнинах. Как он объяснит свое состояние? Сможет ли солгать? Он опустил глаза на свои перевязанные мокасины. От одной мысли о разговоре — и от знания, что он не сможет осуществить обман, — сердце заколотилось в ушах и кровь бросилась в лицо.

В саду что-то сдвинулось. Застучал второй молоток. Солнце побелело и скисло. Хокан сел на коня, развернулся кругом и впервые в жизни перешел на галоп.

От быстрого сухого ветра заслезились глаза. Он обнаружил, что из него плохой наездник, но страх падения с коня бледнел в сравнении с теми ужасами, от которых он бежал. Конь словно что-то вспомнил о себе и был счастлив.

Равнины приняли их обратно.

К тому времени, как конь решил остановиться, с дыхания сбился не он, а Хокан. Ему так часто говорили жалеть лошадей, что он ни разу не позволял себе роскошь мчаться быстрее кентера. Ощущение скорости, которого он не испытывал никогда, со скачкой не прекратилось. Задыхаясь, он еще чувствовал горизонтальное падение. Возможно, смеялся. Мало-помалу, отдышавшись, он понял, что мир остановился, и вот тогда-то его нагнало горе. Он никогда не сможет смотреть в глаза людям. Это стало ясно как день теперь, когда он вновь стоял в одиночестве, в пустоте. Но как же тогда миновать все городки, что наверняка лежат между ним и Нью-Йорком? И как пройти через толпы, запрудившие гигантский город, чтобы найти Лайнуса? А если он и пройдет — если и выдержит все до единой из сотен, тысяч и миллионов встреч, — ему так и так придется предстать перед братом.

Вдруг он осознал, что забыл осла позади. Вернуться было немыслимо. Он ждал, готовый бросить осла со всей поклажей, лишь бы не идти на окраину деревни. Спустя мгновения осел появился, шагая к товарищам со смиренным и исполненным достоинства видом.


Снова запад. Трава, горизонт. Тирания стихий. В разуме проплывали смутные образы, редко складываясь в мысли. Командование он отдал коню. Почти не ел. Прочищал горло, чтобы напоминать себе о себе. Обгорел. Время от времени чувствовал запах своего тела. Расплывчатый и отсутствующий интерес к цветам и насекомым. Дождя хватало. Ни следов, ни угроз. Порой под пальцами плясало пламя. Вечное присутствие осла и коня. Что-нибудь делающие руки. Ехал. Каким-то образом дышал. Оцепенел, но не находил покоя от густеющего чувства одиночества. Каждую ночь его промокало звездное небо.


Пришло лето. Без четкого направления или цели не было причин и плестись по одуряющей жаре. Когда конь привел к водоему, Хокан разбил лагерь — развесил на низких кустах брезент, клеенки и шкуры, заполз под них и лежал большую часть дня, не в силах сесть. Теперь, когда Лайнус вне досягаемости, он не видел причин, почему бы не закончить свои дни прямо здесь, под кустом. Пройдут годы. Умрут его животные. И тогда ни одно живое существо (не считая, может, какой-нибудь забитой совы или пойманного грызуна) больше не посмотрит ему в глаза. Его одолеет старость. Сморщит внутренности болезнь. Когда звери и черви расправятся с его плотью, его кости пролежат вразброс по равнине дольше, чем он жил. Затем он будет стерт.

Ему до смерти надоело солнце, и, чтобы глаза его не видели, он часто лежал на животе, в полудреме и чуть ли не горячке из-за душного стоячего воздуха под низко висящими шкурами и полотнами. Но оно все же проникало в его убежище и бурилось в череп, разжигая все прошлые солнца, что выслеживали и унижали его и всех, кого он повстречал на пути: коварное солнце в Портсмуте, неумолимое — над прииском Бреннана, бездушное — за окном в Клэнгстоне, вопящее — над соленым озером, прирученное — за покрышкой фургона, избыточное, когда не нужно, и далекое от своих созданий, когда требовалось больше всего. Чтобы отвлечься, он всматривался в переплетенный беспорядок сучьев. В самых сумрачных закоулках этих лабиринтов вырыли свои дома многие насекомые. Сперва, сам того не замечая, Хокан начал изучать дневные повадки букашек, рассеянно запоминая их маршруты. По прошествии дней его интерес понемногу рос, и вдруг он поймал себя за коллекционированием жуков. Он ловил их под купол ладони, поднимал к глазам для исследования. Что бы с ними ни делали, они пребывали в одинаковом исступлении, пока не пронзались хирургической иглой. Хокан считал, что белая жидкость, сочившаяся из отверстия, — это некий жидкий орган. Но и то была мимолетная мысль. Не научного любопытства ради он собирал негибкие тельца, а потому только, что они радовали глаз. Раскладывая переливающиеся панцири в разных узорах, но всегда — по цвету и размеру, Хокан ощутил совершенно новое для себя удовольствие. Еще никогда ему не приносил радость цвет. Как каждый оттенок вибрирует со своим резонансом; как отдельные переливы словно излучают свет, а другие — его поглощают; что соседние краски вызывают одна в другой — все это были новые для него чудеса. И его удивила радость от самого распределения жуков. Его поглотила работа над узорами, труд без всякой цели, разве только чтобы пощекотать себе зрение. Порой он просыпался и обнаруживал, что ветер разметал его коллекцию или нарушил порядок, но чуть ли не с благодарностью начинал сызнова. Вскоре он начал обходить свой лагерь в поисках новых образчиков. Сам того не замечая, часто мог потратить на это целый день, каждый раз заходя все дальше. Восстановил часть прежних сил. Продолжал ставить капканы и стал лучше питаться. Дубил новые шкуры — и вернулся к работе над шубой.

