СЫН КВАРТАЛА

Перевод М. Мазманян

С ранней весны до поздней осени жители одноэтажных глинобитных домов выходили после обеда во двор. Мужчины, в основном мастеровые, тут и там постукивали костяшками нарды или же, устраиваясь на низких скамейках, курили и мирно беседовали о досках на бочку, о политике Турции, о кизиловой водке, о романе «Самвел» и многом другом. Женщины же с какой-либо работой присаживались неподалеку, делились своими горестями и заботами, перешептывались с лукавой улыбкой в глазах, судачили, позабыв о присутствии мужчин, безудержно хохотали, но, спохватившись, тут же притихали. В центре двора с шумом и визгом носились детишки, затевая разные игры, бегали взапуски, падали, разбивая в кровь коленки и носы и, сдерживая плач, продолжали, прихрамывая, играть. Мигран из Полиса включил радиоприемник, его грохот наполнял весь двор, и вскоре тоскливый мугам тихо струился по двору, То ли мугам напоминал западным армянам о брошенном родном очаге, то ли навевал на чужбине воспоминания о далеком детстве или просто брал за душу. «Тише, вы!» — приструнивали они вошедших в азарт игроков в нарды и, склонив набок головы, уходили в себя, тосковали. Солнце постепенно багровело, повисая над двором, сверкал на крыше зеленый кувшин Еран, под тихим ветром плясали языки пламени разведенного у стены очага, выскальзывали из-под огромного медного котла, и в котле закипал, клокотал алый томат…

И вдруг наступало радостное оживление — во двор выходила полоумная Мариам. Все: и малыши и почтенные старцы, — знали полоумную Мариам, с большими синими глазами, с детской улыбкой, разлитой по всему лицу, с длинными ногами и гибким станом, С тугими грудями, выступающими из-под тонкого ситцевого платья, с небрежно разбросанными по плечам черными роскошными волосами…

Красива была Мариам. Бросив игры и работу, прервав беседу на полуслове, ее окликали со всех сторон, подзывали к себе. Мариам выслушивала их, отворачивалась с ужимкой и, смеясь, отходила. Полоумная Мариам очень любила маленьких детей. Подходила не спеша к ребенку, опускалась перед ним на корточки.

— Чья ты, моя хорошая? — спрашивала она, осторожно касаясь пальцем подбородка ребенка, и отвечала за него тонким детским голоском: — Модницы Шогик! Ишь ты, на модницу Шогик поглядите-ка!

Двор хохотал. Шогик, раздираемая смехом, подзывала Мариам, и, когда все постепенно затихали, Мариам снова спрашивала:

— А папа твой кто?.. Удод Воскан… — Она искала взглядом отца ребенка, находила: — У-дод!..

Радостью квартала, его улыбкой была эта лишенная отца девушка. Позабыв о горестях и заботах, люди смеялись вместе с ней и, успокоившись, обретя покой… любили полоумную Мариам.

Началась война, мужчин забрали на фронт, но Мариам снова кружила по осиротевшему кварталу и своими наивными шалостями и выходками вызывала скупую улыбку на посуровевших лицах женщин, давно переставших улыбаться от горя и страданий.

— Завидую тебе, Мариам, ни ума, ни горя…

Женщины ошибались — у Мариам было свое горе, — завидев какого-нибудь военного, она бежала за ним, хватала за руку и спрашивала, запыхавшись:

— Ты, часом, Тороса не видал?

Торос был единственным сыном ее соседей, Ареват и охотника Бабкена, — немногословный парень со спокойными глазами и русыми волосами, которого в первый же день войны взяли на фронт. Как ни терзали женщины свою память и воображение, никак не могли понять, почему Мариам из всех отправившихся на фронт мужчин спрашивала только о Торосе.

