ВИСОКОСНЫЙ ГОД

Перевод Е. Шатирян

Никто и не заметил, когда пришел и ушел почтальон: человек, за каждым шагом которого следила сотня глаз, на этот раз проскользнул незамеченным. Лишь Осанна, снимавшая метлой с потолка паутину, услышала какой-то шум в коридоре и, глянув вниз, увидела, что из-под двери медленно ползет какой-то листок. Грустная песня замерла у Осанны на губах, затем мысленно решив: «Мальчишки», — она подошла и быстро открыла дверь. Но в коридоре никого не было. Кто-то подсунул под дверь голубой конверт и исчез. Она подняла конверт, посмотрела на адрес. Почерк был незнакомый. Сердце Осанны сразу затрепетало, в глазах потемнело, ноги подкосились, и она, хватаясь за стену, сползла на пол.

— Абет!.. — вскрикнула Осанна, но голос сорвался, и она не смогла больше ничего выговорить.

Кто не знает, что так тайком приносят только похоронки? На улице стоял солнечный весенний день. Речка Гетар вздулась и просто захлебывалась от собственной пены, ветер разносил и разбрасывал вокруг тополиный пух. Говорят, пух хорошая примета, кому залетит в дом, тот получит письмо. С самого утра в окно Осанны залетали пушинки. И вот — письмо пришлю. Будь это письмо, какое ждала Осанна, кричал бы тогда одноглазый почтальон Андраник на весь квартал, получил бы десятку, а письмо читали бы всем двором…

Но он пришел и ушел тайком.

— Абет, ах, горе мне, горе!

Письмо могло быть и от кого-нибудь другого. Абета могло ранить, и вместо него мог написать кто-нибудь другой. Но в голове Осанны теснились только самые страшные мысли, а перед глазами вставала сцена прощания с Абетом: на вокзале, в толпе, Абет, обняв ее, беззвучно плакал…

Осанна открыла глаза, посмотрела на фотографию, висевшую над кроватью. Задолго до войны Абет с Осанной сфотографировались, сидя рядышком. О снимке этом забыли, он лежал в выдвижном ящике шкафа, под старыми ненужными вещами. А когда она узнала, что старичок-грек увеличивает фотографии ушедших на фронт сыновей и мужей, перерыла весь дом, отыскала снимок, отдала его старику.

— Отдельно увеличить? — старик указал на Абета пальцем.

— Почему отдельно?..

— Откуда мне знать?.. Многие хотят отдельно… — До других мне дела нет.

Сейчас то ли от слез, то ли от яркого солнца, светившего в окно, образ Абета расплывался в глазах Осанны. Она смотрела на фотографию и никак не могла разглядеть то место, где соприкасались их плечи.

— Разлучили нас… — неожиданно выкрикнула Осанна и, очнувшись от собственного голоса, вскрыла конверт. На отпечатанном бланке пропуски были заполнены химическим карандашом. На листок упала слеза, окрасив одну из букв в лиловый цвет. Осанна, не заметив этого, попыталась дрожащими губами связать русские буквы: — Ваш… сын… — тряхнув головой, вновь прочитала: — Ваш сын… Какой сын? — удивилась Осанна. — Муж, муж. Геворкян Абетнак!.. — Буквы вновь расплылись, Осанна фартуком вытерла глаза и нос, немного успокоившись, прочитала: — Ваш сын, Сардарян Рубен… Погоди! — Внутри у нее что-то дрогнуло. — Сардарян Рубен, — снова прочитала Осанна и не смогла сдержать крика: — Это не мой Абет!.. — Прислонив голову к стене, она горько заплакала. Еще одна слезинка упала на листок. — Ты меня чуть не убил! — сказала она изображению Абета.

Немного успокоившись, Осанна вновь перечла письмо и попыталась сосредоточиться.

— Рубен Сардарян… Сардарян Рубен… Боже мой, это ж наш Рубик… Сын Ахавни!..

Она продолжала сидеть на полу, уставившись на листок, лежавший на коленях. Затем со вздохом поднялась, села к столу и обхватила голову руками. Осанна выплакалась, слез больше не было, и в ее затуманенном мозгу мелькало лишь два слова: «Ваш сын»…

Она не заметила, как в комнату проник луч света, заскользил, заиграл на ее лице. Когда от слепящего луча заболели глаза, она поглядела в окно. Ее сын, устроившись с соседскими ребятами на крыше противоположного дома, осколком зеркала пускал зайчики в чужие окна.

— Счастливые! — сказав это, Осанна встала, задумчиво покружила по комнате. Наткнулась на валявшийся у дверей веник, вспомнила, что снимала паутину с потолка. — А ну ее!.. — вздохнула и легла на кровать.

Рубика Осанна знала еще ребенком. Говорили, что у Ахавни не было детей; муж, Адам, бросив ее, женился на другой, и у них родился сын Рубик. Потом якобы мать Рубика умерла, Адам вновь вернулся к Ахавни, сделал ее матерью Рубика и вскоре умер сам. Такие ходили слухи, а насколько это верно, никто не знал. Осанне было лет шестнадцать, когда Ахавни переехала к ним из другого города, поселилась в самой маленькой комнатке в их коридоре, и Осанна с подружками все удивлялась: как это у женщины, которой за сорок лет, такой маленький ребенок?

Лежа на кровати, Осанна припомнила все это и прошептала:

— Если он и вправду не родной, то легче… — потом подумала и сказала: — Какая тут разница, единственный ведь сын.

Подумала и о том, что Ахавни не перенесет горя, и тут в голове Осанны пронеслась мысль: как же она передаст письмо матери?..

Эта мысль заставила Осанну встать. Потирая виски, она обошла стол, не в состоянии оторвать глаз от письма.