Но желание идти дальше так и не возникло. Он не принял решение остаться в кустарнике. Но не принял решение и продолжать путь. От одной мысли о других людях сердце уходило в пятки. И он по-прежнему не имел представления, где находится. Пустыня, где он шел на юг, та же, где он шел на север? Если так, то нет и проку идти в любом направлении — он просто обойдет мир, от травы до песка и обратно (встретив посередине тропу поселенцев). Удалившись на запад, он наткнется на старателей и гомстедеров, а то и на Сан-Франциско.

Во время охоты на жуков Хокана ужалила змея. Хотя ужалила она в правую пятку, отдалось это сперва слева сверху в десне. Он подскочил — и ему повезло приземлиться на змею второй ногой, прижать ее к земле и зарубить. Он слышал, что поверх укуса нужно вырезать крест и промыть яд из раны, что и сделал. Вернувшись в лагерь, он освежевал змею, думая, что она немало приукрасит шубу. Из мяса сварил рагу. После ужина он попытался встать и увидел, что нога посинела и распухла. Он похолодел. Подволакивая онемевшую ногу, он накормил костер и прилег рядом. Змеиное мясо, похоже, не пошло ему на пользу. Желудок казался центром спирали, и вокруг него вращалось все тело. Он вызвал рвоту, и после нескольких попыток опустошил желудок. Это не помогло, и теперь от усилий его покрыла испарина, хотя в то же время ему было холодно как никогда. Разум знобило, но в короткий период затишья между волнами дрожи Хокан понял, что змеиное мясо тут ни при чем. Перетягивать ногу над раной уже было поздно. Оставалось только ждать и надеяться, что яд не смертельный. Смотреть на костер. Стараться выискивать в пламени дружелюбные лица. Вздрогнув, он осознал, что забыл дышать. Хватая ртом воздух, свернулся калачиком и пытался сосредоточиться на огне. Но тело не дышало. Наполнить легкие удавалось лишь колоссальным напряжением воли. Легкие стали чем-то неподвижным, чужим — внешними устройствами, мехами, на которые приходилось навалиться. Он боялся, что умрет, если не сделает следующий вдох. Костров стало два, за ними равнодушно паслись два осла и два коня. Язык, зловонный и иссушенный, тщетно заталкивал слюну в осыпающееся горло. Его била мелкая дрожь, но он через силу пополз к озерцу. Берег был всего в паре шагов, но путь казался дольше, чем все путешествие через Америку. Он думал (если ту темную рябь по разуму можно назвать мыслями), что скоро яд вопьется в сердце и убьет его, либо он замерзнет насмерть, либо он потеряет сознание и утонет на мели озерца, либо его сожрут дикие звери. Заберет тьма над головой. Он всегда ощущал страх слухом — стоило тому пустить корни, как Хокан глох от шума крови и воздуха в теле. Но теперь ужас впервые завис в немой бездне. Между каждым мигом, каждым натужным вдохом Хокан с трудом чувствовал собственное сердцебиение. Время от времени он слышал, как его животные хрустят травой, как их зубы звучат, будто галька в воде. И было в этом тихом ужасе что-то почти умиротворяющее. Затем — внезапный хлебок воздуха, и он вцеплялся в пук травы, подтягивался и снова лежал бездыханный. Немногие остатки сознания целиком отдались дыханию и панике; и все же он узнал одно: он боится смерти.

Солнце, прожигая шею, разбудило его из кошмара об обезглавливании. Был полдень. Он так и не добрался до воды. Нога выглядела не так страшно, дышалось как обычно. Он напился и оглядел лагерь. Месяцами он влачил ползучее существование в кустах, надеясь, что, оставаясь здесь и ничего не решая, вернется по неподвижной тропе к покою неживого состояния. И все же когда ему преподнесли дар смерти, он оттолкнул его всеми своими отравленными мышцами. Оставаться в таком жалком состоянии после этой мысли было уже невозможно.

Когда закончилось лето, он пустился на восток.

Загрузка...