А военный, коли догадывался, с кем имеет дело, отвечал с улыбкой: «А как же, видел его, жив-здоров твой Торос». И в этот день Мариам места не находила от радости, бегала с детьми, пела, плясала. «Видел Тороса», — объявляла она всем. А женщины квартала подтрунивали над матерью Тороса, мол, Мариам — невестка твоя.

* * *

Когда эти мальчишки, неугомонно носившиеся по двору, игравшие в прятки, успели бросить школу, стать мужчинами с черным пушком над губой, с пошлыми татуировками на теле, со своими уличными законами, безудержным желанием называться «вором»?

Пропадали группами, забивались в укромные уголки, самозабвенно хлопая по коленям, играли в кости на деньги, кружили на черном рынке, залезали в чужие карманы или же налетали на продавца, сбивали с ног и удирали с мангалом, на котором с шипением жарился шашлык из подозрительного мяса. А попадали в милицию — следствие да суд, вчерашний малец назывался обвиняемым и, безразличный к слезам и причитаниям матери, гордо выслушивал свой приговор.

Когда это они успели забыть своих отцов, которые как братья любили Мариам, когда они увидели в Мариам женщину и сладостная дрожь пронзила их тело?..

В полдень на опустевшем дворе они собирались группой возле устроившейся под стеной Мариам.

— Видели Тороса, — говорил один из них, бросая похотливый взгляд на ее грудь.

Мариам радостно кивала головой, а они не отводили жадных глаз от ее груди, глухо стонали и, хлопая друг друга по плечу и спине, дико ржали.

— Ты не голодная, Мариам?

Мариам энергично кивала головой и с надеждой смотрела на них.

— Ступай-ка принеси хлеба, — бросал сквозь зубы самый авторитетный из них.

О скольких головах был тот, кто пошел и стянул из дому дневной паек хлеба?

— Ты ешь, а я положу голову вот сюда. Ладно? — И грязный черный палец касался груди Мариам.

Хлеб делили меж собой, по очереди давали Мариам и тихо млели, прислонив головы к ее груди.

Мариам жадно ела хлеб, обнимала рукой голову, медленно качалась. Она же знала их детьми, может, ей казалось, что они все те же малыши.

Увидела это как-то одна из женщин, рассказала другим, весть шепотком из уст в уста закружила по всему кварталу — и вдруг… Был душный, безветренный вечер, дым от каучукового завода медленно стлался над городом, трудно было дышать, то здесь, то там мигали первые огни.

— Прибери-ка свою дочку к рукам! — крикнула Сатик матери Мариам, Шушик. — Ребятам головы заморочила.

Во дворе на минуту воцарилась тишина. Только слышалось жалобное поскуливание черненького щенка. Женщины, будто сговорившись, встали и, готовые к драке, посмотрели на мать Мариам.

— А в чем она провинилась?

— Ей лучше знать, — повысила голос Сатик и, тыча пальцем в стоявшую рядом с матерью Мариам, обратилась к другим: — Поглядите-ка на ее щеки, люди добрые. Ишь какой румянец нагуляла. А спрашивается, чей она хлеб жрет, шлюха?

— Что ты сделала? — спросила Шушик, схватив дочку за руку.

— Жрет наш хлеб, распутничает с нашими детьми, — неожиданно крикнула стоявшая у окна Агун. — Вот что она делает.

— Да потише ты, стыд-то какой…

— Портит наших детей — это не стыдно? Днями хлеба не видим — не стыдно?

Агун неловко выпрыгнула из окна своего одноэтажного дома во двор, скривилась от боли, потерла ногу и закричала:

— Потаскуха!

Разъяренные женщины, видно, только этого и ждали — они кричали, перебивая и не слыша друг друга, постепенно приближаясь к Мариам и ее матери.

Мать, схватив дрожащую от страха дочь за руку, попятилась назад и уперлась в стену, беспомощно застыв на месте. Двор был невелик. Все, что говорилось во дворе, было слышно в домах, громкое слово, произнесенное дома, слышалось во дворе. И кто сейчас в этот шум и гам мог остаться дома? Старики, дети — все высыпали во двор. Женщины визжа смыкали круг.