— Ладно же, Андраник, — прошипела она, вспомнив почтальона, — попадешься мне, выколю тебе второй глаз… Именно мне ты должен был подкинуть письмо, больше никого не нашел?.. — Осанна представила себе крадущегося по их коридору почтальона, и тут глаза у нее расширились, лицо покраснело. — Пропади ты пропадом! — сказала она, имея в виду соседку Сируш. — Это твои дела. С какой стати он стал бы красться мимо твоей двери, двери Астхик, чтобы подбросить его мне? Ты хотела, чтобы у меня сердце разорвалось?.. Злобу таишь, паршивая?.. Отдай я тогда масло, чем бы я кормила детей?

Схватив со стола письмо, она отправилась к Сируш, толкнула дверь, она была заперта. Хотела вернуться назад, но передумала, наклонилась и подсунула конверт под дверь.

* * *

Ахавни курила, сидя на низеньком стульчике, дым вился возле лица сидящей рядом Парандзем. Присутствие Парандзем не радовало Ахавни. Прожив по соседству двадцать лет, хорошо зная друг друга, они рассказали друг другу все, что можно было рассказать, и теперь темой разговора стали лишь повседневные тяготы да сплетни, а Ахавни было не до этого. Если бы письма от Рубика приходили так же часто, как письма от сына Парандзем, возможно, они и стали бы неразлучными собеседницами. Но последние четыре месяца Ахавни становилась день ото дня мрачней, все больше и больше замыкалась в себе. А Парандзем, не желая оставлять ее одну, не отходила от нее, — рассказывала разные истории, и если на лице Ахавни появлялась грустная улыбка, она радовалась, как ребенок.

Ахавни терпела присутствие Парандзем лишь потому, что та каждое утро, простояв в очереди, покупала ей хлеб. К тому же ей удавалось думать о своем и не слушать Парандзем. Ахавни могла и сама постоять за хлебом, но в очереди многие то ли от нечего делать, то ли действительно беспокоясь, спрашивали ее о Рубике, и тогда сердце у нее разрывалось. Нельзя сказать, что другие соседи не оказывали Ахавни внимания. Кое-кто кормил Ахавни обедом, кое-кто стирал, приносил воду или выносил мусор. Ахавни заметила, что это не случайная помощь, и подумала: а может, они узнали что-то плохое о Рубике и не говорят ей? Молча берут на себя часть ее горестей? Ахавни останавливала по очереди всех своих соседей и заставляла дать клятву:

— Скажи — клянусь Абетом…

— Клянусь Абетом.

— Скажи — чтобы моему Абету не вернуться с фронта, если я знаю что-нибудь плохое о Рубике и молчу…

Женщинам стало невмоготу давать такие клятвы, и они стали реже заходить к Ахавни. Только Сатеник, украдкой от Ахавни, рано утром приносила воду, ставила ведро возле ее дверей, а Осанна тоже тайком выносила мусор. Парандзем каждый день проверяла, выполнена ли работа, и, довольная, делилась этим секретом с Ахавни, благословляя близких и дальних родственников Осанны и Сатеник. Ахавни молча кивала головой и курила. Никто из соседей не заметил, когда Ахавни начала курить и кому отдавала половину дневного пайка хлеба в обмен на папиросы.

Сейчас Парандзем, поморщившись от дыма, подумала: «Разве пристало тебе делать то, что ты делаешь?» Но промолчала.

Вспомнила, что дети вот-вот придут из школы и пора подогревать обед.

— Пойду разогрею обед.

Шаркая туфлями, она направилась к своей комнате, открыв дверь, наступила на конверт, и на нем отпечатался мелкий узор резиновой подошвы ее остроносой туфли.

Разжигая огонь, Парандзем заметила письмо.

— От Акопа! — обрадовалась старуха. — Боже, слава могуществу твоему! — Подняв конверт, она приложила его к губам и побежала к Ахавни.

— Сестрица Ахавни, письмо пришло от Акопа…

— Когда это прошел Андраник? Что-то я его не заметила…

— Не знаю. Зашла в комнату, вижу письмо под дверью.

— Твой часто пишет, — вздрогнув, обхватила себя за плечи Ахавни.

— И твой напишет, сестричка, днем раньше, днем позже — все равно напишет…

Ахавни затянулась и словно про себя произнесла:

— Четыре месяца восемь дней.

— Ты еще на свадьбе попляшешь, за внуками побегаешь…

— Придется побегать, — грустно улыбнулась Ахавни.

Парандзем стало как-то неловко за письмо, ее словно смутил пристальный взгляд, устремленный на конверт, и она сунула письмо за пазуху.

— Отнесу Сируш, пусть прочтет…

Невестка Парандзем, Сируш, в свободное от работы время торговала семечками.

Увидев издали свекровь, Сируш нахмурилась.

— Не злись, — размахивая письмом, закричала Парандзем. — От Акопа пришло…

Видя, что конверт распечатан, Сируш достала сложенный вдвое листок, прочла и тут же, закрыв глаза, припала к свекрови.

— Что случилось, что случилось?..

Сируш не отвечала, еще больше наваливаясь на свекровь.

— Поди, голова кружится? Ведь с утра на ногах, — с трудом удерживая невестку, заворчала Парандзем и вдруг с ужасом подумала: неужто беременна?..

— Рука бы у тебя отсохла, — наконец подала голос Сируш.

— Язык бы у тебя отсох! — рассердилась Парандзем. — Скажи толком, что случилось?

Сируш вновь посмотрела на листок.

— Это не от Акопа. Это похоронка на Рубика.

Невестка со свекровью сели на край тротуара.

Подняв пыль, перегоняя трамвай, промчался фаэтон. Придержав лошадей у остановки, извозчик обернулся, передразнил вожатого трамвая, стегнул лошадей, поехал дальше, и улица вновь затихла. Когда придет рабочий поезд, улица оживится, и Сируш продаст половину семечек.

— На Рубика она.

— А ты не обманываешь?

— Зачем мне обманывать?

— Поклянись Акопом…

— Отстань.

