Только дыра, ломаная звезда во льду нарушала белизну равнины, сливавшейся с белым небом. Ни ветра, ни жизни, ни звука.
Из воды показались руки, нашарили края угловатой проруби. Ищущие пальцы не сразу взобрались по толстым стенкам, напоминавшим утесы миниатюрного cañon[1], и нашли путь на поверхность. На кромке они впились в снег и напряглись. Вынырнула голова. Человек раскрыл глаза и взглянул на ровный простор без признаков горизонта. Его длинные белые волосы и бороду пронизывали пряди соломенного цвета. Ничто не выдавало в нем волнения. Если он и запыхался, пар его выдохов сливался с бесцветным фоном. Он оперся локтями и грудью на неглубокий снег и оглянулся.
С палубы шхуны, застрявшей во льду в нескольких сотнях метров, на него смотрели с дюжину обветренных бородатых мужиков в мехах и штормовках. Один что-то гаркнул, но донеслось только неразборчивое бормотание. Смех. Пловец сдул каплю с кончика носа. На фоне насыщенной, детальной действительности выдоха (и снега, хрустящего под локтями, и воды, лижущей край проруби) слабые отголоски со шхуны сочились словно из сна. Забыв о приглушенных возгласах экипажа и все еще не отпуская кромки, пловец отвернулся от корабля и вновь вгляделся в белую пустоту. Все, что он видел живого, — свои руки.
Он подтянулся из дыры, взял топор, которым прорубал лед, помедлил — обнаженный, щурясь на яркое небо без солнца. Он был словно старый сильный Христос.
Утерев лоб тыльной стороной ладони, он наклонился за ружьем. Только тогда проявился в полную меру его рост, до сих пор терявшийся на фоне голой бескрайности. Ружье в его руке казалось не больше игрушечного, и, хоть он держал его за ствол, приклад не касался земли. В сравнении с ружьем топор на плече был подлинной секирой. Обнаженный мужчина был огромен, насколько только возможно быть огромным, оставаясь человеком.
Он всмотрелся в следы на пути к ледяной ванне, и двинулся по ним к кораблю.
Неделей ранее, наперекор советам большей части экипажа и самых категоричных пассажиров, молодой и неопытный капитан «Безупречного» вошел в пролив, где корабль затерли неприкаянные глыбы льда, схватившиеся после метели и тяжелых заморозков. Уже наступил апрель, и метель лишь прервала оттепель, длившуюся несколько недель, а потому самыми страшными последствиями стали нормирование провизии, скучающая и вспыльчивая команда, ворчливые старатели, не находящий себе места от волнения торговец из компании по доставке льда «Сан-Франциско кулинг компани» и подмоченная репутация капитана Уистлера. Если бы корабль освободила весна, она бы подвергла риску и его задачу: шхуна шла в Аляску забрать лосося и мех, а затем, будучи зафрахтованной «Кулинг компани», — лед для Сан-Франциско, Сандвичевых островов и, быть может, даже Китая и Японии. Не считая команды, большинство людей на борту были старателями, которые отрабатывали свой проезд, отбивая и обтесывая глыбы от ледников, перевозя их на телегах и загружая в переложенный соломой трюм, укрывая шкурами и брезентом. Возвращение на юг в согревающихся водах сократило бы объем их груза. Кто-то заметил вслух, как необычно видеть заледеневший перевозчик льда. Никто не рассмеялся, и больше об этом не заговаривали.
Голый пловец был бы еще выше, если бы не его колченогость. Ступая только на внешние стороны ступней, словно по острым камням, сутулясь и покачивая плечами для равновесия, он медленно продвигался к кораблю с ружьем на спине и топором в левой руке и в три ловких движения вскарабкался на корпус, ухватился за поручень и перескочил на палубу.
Мужчины, притихнув, делали вид, что отвернулись, но сами не могли не коситься краем глаза. Хотя одеяло лежало все там же, где он его оставил, в нескольких шагах от него, он замер на месте, глядя за борт, поверх всех голов, как будто был совсем один и на его теле не замерзала вода. Он был единственным беловласым на корабле. Сухощавый, но мускулистый, он словно достиг некоего удивительно здорового истощения. Наконец пловец завернулся в домотканое одеяло, по-монашески накрыв голову, прошел к люку и скрылся под палубой.