— Отрывает кусок хлеба у моих сирот.

— Прикинулась полоумной — хлеб наш жрет!

— Кровью и потом зарабатываю этот хлеб, — раздирая глотку, орала Агун. — Ночи не сплю!

Агун протянула руку, чтобы схватить Мариам за волосы, мать заслонила дочь, встала перед ней.

— Не трожь!

И вдруг раздался глухой вой, следом грянул выстрел.

Когда охваченные ужасом женщины пришли в себя, они увидели стоявшего во дворе отца Тороса. Двуствольное охотничье ружье все еще дымилось в его руках, и дым кружился в полоске света, падавшего из окна Агун.

Бабкен побрел нетвердым шагом к женщинам, волоча за собой ружье. Женщины с визгом разбежались по сторонам и снова притихли. Бабкен не спеша подошел к Мариам положил руку ей на плечо и сказал срывающимся голосом:

— Убью, ежели кто притронется к ее волоску, — и оглядел свинцовым взглядом женщин. — Убью!..

Его грудь тревожно вздымалась, воздух со свистом вырывался из легких.

— Бабкен, — окликнул его инвалид Саак. — Бабы же!

— Погоди. Вашим щенкам скажете — ежели кто хоть пальцем притронется к Мариам, кровь пролью!

— Совести у вас нет, — закрыв лицо руками, застонала мать Мариам. — Совести нет.

Никто ей не ответил. Женщины мрачно, со злобой глядели на Мариам и молчали.

* * *

Повестку на фронт первым из ребят двора получил сын Агун — Маис. Скольких ребят успел заразить игрой на деньги, увлечь воровством этот бросивший школу дошлый картежник. Он был несчастьем квартала, его злом и наказанием. Когда остриженный наголо он в задумчивости остановился во дворе, все сразу поняли, что этот «треклятый Маис» был всего-навсего мальчишкой. Женщины квартала, забыв о своих проклятиях и его сварливой матери, даже прослезились.

— Погляди-ка на него, — показывая рукой на сына, со слезой в голосе крикнула Агун, — будто стриженый ягненок.

Маис исподлобья глянул на мать, промолчал, уселся под навесом сапожника Воскана. Ребятишки квартала молча пристроились рядом с ним. Будто и им пришла повестка; понурив головы, они краем глаза смотрели на Маиса и молчали. Был летний полдень. На небе ветер то скучивал облака, то разгонял их, двор то темнел, то озарялся солнцем. Молоденький петух Сопо, которого она обещала принести в жертву, рылся в мусоре: он то тускнел, теряя все краски, то отливал золотом. Чуть поодаль, заглушая шум обмелевшего Гетара, мельница с грохотом поглощала муку. В центре двора Сирарпи помешивала палкой кипящее белье в огромном котле, обмазанном глиной.

Дым очага разозлил Агун, она вытерла глаза и крикнула:

— Сердце кровью обливается, а ты тут еще напустила дыму. Хоть бы кто из вас пожалел — без отца ведь растила…

— Не ты одна, — проворчала Сирарпи.

— Помалкивай, не то сейчас этот котел на твою голову опрокину. — И Агун обратилась к остальным: — Хоть бы меня вместо него взяли на фронт. Ведь совсем еще дитя.

На их голоса Мариам высунулась из окна.

— На фронт идешь, Маис?

— Да, полоумная дура, — сказала Агун, — теперь посмотрим, чей хлеб жрать будешь.

— Заткнись, — прикрикнул на мать Маис.

— Ежели увидишь Тороса, Маис, скажешь, что я…

— Как же, увидит, — не обращая внимания на окрик сына, бросила Агун. Она хотела еще что-то сказать, но Маис встал и, сжав кулаки, заорал:

— Сказал ведь, замолчи, — и, сердито сверкнув черными глазами, вышел со двора.