— Наверное, обманываешь… — голос Парандзем задрожал, — если ты обманываешь…

— Не обманываю.

— А почему его подсунули нам?..

— Откуда мне знать? — вспыхнула Сируш и, испугавшись своего голоса, замолчала.

— Чтоб мне ослепнуть…

— Молчи, пусть об этом ей скажет кто-нибудь другой.

Сируш взяла мешочек с семечками и направилась к дому. Свекровь пошла за ней. Хромая Вардуш, повесив во дворе на веревку ковер, выбивала его палкой. Увидев их, она бросила работу.

— Поздравляю, — сказала она, вытирая пот со лба. — Что пишет?

— Все хорошо.

— Моего Мелкона не встречал? — выглянула из окна Шамрик. — Их части были недалеко друг от друга.

— Нет, не встречал.

Шамрик хотела еще что-то спросить, но кузнец Асатур перебил ее, поймав Сируш за руку.

— Границу перешли?..

— Что?.. Да, вот-вот перейдут.

— А почему вы такие грустные?..

— Разве невестка со свекровью ходят вместе радостные? — вступила в разговор Парандзем. — Видали вы такое?..

— Эх, — покачала головой Шамрик и проговорила вслед Парандзем: — Да еще с такой свекровью, как ты!

Сируш поступила на завод, где работал ее муж, на следующий день после его мобилизации. «Я буду делать ту же работу, что и он. Пусть его рабочее место не пустует». Так и сказала. Фотографию Сируш поместили в газете с надписью: «Заменила мужа». И теперь она была грузчицей на заводе. Работа эта мужская, товарищи по работе — мужчины, и Парандзем ревновала ее особенно, когда Сируш работала во вторую смену. Бросив детей, домашнюю работу, Парандзем приходила к заводским воротам и ждала, когда невестка закончит работу.

— Кавалер ждет, — подсмеивались над Сируш.

Несдержанная по характеру, Сируш злилась, в присутствии всех оскорбляла свекровь, но все равно — на следующий день Парандзем вновь ожидала ее.

Войдя в дом, невестка и свекровь сели, посмотрели друг на друга. И сидели бы так долго, если бы в комнату не влетел с портфелем в руке сын Сируш, Левик.

— Я голодный! — закричал он, даже не прикрыв за собой дверь.

— Пойди поиграй немного, скоро будем обедать, — наконец очнулась Сируш.

Мальчик положил портфель на стол и остался стоять возле бабушки. Сируш встала, достала из шкафа кусок хлеба и сунула в руки мальчику.

— Поешь, поиграй немного и приходи.

Левик откусил хлеб, но с места не двинулся.

— Кому я говорю? — неожиданно закричала Сируш. — В другое время тебя домой не затащишь!

Осанна, услышав в своей комнате крик Сируш, вздрогнула и неожиданно всхлипнула.

— Где лежало письмо? — закрыв за мальчиком дверь, вполголоса спросила Сируш.

— Вот здесь и лежало.

— Под дверь подсунули.

— Кто подсунул?..

— Андраник. Кто же еще? — рассердилась Сируш.

— Тише говори.

— А ты мне даешь тихо говорить?..

— Нужно же ему было подсунуть его именно нам!..

— А кому еще? — снова повысила голос невестка. — Мы ближе всех с Ахавни.

— Что же нам теперь делать?..

— Не знаю.

Левик тихо приоткрыл дверь, заглянул в щелочку. Сируш налетела на него с проклятиями, прогнала. Взяв горсть семечек, уставившись в одну точку, стала лузгать их.

— Я не стану отдавать письмо Ахавни.

— А кто же отдаст? — испугалась Парандзем.

— Не знаю. Ты и отдай.

— Пожалей меня… Хорошо ли, плохо ли, а сколько лет мы уже свекровь и невестка…

Во дворе волчок сына Осанны, стукнувшись о волчок Левика, расколол его, и под крики остальных ребятишек мальчишки сцепились. В другое время Сируш сорвалась бы с места, дала бы жару всякому, кто хоть пальцем притронется к Левику. Сейчас она словно и не слышала воплей сына. Задумавшись, она лузгала семечки и наконец сказала:

— Предположим, Андраник подбросил письмо не к нам… Что скажешь?

— Как это?.. — насторожилась Парандзем.

— Предположим, он подбросил его Осанне.

— Осанне?..

Сируш не ответила. Парандзем с сомнением посмотрела на невестку и, вдруг сообразив, сказала:

— Грех на душу возьмем. Она ведь тоже заждалась письма, бог накажет.

— Накажет, так пойди отдай!..

— А если не отдавать?.. Если сжечь?.. Кто об этом узнает?

— Как это сжечь? — зашипела Сируш. — Государственный документ. Даже если никто не узнает, Андраник-то знает…

— Знает, знает. Что тут такого?..

— Если ничего такого нет, почему же он сам его не сжег? Проще простого! Да тут еще дело в пенсии Ахавни. На что она, бедняжка, живет?

— Как же быть? — вздохнула Парандзем. — Жаль Осанну, от Абета давно нет вестей…

— Жалко Осанну, давай подбросим письмо Астхик. У нее никого нет на фронте.

— Не знаю, что и сказать…

— Все равно, заботиться об Ахавни будем мы.

— Кому же еще…

— Тогда не сиди, — быстро проговорила Сируш. — Посмотри, Астхик дома?..

— Нет ее.

— Посмотри еще раз.

Осанна услышала, как к ее двери приблизилась, шаркая туфлями, Парандзем, решила, что письмо снова попадет к ней, у нее перехватило дыхание, но когда шаги замерли возле двери Астхик, она облегченно вздохнула. На мгновение воцарилась тишина, затем Парандзем, также шаркая ногами, вернулась обратно. Чуть позже Осанна услышала осторожные шаги Сируш.