— Так, значит, говорите, эта мокрая утка и есть Ястреб? — произнес один старатель, сплюнул за борт и рассмеялся.
Если первый смех, когда высокий пловец еще стоял на льду, был общим гоготом, то теперь — робким раскатом. Лишь несколько человек застенчиво хмыкнули, а большинство предпочло не слышать слов старателя, не видеть его плевок.
— Идем, Манро, — тянул его за руку, уговаривая, один из товарищей.
— Да он даже ходит, как утка, — не унимался Манро, стряхнув руку друга. — Кря-кря, желтопузая утка! Кря-кря, желтопузая утка! — распевал он, ковыляя по кругу и подражая походке пловца.
Теперь лишь двое его товарищей хихикнули себе под нос. Остальные держались от остряка как можно дальше. Некоторые старатели сгрудились возле умирающего костра, что пытались поддерживать на корме, — поначалу капитан Уистлер запрещал открытый огонь на борту, но, когда стало ясно, что их затерло надолго, униженному офицеру уже не хватало авторитета. Пассажиры постарше были из партии, возвращавшейся на рудники, которые им пришлось оставить в сентябре, когда земля превратилась в камень. Самому юному из них — единственному на борту без бороды — не исполнилось и пятнадцати. Он рассчитывал влиться в другую группу старателей, надеясь озолотиться на рудниках севернее. Аляска была совсем новой, слухи — дикими.
С другого конца корабля послышался шум перепалки. Манро одной рукой схватил плюгавого старателя за грудки, не выпуская из второй бутылку.
— Мистер Бартлетт любезно угощает всех на борту, — объявил он. Бартлетт корчился от боли. — Из своего погребка.
Манро щедро отхлебнул, освободил жертву и пустил бутылку по кругу.
— А это правда? — спросил паренек, поворачиваясь обратно к товарищам. — Истории. О Ястребе. Это правда?
— Какие? — спросил один из старателей. — Что он забил людей из братства насмерть? Или про черного медведя в Сьерре?
— Ты хотел сказать, про льва, — перебил его беззубый. — Горный лев. Убил его голыми руками.
Мужчина в драном двубортном пальто, прислушивавшийся к разговору в паре шагов позади, сказал:
— Он когда-то был вождем. В Нациях[2]. Вот откуда у него прозвище.
Понемногу разговор привлек и остальных на палубе, и вот уже большинство собрались вокруг первой компании на корме. И каждому было что прибавить.
— Союз[3] предложил ему собственную землю, как штат, со своими законами и прочим. Лишь бы его утихомирить.
— Он такой косолапый, потому что ему клеймили ступни.
— Его возвращения в краю cañons ждет целая армия скальных индейцев[4].
— Его предала собственная банда, и он их всех убил.
Истории множились, и скоро разговоры шли внахлест, росли в громкости вместе с наглостью и завиральностью перечисляемых поступков.
— Ложь! — рявкнул подошедший Манро. Он был пьян. — Все ложь! Вы сами на него гляньте! Или вы его не видели? Старый трус. Да я справлюсь с целой стаей ястребов одним махом. Как с голубями! Бах-бах-бах! — Он обстрелял небо из невидимого ружья. — Одним махом. Подавайте сюда этого, этого, этого, этого бандита, этого, этого, этого, этого вождя. Одним махом! Все ложь.
В палубе со скрипом открылся люк. Все притихли. Из него с трудом показался пловец и, словно хромой колосс, сделал несколько тяжелых шагов к людям. Теперь на нем были штаны из сыромятной кожи, заношенная блуза и обернутые вокруг тела неопознаваемые меха, накрытые шубой, сшитой из шкурок рысей и койотов, бобров и медведей, карибу и змей, лисиц и луговых собачек, коати и пум и прочих неведомых зверей. Тут и там болтались морда, лапа, хвост. На спине висела капюшоном пустая голова крупного горного льва. Разношерстность животных, пошедших на эту шубу, как и разное состояние лоскутов, намекали и на то, как долго ее делали, и на то, как далеко странствовал ее хозяин. В руках он держал по половине полена.