— Ты куда? — крикнула вслед сыну Агун, — хоть бы сегодня посидел дома, бессовестный.

В этот вечер три души исчезли со двора — Мариам, Маис да молоденький петух Сопо, которого она обещала принести в жертву святой богородице. В этот вечер сторож мельницы увидел на берегу Гетара под тополями трепещущий костер, стриженого парня и девушку с распущенными волосами, которые, сидя возле костра, не сводили глаз с дымящегося котла.

Молния разорвала черноту ночи, выхватив на миг из мрака зенитную пушку над мельницей с часовым на вышке, стремительные верхушки тополей и стоящий неподалеку товарный вагон.

— Не бойся, — прошептал Маис, осторожно коснувшись рукой плеча Мариам. — Холодно тебе? — его голос дрожал. — Сейчас поедим курицу…

Мариам не отвела плеча, Маис прижался к нему, и голос его задрожал еще сильнее.

— Завтра еду на фронт.

— Торос… — сказала Мариам.

Загремел гром, ветер подхватил, поднял в воздух разбросанные у костра перья.

— Мариам… Я же завтра на фронт иду, — дрогнул голос Маиса.

— Тебя могут убить?

— Могут…

— Как Седрака?

— Да…

— Жалко тебя, — Мариам погладила его по стриженой голове…

В этот вечер еще долго слышались во дворе проклятия Сопо вслед тому, кто украл ее петуха…

Позже, под навесом Воскана, сверкая в темноте глазами, Маис сообщил ребятам, что стал мужчиной.

— Как же она пошла?

— Сказал, пошли, курицу поедим.

— Под тополями?

— Ага.

— А как она согласилась?

— Сказал, утром мне на фронт.

Утром Маис ушел на фронт. Мать так и не поняла, кого искал во дворе мрачный взгляд сына. Затем пришли повестки Вардану, Роланду, Грише, Алеку, из соседнего двора — Сергею, Геворгу, Завену. В темноте, под навесом Воскана, слышался возбужденный шепот ребят. Каждый раз рассказчику задавали один и тот же вопрос:

— А как же она пошла?

И тот же ответ:

— Сказал, утром мне на фронт.

Никто так и не узнал, кто из них врал, а кто говорил правду.

* * *

В ноябре жители квартала поняли, что Мариам беременна. Выпятив живот, она кружила по двору, изредка дурачилась, но чаще мучилась с немой болью в глазах: тяжело переносила беременность.

— Пусть ослепнет тот, кто причинил ей горе, — проклинала тетушка Агавни. — Чтоб не вернуться ему с фронта…

— Ой, не говори так. Человек с умом отродясь не сделал бы такого.

— Пусть околеет тот, кто с умом сделал это, и тот, кто без ума, — не оставалась в долгу тетушка Агавни.

— Говорят, спросили ее от кого, сказала — от Тороса…

— Чего? Чего? — фыркнула Сирарпи. — Как же, от Тороса! Торос-то когда на фронт пошел? Это дело ваших сопляков.

Воцарилось молчание. Под ступеньками взвизгнул закутанный в тряпки щенок.

— Мой ни в жизнь не сделал бы такого, — наконец нарушила молчание Сатик. — Что бы ни сказали — поверила бы, но этого — ни в жизнь. — Сказала и глянула на Агун.

— Чего уставилась-то?

— Не знаю… — усмехнулась Сатик. — А что, запрещается?

— Я тебя насквозь вижу. — Агун лениво зевнула. — Так знай же, мне наплевать на то, что ты думаешь.

Был холодный вечер. Женщины, зябко поеживаясь, стояли у подъезда, скрестив руки на груди. Чувствовалось, что никто не намерен затевать ссоры.

— Пусть ослепнут глаза ее матери, — сказала Сирарпи. — Мало ей того что полоумная дочь на шее сидит, а теперь еще ребенок?.. Как ж она прокормит-то их?