* * *

В темноте Астхик пыталась попасть ключом в замочную скважину; открылась дверь комнаты Ахавни, на секунду появился луч тусклого света, и тут же Осанна, выходя из комнаты с чем-то в руках, вновь затемнила коридор.

— Здравствуй.

— Здравствуй.

Осанна хотела сказать, что приносила Ахавни обед, но промолчала. Постукивая каблуками, она вошла в комнату и тут же набросилась на сына, взобравшись на стол, он пускал мыльные пузыри.

— Разве у нас так много мыла, что ты его портишь?..

Послышался звучный шлепок и рев мальчика.

Астхик бросила на стол связку ученических тетрадей, нащупала чашку со свечой, зажгла ее, разделась, оставшись в нижнем белье, оглядела себя в зеркале. Астхик никогда не считала себя ни красавицей, ни даже просто симпатичной, ну а сейчас она день ото дня все худела, и кривизна носа на маленьком лице становилась еще явственней.

— Стала плоская, как доска…

Она поставила свечу возле зеркала, немного стянув бюстгалтер, приподняла грудь, вновь грустно оглядела себя и надела домашнее платье. Она была голодна; достав из сумки горсть мяты, обмакнула ее в соль, съела с кусочком хлеба и подвинула к себе связку тетрадей…

Астхик не была замужем. До войны она встречалась с одним парнем, думала, поженятся. Но парень, узнав, что мать Астхик родила шестерых дочерей, испугался, что то же будет и у них, и оставил ее. Теперь по ночам, тайком от всех, к ней приходил преподаватель военного дела Сагателян, тихо стучался в окно. Астхик, затаив дыхание, прислушивалась и, убедившись, что вокруг тихо, вылезала из постели, приоткрывала дверь и с бьющимся сердцем ждала появления Сагателяна. Как ни старался он, половицы в коридоре все равно скрипели под сапогами, приводя в еще больший трепет сердце Астхик, и этот миг, несмотря на весь его ужас, был самым желанным для Астхик. Дверь тихо закрывалась, неслышно защелкивалась задвижка, Сагателян, стоя там же, у дверей, раздевался, смущаясь, словно в темноте его кто-то увидит, бросал одежду на стул, левой рукой прикрывал обрубок правой руки, проходил и ложился в теплую постель Астхик.

— Астхик-джан… — Его горячее дыхание щекотало ухо Астхик, по телу пробегали мурашки…

Астхик быстро проверила тетради. Это были домашние задания первоклассникам: несколько упражнений по вычитанию. От одной из тетрадей пахло мазью от чесотки. Она нашла газету, завернула в нее тетрадь, затем, взяв мыло, вышла в коридор, вымыла руки. Потом, потушив свечу, опустила шторы светомаскировки и легла в постель. «Сагателян придет не раньше одиннадцати». Сегодня, как и всегда в одиночестве, Астхик предалась мечтам о своем будущем. Она прикрыла глаза…

Все начиналось с первого ухаживания Сагателяна. Они были одни в учительской. Сырые дрова в печке дымили; дым, вырываясь из печки, стелился под потолком. Сагателян долго молчал, затем, разминая папиросу, исподлобья посмотрел на нее.

— Тяжело жить одной?..

— Я привыкла…

— Грустно это — одна-одинешенька, в четырех стенах.

— Некогда грустить, — солгала она, — забот много.

Сагателян помолчал, видимо волнуясь, вновь зажег папиросу и, запинаясь, сказал:

— Хочешь, зайду к тебе… Посидим, поговорим…

— Вокруг сколько угодно женщин без мужей. Иди к ним… — ответила она и, увидев, что Сагателян вспотел, решила сильнее поддеть его: — Нацепи ордена и иди…

— Во-первых, — вновь запинаясь, сказал Сагателян, — во-первых, я не пойду к жене фронтовика, — он медленно поднял указательный палец, и Астхик поняла, что Сагателян действительно не пойдет к жене фронтовика. — А если хочешь знать правду, ты мне нравишься…

— …

— Слышишь, вечером приду…

— …

Сагателян подошел, опустил руку на ее плечо.

— Будешь ждать?

— …

— Я знаю твое окно. Подойду, постучу…

— Приходи попозже…

Самым заветным было то, что у Астхик появится ребенок от Сагателяна. Да, да, как только кончится война и жизнь немного войдет в колею, она заведет ребенка. Плевать, что у Сагателяна есть жена и дети, что он не женится на ней. Плевать на всех — пусть думают что угодно! Астхик понимала, что после войны начнется новый голод — голод на мужчин, и раз уж она до сих пор не вышла замуж, то рассчитывать ей больше не на что. Пусть так. Но зато у нее будет ребенок!.. В мечтах Астхик представляла, как она дает ребенку грудь, чувствует его теплое дыхание, и сердце ее сладостно замирало…

Забывшись, она вздрогнула, когда снаружи постучали в окно. Астхик прислушалась, затем встала с постели, прошла босиком, откинула дверной крючок, и, возвращаясь, неожиданно наступила ногой на конверт. Она подняла его и, недоумевая, села на кровать.

Вошел Сагателян, тихо закрыл дверь, послышался скрип расстегиваемого кожаного ремня.

— Почему не ложишься? — подойдя, он прижал голову Астхик к своей волосатой груди.

— Письмо вот…

— Какое письмо?..

— Не знаю. Я его нашла возле двери.

— Ложись, — зашептал Сагателян, — утром прочтешь.

— Посмотрим от кого, потом ляжем.

— Зажечь спичку?..

— Зажги.

Сагателян порылся в карманах брюк, брошенных на стул, отыскал коробок и привычным движением зажег спичку.

— Дай-ка поглядеть, — прошептала Астхик, прочитала адрес и едва сдержала крик. — Это от Рубика!..

— От которого не было вестей?..

— Да. Зажги еще одну…

Сагателян вновь зажег спичку, и на этот раз они оба увидели, что конверт вскрыт. Астхик не удержалась и вытащила из него сложенный вдвое листок. Огонек спички уменьшился, обжег пальцы Сагателяна и потух.