— Да, — сказал он, ни на кого не глядя. — Почти все это ложь.
Все быстро отступили от невидимой линии, пролегшей между Манро и человеком в меховой шубе. Рука Манро зависла над кобурой. Так он и стоял с ошалелой мрачностью, присущей очень пьяным и очень испуганным.
Великан вздохнул. Он выглядел невероятно уставшим.
Манро не шевелился. Пловец снова вздохнул и внезапно — никто и моргнуть не успел — с оглушительным грохотом ударил одним поленом о другое. Манро рухнул на палубу и свернулся клубком; остальные отшатнулись или вскинули руки к голове. Когда хлопок отгремел и развеялся по равнине, все принялись озираться. Манро так и лежал на палубе. Затем он опасливо поднял голову и встал на ноги. Пунцовый, не в силах оторвать взгляд от своих сапог, он скрылся за спинами товарищей и в люке корабля.
Титан так и держал поленья на весу, словно они еще дрожали, а потом прошел через расступающихся людей к измученному огню. Извлек из шубы каболку и просмоленную парусину. Побросал растопку на угли, следом — полено, а другим разворошил угли, после чего отдал пламени и его, взметнув в темнеющее небо вихрь искр. Когда сияющий смерч утих, великан стал греть над огнем руки. Зажмурившись, слегка склонился к нему. В медном свечении он выглядел моложе и словно удовлетворенно улыбался — хотя то могла быть и мина, которую вызывает на лице сильный жар. Люди начали рассасываться с обычным сочетанием почтения и страха.
— Останьтесь у огня, — тихо произнес он.
Он обратился к ним впервые. Люди, приросшие к месту, колебались, словно взвешивая равно пугающие возможности — подчиниться или нет.
— Почти все ложь, — повторил он. — Не все. Почти все. Мое имя, — сказал он и сел на бочонок. Опустил локти на колени, лоб — на ладони, сделал глубокий вдох, а потом расправил плечи — уставший, но царственный. Старатели и матросы оставались на своих местах, не поднимая глаз. Из толпы подкатил бочонок юнец. Дерзко поставил его поближе к верзиле и сел. Возможно, тот одобрительно кивнул, но до того мимолетно и почти незаметно, что мог и просто склонить голову.
— Håkan, — сказал он, глядя в огонь и произнося первую гласную как «у», немедленно перетекавшую в «о», а потом в «а», не последовательно, а в переливе или дуге, так что на миг все три звука были едины. — Håkan Söderström. Фамилия ни разу не пригодилась. Никогда не пользовался. И никто не может произнести имя. Когда я сюда прибыл, я не говорил по-английски. У меня спрашивали имя. Я отвечал: «Хокан». — При этом он положил ладонь на грудь. — Они переспрашивали: «Хоук кэн»? «Ястреб, может»? Что может ястреб? Что ты можешь? Пока я научился говорить и объяснять, уже стал Ястребом.
Казалось, Хокан говорит с огнем, но не возражает, чтобы слушали остальные. Сидел только юнец. Одни не сдвинулись с места; другие украдкой рассеялись в сторону носа или под палубу. Наконец около полудюжины человек приблизились к огню, рассевшись на подтащенных бочках, ящиках и тюках. Хокан замолк. Кто-то достал лепешку жевательного табака и карманный ножик, старательно отмерил кусок и, рассмотрев жвачку, будто самоцвет, заложил себе за щеку. Между тем кругом Хокана собирались слушатели, пристраивались на самом краю импровизированных сидений, готовые вскочить, как подурнеет настроение великана. Один предложил кислый хлеб и лосося; другой — картошку и рыбий жир. Еду пустили по кругу. Хокан отказался. Угощаясь, люди словно бы успокаивались. Никто не говорил. Небо по-прежнему не отличалось от земли, но оба теперь посерели. Наконец, пошерудив в огне, Хокан заговорил. С долгими паузами и иногда — едва слышно, он будет говорить до рассвета, обращаясь только к огню, словно его слова надо сжечь, стоит их промолвить. Впрочем, временами казалось, что обращается он к пареньку.