— Ежели сердце твое так болит за нее, возьми ребенка себе, — сказала мать Роланда Шармах. — Одна, как сыч, среди четырех стен.

— Сколько это вас таких шибко умных у вашей матушки? Ваш внук, вы и растите…

Снова наступило тягостное молчание. Никто не откликнулся на слово «внук», все молча разошлись по домам.

* * *

В апреле сорок третьего года Мариам родила. Родила мальчика, назвала Торосом и скончалась на второй день от заражения крови. Шушик не привезла тело дочери домой. Сослуживцы из типографии, охотник Бабкен, Сирарпи и еще несколько соседей собрались в больничном дворе, молча, без музыки, зашагали за некрашеным гробом, похоронили Мариам и вернулись с кладбища. Темнело. В маленькой комнате мигало пламя свечи. Уложили Шушик на тахту, молча сели рядом. Во дворе было тихо. Даже дети забросили свои игры. Собравшись под навесом сапожника Воскана, они смотрели на окна второго этажа, перешептывались и снова замолкали. Ветер зашуршал листвой тополя, в маленькой комнате заплясало пламя вставленной в стакан свечи. Сирарпи встала, вышла на цыпочках, вернулась с небольшой миской, поставила ее на стол и тихо сказала:

— Обед подогрела. Поела бы немного.

— Сестрица Шушик, — откашлявшись, сказал охотник Бабкен. — Не дело это…

Шушик молчала, вперив взгляд в потолок.

— Целый день и звука не издала, — сокрушенно добавила одна из сослуживиц. — Хоть бы поплакала — на душе полегчало бы.

— Сестрица Шушик, — тронул за плечо Шушик охотник Бабкен, — себя не жалеешь, хоть внука пожалей. Не дай бог, если с тобой что случится, кто же за ним смотреть станет?

— Да какой еще там внук, — бросила другая сослуживица, женщина лет сорока с накрашенными губами и с завитыми волосами. — Ей сейчас только грудного младенца не хватает…

Бабкен хмуро глянул на женщину и умолк.

— Хоть бы поела немного, — снова пробубнила Сирарпи, но никто не обратил внимания на ее слова.

Сослуживцы Шушик, видно, уже решили вопрос ребенка.

— Верно говорит Варсик, — вздохнув, бросила другая сослуживица, краем глаза глянув на Шушик. — Разве сейчас легко смотреть за ребенком? Как она его прокормит-то, да и чем?.. Да разве только это? Постирать, искупать, а бессонные ночи?.. Нет, — покачала она седой головой, — ума не приложу…

— Вот-вот, — оживилась женщина с накрашенными губами. — Скольких вот знаю. Родили, сами живы-здоровы, а дите отдали в детдом. Думаете, у них не болело сердце?.. Время такое, ничего не поделаешь…

Охотник Бабкен свернул самокрутку, поднялся, прикурил от свечи. Мужчина с лысой головой, хромой на обе ноги, который молча кивал, соглашаясь с сослуживцами, глянул на него и не выдержал:

— Дай и мне закурить, братец…

— Я, конечно, не говорю, чтобы она отказалась от ребенка, — продолжила седая женщина. — Пусть отдаст в детдом, ребенок подрастет, дай бог, раздавят голову этой черной гадине, тогда захочет — возьмет, а нет — ребенок не останется без присмотра…

— Вот, к примеру, я, — прервала ее женщина с накрашенными губами. — Она же знает, я круглая сирота, потеряла родителей во время резни. Выросла в детдоме. Не пропала ведь?

Шушик молчала, отрешенно глядя в потолок.

— За ней самой нужен присмотр. — Седая женщина погладила по голове Шушик. — Кожа да кости.

— Вот-вот, — сказала Сирарпи. — Поди два дня и маковой росинки во рту не было. Хоть бы поела немного.