— Это не письмо, — сказала Астхик, — что-то отпечатанное. Посвети еще.

— Не нужно.

— То есть как не нужно? — оторопела Астхик. — Как не нужно?..

Сагателян взял листок из рук Астхик, вложил его в конверт, положил письмо на стол и сдавленным голосом сказал:

— Погиб парень.

— Что ты говоришь! — потрясла его за плечи Астхик. — Что ты говоришь?!

— Что я говорю? — неожиданно вспылил Сагателян. — Говорю, что погиб.

Он встал, надел гимнастерку, закурил.

— Не уходи… — давясь слезами, попросила Астхик.

— Я не ухожу.

— А почему ты оделся?..

— Что ты ко мне пристала? Стало холодно, вот и оделся.

Сагателян в одних кальсонах, босиком стал ходить по комнате. Когда половицы не скрипели, слышно было неровное дыхание Астхик.

— Сколько ему было лет?..

— Что? — Астхик шмыгнула носом. — Двадцать исполнилось.

— Жаль… — тяжело вздохнул Сагателян. — Когда погибают при отступлении, еще понятно. А сейчас — очень обидно…

— Ахавни не переживет этого.

Сагателян махнул рукой и снова закурил. Время от времени в темноте появлялось и вновь исчезало его красноватое лицо.

— Не оставляй меня одну. Я боюсь.

— Чего ты боишься?

— Письма.

Сагателян подошел, прижал Астхик к своей груди, поцеловал в мокрую щеку. Астхик почувствовала запах вина.

— Обычное дело, — садясь рядом, зашептал Сагателян. — Я собственной рукой заполнял и отправлял десятки таких, — он потряс обрубком правой руки.

— Похоронки?..

— Похоронки…

— О-о-ой, — запричитала Астхик. — На чужбине, вдали от дома, от родных!..

— Какие еще родные? — нахмурился Сагателян. — С мамой ведь на фронт не пойдешь!..

Астхик и сама не заметила, как вся напряглась.

— Я вообще говорю.

— А ты не говори вообще.

Астхик собралась что-то ответить, но Сагателян прервал:

— Если хочешь знать, вся эта страна моя. Какая еще чужбина?

— Конечно, — тут же согласилась Астхик. — О чем речь, вся страна наша.

— Не говори со мной языком учительницы! — рассердился Сагателян. — Се-ва-сто-поль! Моя родина!..

— Каким же языком мне говорить?..

— Языком солдата!

— Я не была солдатом.

— Эх вы, зубрилы! — Сагателян скрипнул зубами. — Новороссийск — моя родина! Тамбов — моя родина!.. Поняла?..

Сагателян замолчал. Астхик тоже не проронила ни слова. Она чувствовала, с Сагателяном происходит нечто, чего она не в состоянии была понять. И тем не менее в ней взыграла женская строптивость.

— Это не только твоя родина. Наша родина, понял?

— Моя родина! — мрачнея и трезвея, сказал Сагателян. — Ты лучше помолчи, не то…

— Ты пьян.

— А разве я сказал, что не пьян?.. — Он покружил вокруг стола, немного успокоился и уже мягче сказал: — Не вмешивайся в дела, которые тебя не касаются.

Астхик молчала. Сагателяну даже показалось, что Астхик заснула. Он подошел к кровати, потянулся к Астхик. Астхик оттолкнула его и всхлипнула.

— Если это не меня касается, почему же письмо оказалось здесь?.. Почему?..

Сагателян сел на кровать, нащупал под одеялом ногу Астхик, погладил ее и, вздохнув, сказал:

— Не попади пуля мне в кость, я бы тоже умер. Мне врач сказал.

Он снова закурил, хотел встать, но Астхик, сорвавшись с места, обняла Сагателяна и, продолжая плакать, стала яростно целовать его затылок, волосы, лоб, глаза, щеки… В эту ночь Астхик показалась Сагателяну особенно ласковой…

Позже они вновь вспомнили о письме, Астхик уже спокойно сказала:

— Как мне отдать письмо Ахавни?

— Как отдать? — зевнул Сагателян. — Верни его почтальону.

— Не оставляй меня одну, — прижалась к его груди Астхик. — Я боюсь письма.

— Вот сукин сын, — обругал Сагателян почтальона.

— Когда ты рядом со мной, я спокойна. Не подумай что-нибудь другое. Я спокойна, и все.

Сагателян не ответил. Кашлянул и продолжал молчать.

— Отдам Сируш, пусть делают с ним что хотят. Они близки с Ахавни.

— Эх, — покачал головой Сагателян, — жалко парня.

— Не знала бы я его…

— А чем плохи те, кого ты не знаешь?! — неожиданно рассердился Сагателян.

Астхик замолчала.

Со стороны мукомольни послышался свисток паровоза, эхо, отразившись от холма Сари-тага[3], постепенно затихло, и вновь послышался шум Гетара. Самсон, сторож продуктового магазина, разжег огонь в ведре, в стеклах окон дома напротив заиграли языки пламени. Для Самсона не существует закона, порядка, светомаскировки — ничего. Сколько раз с ним ругался уполномоченный, сколько раз грозился отдать под суд за то, что Самсон-де специально подает сигналы вражеским самолетам.

— Она хранит конфеты для того, кто первым принесет радостную весть. Дети всего квартала знают об этом, — заговорила Астхик. — Чай пьет без сладкого…

— Ахавни?..

— Да.

Наверху заплакал грудной ребенок Грануш. Мать, видимо, спросонья сильно качнула люльку. Потом покачивание люльки стало тише, спокойнее.

— Возьму Ахавни к себе, будем жить вместе.

— Согласится?

— Не знаю…

Сагателян ушел, когда закричали петухи. Он не заметил, как уснул, и проснулся от толчков Астхик. Когда Сагателян вышел на улицу и зашагал в полутьме, ему показалось, что он видел плохой сон и не может его вспомнить.

* * *

Парандзем прикрепила к головному платку три иглы, чтобы отпугнуть дурные вести. Одну иглу за Акопа, вторую за зятя, третью за племянника. Игла Акопа была самой большой. Она шагала по узкой извилистой улочке, ведущей к церкви, и всякий раз, когда выходила из тени глинобитных домишек, иглы блестели под лучами солнца. Перед Парандзем шла щупленькая Ахавни, с трудом вытаскивая ноги из вязкой грязи. Парандзем шла помолиться, поставить свечу за то, что полученное письмо было не об Акопе, вымолить у бога прощения за то, что они подбросили письмо Астхик, и поставить свечу за упокой души Рубика.

Обычно они ходили в церковь вместе, сегодня же вышли из дому врозь и встретились только по дороге. Встретились и не сказали друг другу ни слова. Ахавни завидовала обилию писем, приходящих от Акопа. Эти письма словно преграждали дорогу письмам Рубика.

Парандзем же молчала из-за похоронки Рубика. Смерть витала и у них в коридоре, она боялась за Акопа точно так, как пожилой человек боится умереть, услышав весть о кончине своего ровесника.

Возле церкви Ахавни раздала мелочь нищим, отошла от Парандзем, уединилась в полумраке.

Парандзем зажгла свечи, поставила их в подсвечник, сложив ладони, прошептала молитву, перекрестилась, преклонила колени. Ненадолго замолкший священник вновь запел псалмы густым басом.

— Господи, отзовись на молитвы мои, да вознесется к тебе мольба моя… Не отворачивай лика своего от страданий моих…

Тонкие лучи света, падающие из окна, стали короче, словно вплетаясь в молитву, смешались с шепотом, вознеслись к небу, оставив трепещущее пламя свечей — многочисленных перед изображением распятия и редких — в дальних углах.

Псалмопение продолжалось; народ, в основном пожилые женщины, все, как один, выпрямлялись, замирали и, одновременно становясь на колени, склоняли головы к каменному полу. Лишь Ахавни, уединившись в углу, словно не замечала этого ритуала. Она опустилась на колени, высоко подняв голову, да так и застыла. На лице ее не двигался ни один мускул. Отгородившись от окружения, отгородившись от богослужения, закрыв глаза, сжав губы, она, вероятно, говорила с каким-то своим богом, и бог этот, видимо, слышал ее, но не находил слов для ответа.

Священник помахал кадилом, воскурил, наполняя церковь запахом ладана. Мальчик с крестом, лежащим на библии, вышел вперед, молящиеся поднялись, стали целовать крест. Наверху зазвонили колокола.

Ахавни очнулась от звона, открыла глаза, увидела, что люди выходят из церкви, а возле нее стоит Парандзем.

— Помолилась?..

Ахавни не ответила. Вышла из церкви, подошла к женщине, сидящей на камне недалеко от входа, и подсела к ней. Ахавни не знала ее имени. Знала только, что и от ее сына давно не было писем. Посидят так вот молча рядом полчаса, час, повздыхают, потом одна за другой встанут и уйдут.

Было уже темно, когда женщина ушла. Давно закрыли церковную дверь, вокруг не было ни души. Из ущелья доносился шум Зангу[4], недалеко в лунном свете покачивался тополь, колебля тень, падающую за церковную ограду. Ахавни не заметила, как кто-то отделился от стены и подошел к ней.

— Пошли, — коснулась Парандзем ее руки.

И, только когда они вышли на мостовую и прошли порядочный путь, Ахавни остановилась и впервые призналась:

— Сердце чует недоброе.

— Бог милостив, — буркнула Парандзем и подумала: «Где его милость?» Но в следующее мгновение, испугавшись бога, вновь повторила: — Бог милостив.

— Ох, — после долгого молчания сказала Ахавни. — Хоть бы матушка моя была жива, была рядом…

* * *

Вернувшись из школы, Астхик тут же собралась отнести письмо Сируш, но вспомнила, что Сируш поздно возвращается домой. Она походила по своей комнатке, поняла, что не в состоянии оставаться одна, и вышла из дому. Под вечер, когда она вернулась, Сируш развешивала во дворе белье.

— Здравствуй, — сказала Астхик и почувствовала, как защемило у нее сердце.

— Здравствуй, — избегая ее взгляда, ответила Сируш и неожиданно стала бранить дворовых ребят, которые играли в «чилик-даста»[5] настолько далеко, что их палка никак не могла долететь до белья Сируш.

— Мне нужно тебе кое-что сказать, — проговорила Астхик.

— Говори.

— Пошли в дом, там скажу.

— Времени у меня нет.

— Это очень важно.

— Потом скажешь, — вновь пряча глаза, сказала Сируш и прикрикнула на детей: — Кому говорю, паршивцы?..

— Нельзя это откладывать на потом, — схватила ее за руки Астхик. — Я должна сказать сейчас.

Сируш поняла, что перечит напрасно, повесила последнюю рубашку и, взяв таз, пошла за Астхик.

— Война, — издалека начала Астхик, — всякое случается…

Сируш насторожилась: «Может, и об Акопе?..» У нее даже перехватило дыхание.

— Тысячами гибнут…

— Не мучай. Скажи.

— Похоронка пришла на Рубика…

Астхик думала, что Сируш станет рыдать, причитать, приготовилась ее успокаивать, но Сируш, лишь закрыв глаза, долго вздыхала.

— Ее принесли и подбросили мне, — запинаясь, сказала Астхик.

— Бедный Рубик. Бедная Ахавни…

— Каменное у тебя сердце, — укорила ее Астхик и вытерла глаза вышитым платочком. — Что мне теперь делать?..

Сируш молчала. Втянула в плечи и без того короткую шею и уставилась в пол.

— Умоляю, — опустила ей руку на плечо Астхик, — вы с Ахавни близки, отдайте ей письмо…

— Нет, нет, нет! — как от удара, дернулась Сируш. — Об этом и не заикайся!

— Что же мне делать? — всплеснула руками Астхик.

— Что хочешь, то и делай.

— А если сжечь?..

— Не знаю. Ведь это государственный документ. Я не слышала и не видела. Да тут еще вопрос пенсии. Матерям погибших дают пенсию.

— Погоди, не уходи, посоветуй, как быть…

Сируш вновь села на стул, обхватила руками колени.

— Подбрось кому-нибудь.

— А дальше?.. А если тот, кому подброшу, сожжет и не отдаст?

— Если случится такое, позже скажем, что мы не решились отдать матери, а тот, кто сжег, пусть отвечает…

Астхик не сообразила, что Сируш выдала себя.

— Кому же подбросить? — медленно спросила она.

— Кому хочешь.

— А как это сделать?

— Ты что — ребенок или притворяешься?.. Пойди, подсунь под дверь.

— Легко сказать.

— Если не легко, так пойди и отдай матери, — рассердилась Сируш. И добавила с иронией: — Ты у нас самая образованная, сможешь утешить.

— Ты с ума сошла!..

— Раз я сошла с ума, то ухожу.

— Подожди. Кому подбросить?..

— Да хотя бы Србуи. Слава богу, Товмас вернулся с фронта.

Астхик, обхватив обеими руками голову, посмотрела на Сируш, затем вздохнула.

— Ты никому не скажешь?..

— Не скажу.

— Поклянись!

— Клянусь Акопом. Только не сейчас, они дома. Рано утром подсунь под двери и уходи.

— Не могу оставаться дома с этим листком. Спрячь его у себя, а утром возьму.

— Ну уж изволь!.. — отрезала Сируш.

Астхик ночью спала у матери. Утром неслышно, как кошка, прошла по коридору, убедилась, что у Србуи дома никого нет, подсунула письмо под дверь и убежала.

* * *

— Какое нам до этого дело?.. — посматривая на спящих детей, сказала Србуи.

Товмас положил письмо на туалетный столик, скрипя протезом ноги, повернулся и, крепко сжав зубы, сказал:

— Парень погиб, а нам дела нет?.. Люди мы или звери?..

— Товмас, Товмас, Товмас! — умоляла Србуи.

— Если Андраник подбросил его мне в дом, значит, он что-то подумал.

— Что он подумал, рука бы у него отсохла!

— А то, что я единственный мужчина во всем доме.

— Раз ты мужчина, значит, тебе за все отвечать?..

— А как же? — рассердился Товмас. — А как же?..

— Как мужчина ты сделал то, что был обязан сделать, и вернулся. Мало у нас своего горя?..

— Пойми, жена, я видел много смертей, я объясню Ахавни.

— Эх, — безнадежно махнула рукой женщина.

— Тьфу!.. Черепахами вы стали, черепахами…

— Такое письмо матери не отдают. Послушай меня, сожги письмо.

— Если его нужно было сжечь, сожгли бы, где надо. А если ты сожжешь его, Ахавни напишет новое письмо, и ей снова вышлют такую бумажку и на сей раз вручат письмо матери.

Србуи не ответила. Она сняла чайник с огня, налила воду в таз, вымыла грязные тарелки, украдкой посмотрела на мужа.

— Что греха таить… Одно письмо я уже сожгла.

— И тоже на Рубика?

— Да. Два месяца тому назад…

— Я же говорю тебе… Видишь, второе письмо снова к нам попало!

Товмас положил письмо в карман гимнастерки, взял палку, стоявшую у дверей; Србуи слышала, как постепенно затихал в коридоре скрип его протеза.

Товмас без стука вошел к Ахавни. В комнате было темно. Ахавни, сидя как обычно на низеньком стуле возле окна, курила.

— Почему свет не зажигаешь?..

Огонь папиросы стал ярче, на мгновение блеснули глаза Ахавни и тут же потухли.

— Для чего мне свет? — произнесла Ахавни.

— Так и будем в темноте сидеть?..

— Если хочешь, зажги. Лампа на столе, спички — рядом.

Товмас на ощупь отыскал спички, зажег лампу. Ахавни, видимо, сняла вставные зубы, — губы ввалились, челюсть вытянулась вперед. Товмас взял стул, подсел, выставив вперед протез, затем, расстегнув под брючиной ремешок протеза, согнул ногу, сделал ее похожей на вторую, здоровую.

— Говоришь, все в порядке?

— Спасибо.

— Да, — Товмас потер небритую щеку. — Ты держись. Я вот подумал, дай-ка посмотрю — как ты тут?

— Сохрани господь твоих детей.

— Пусть он вас хранит. Чем старше становится человек, тем больше нуждается в родителях.

— Верно, — кивнула Ахавни, помолчала и чуть погодя проговорила: — Если бы моя матушка была жива…

Хотя Товмас заранее решил, как начать разговор о Рубике, сейчас в голове у него все перемешалось. Не зная, что сказать, забыв о зажженной папиросе, лежащей на столе, он закурил вторую.

— Какой табак куришь?..

— Не знаю, — безразлично пожала плечами Ахавни, еще больше съежившись под шалью, наброшенной на плечи.

«Нужно начать с карабахского парня, который служил у нас в роте, — вспомнил Товмас и мысленно начал так: — Значит, так: служил в нашей роте парень из Карабаха, звали его Гегам…»

— Говорят, отрежут человеку ногу, а ему кажется, что у него пальцы чешутся. А у меня не чешутся.

Ахавни зашевелила губами, сказала что-то, но Товмас не расслышал. Он встал, прислонил палку к столу и прошелся по комнате…

— Видишь, неплохо хожу…

— Слава богу…

Товмас вернулся, снова сел на стул.

— Теперь немец не выдержит. Теперь мы его погоним, куда захотим. — Он помолчал, подождал, что скажет Ахавни, но та молчала, жадно затягиваясь, и от этого губы ее вваливались еще больше. — Да, — Товмас собрался с мыслями, — с ними покончено. Напрасно только губят людей…

— Много сейчас гибнет?.. — слова вырывались из уст Ахавни с трудом, словно после огромных усилий. — Много… — Товмас сел поудобнее. — Значит, так, у нас в роте служил парень из Карабаха, звали его Гегам. Красивый такой парень, похожий на твоего Рубика, даже волосы были такими же светлыми, как у Рубика. Но кто бы подумал, что сердце у этого парня как у льва, — хлопнул рукой по своему протезу Товмас. — Значит, пошли два немецких танка прямо на наши позиции. Мы не смогли их остановить. Гегам и говорит: «Ребята, я пойду. Если не вернусь, напишите письмо матери. Напишите, что отдал я свою жизнь за нашу святую землю». Слышишь, какие слова? — Товмас посмотрел в глаза Ахавни, и тогда ее красные, влажные веки показались Товмасу покрытыми плесенью. — Да. Взял он гранаты и пополз. Один из танков подорвал, другой не сумел. Полез с гранатой под танк. — Товмас снова посмотрел на Ахавни. Взгляд у нее был неподвижен, глаза полузакрыты. — Он отдал свою жизнь, но сколько жизней спас!.. Ему дали звание Героя…

Гегам ничего этого не говорил. Он молча взял гранаты и полез под танк. Гегаму не дали звания Героя. Все это Товмас придумал и теперь ждал похвалы Ахавни; как только она скажет что-нибудь, Товмас заговорит о Рубике. Но Ахавни не проронила ни слова. Она только совсем съежилась.

— На что мне звание Героя? — наконец выдохнула Ахавни.

Этажом выше с криками забегали дети Сатеник, электрическая лампочка, бездыханно висевшая под потолком, закачалась. Товмас очнулся, посмотрел наверх.

— Говоришь, был похож на моего Рубика?.. — снова с натугой проговорила Ахавни.

— Что?.. Вроде бы да… Вроде был немного похож…

— Я знаю, во имя чего идет эта война, — после недолгого молчания задумчиво и сдержанно сказала Ахавни. — Но не дай бог с моим Рубиком что-нибудь случится, я умру… Если ты, господь, уготовил ему какую-то беду, ниспошли ее мне…

Ахавни замолчала. Товмас хотел ей ответить, но, не найдя слов, вынужденно закашлял.

— Но ежели мой Рубик вернется и увидит, что нет меня, — горевать будет очень…

— Зачем напрасно придумываешь всякое? — поднялся со своего места Товмас. — Во время войны можно попасть в окружение, можно партизанить, наконец, попасть в плен.

— Рубик не из тех, кто попадает в плен… Ты его плохо знаешь.

— Разве мало случаев, когда месяцами не было писем, а потом приходили? Ты не теряй надежду…

— А кто теряет?.. — вдруг повысила голос Ахавни. — Потеряй я надежду, давно бы умерла.

— Да, — похлопал ее по плечу Товмас, — будь мужчиной.

Позабыв свою палку у Ахавни, он вернулся к себе в комнату и на молчаливый взгляд жены ответил:

— Нет, это письмо ей отдавать нельзя. Пусть пока остается так, как есть, посмотрим, что нам делать дальше.

* * *

Сын Товмаса, Давид Абгарян, поспорил в школе с учителем географии Степаняном.

Степанян сказал:

— Ребята, год этот високосный[6],— и зевнул.

Давид, который до этого не слушал урока и занимался тем, что втыкал в пол привезенную отцом с фронта трофейную ручку, бросил ее, вскочил с места и выпалил:

— Неправда! Это не високосный год.

Степанян все еще зевал; после зевка челюсть, вероятно, никак не попадала на место. Он стукнул по ней ладонью, вправил и, вытирая слезы, выступившие на глазах, сказал:

— Следующий високосный год будет в тысяча девятьсот сорок восьмом году.

Давид упрямо продолжал стоять, класс оживился.

— Почему ты стоишь? — наконец заметил учитель.

— Вы говорите неправду, — свирепо отчеканил Давид. — Этот год не високосный!..

— То есть как это, — говорю неправду?.. — Степанян встал, быстрым движением погладил короткую козлиную бородку.

Ученики прекрасно знали, что, если Степанян поглаживает бородку, грянет буря. Они притихли, переводя взгляд с учителя на Давида.

— Потому что…

Всем было непонятно, что может ответить этот неисправимый лентяй?

— Почему же?.. — повысил голос Степанян.

— Потому что наши наступают, — сказал Давид и сел.

Ученики готовы были засмеяться, но взгляд учителя был серьезный.

— Как ты сказал?..

— Сказал, что наши наступают, а немцы драпают!..

На миг лицо Степаняна еще больше напряглось, рука застыла возле бороды, затем все увидели, как его лицо постепенно разгладилось и учитель широко и добро улыбнулся. Давид в этот день не сбежал с уроков и, на удивление товарищам, после занятий не остался играть в перышки, а отправился домой. Дома никого не было, и он, по обыкновению, стал рыться в шкафу, в надежде найти что-нибудь съестное. Там, где обычно лежал хлеб, было пусто; он решил поискать сахар, — мать часто прятала его под постельное белье, — и там случайно увидел письмо. Взяв его, Давид прочел адрес и закричал во всю глотку:

— От Рубика!..

Оставив дверь открытой настежь, он бросился во двор: размахивая над головой письмом, он кричал и бегал по двору и настолько потерял голову, что не заметил, как торопливо открывались и тут же осторожно закрывались окна. Из взрослых к нему никто не подошел. Лишь ребятишки окружили Давида и с радостными криками влетели в комнату Ахавни:

— Тетя Ахавни, письмо от Рубика!..

1971

Загрузка...