— При нас она не станет есть. Уйдем — поест. Сейчас самое главное — ребенок. Не сегодня завтра этот вопрос надо решить.

— А чего решать-то, — вмешалась накрашенная. — Все решено. Другого выхода нет, надо отдать в детдом — и никаких гвоздей.

Наступило молчание. Только слышалось, как тяжело дышит охотник Бабкен. Под ветром снова заплясало пламя свечи, казалось, вот-вот погаснет. На стене столкнулись тени, но пламя выпрямилось, свеча затрещала.

— А сами бы так сделали? — вдруг вскрикнула Шушик и, закрыв руками лицо, безудержно заплакала.

* * *

Маленького Тороса двор стал называть Торосиком. Это был веселый, приветливый ребенок, с белокурыми волосами. Стоило поманить его, и он тут же с веселым визгом, раскинув ручонки, бросался в объятия. Во дворе не было маленьких детей, стоило Торосику выйти во двор, его вырывали из рук, водили по домам и, несмотря на голод и лишения, совали то кусочек хлеба, то несколько изюминок и пшат, то кусочек сахара. Понимали ли они, что этот мальчонка с солнцем в глазах отогрел их, напомнил о позабытом тепле и как солнечный луч озарил их двор. Сердца женщин, истосковавшихся по своим ушедшим на фронт родным, томились и по младенцу: позабыв о невзгодах и горе, они тискали мальчонку и радовались, как дети. Каждое слово Торосика было для них как первая весенняя почка, они будто впервые слышали лепет малыша. И только те женщины квартала, которые в глубине души думали, что они могли быть его бабушкой, сторонились Торосика. Может, они чувствовали себя виноватыми, а может, Шушик не обращала на них внимания? Они лишь издали глядели на Торосика и старались не говорить о нем.

* * *

В один из солнечный весенних дней во дворе раздался истошный вопль. Мать Маиса Агун с расширенными от ужаса глазами кинулась во двор и, царапая лицо, вырывая волосы, завыла. Соседки тут же сбежались на крик, окружили ее, но поняв все, отошли и заплакали.

— Кто проклял тебя, Маис-джан, кто проклял? — царапая лицо, причитала мать.

— Умереть мне за твое могущество, господи, — прошептала стоявшая в окне тетушка Агавни и перекрестилась.

— Ведь две недели назад письмо получила… Писал, мам-джан, уже мало осталось!

Издали донесся сиплый гудок, возвещавший о перерыве на мельнице.

Маляр Айро, скрипя костылями, подошел к Агун, тронул за плечо:

— Ступай домой, Агун. Ступай.

— Не пойду, сердце разрывается. Сейчас сестры его вернутся из школы, что я им скажу? Что отвечу?

— А что ты можешь сказать, ослепли б твои глаза, — проворчал Айро и, в отчаянии махнув рукой, отошел, скрипя костылями, облокотился о столб навеса Воскана и свернул цигарку.

Был пожар или пожарник Цолак просигналил, как обычно, своей полюбовнице Нвард, — душераздирающий вой пожарной машины заглушил все голоса, и, когда он наконец утих где-то около вокзала, послышался голос Агун:

— Писал он, мам-джан, я поумнел, я уже не тот Маис…

В этот день в квартале раздались еще два крика — своего погибшего на фронте сына Алека оплакивала дворничиха Пируз и из дома напротив — мать Роланда Шармах.

— Бои все разгораются, — выставляя палец, сказал маляр Айро скрючившемуся около керосиновой лампы охотнику Бабкену. — Три похоронки за день…

Гибель сыновей сблизила матерей. Раньше они едва здоровались друг с другом. А нынче, повязав черные платки, они собирались у порога одной из них и, крутя веретено или чиня одежду, мирно беседовали. Лица их были мрачные и серьезные, и, когда они рассказывали придуманные и непридуманные истории о своих сыновьях, охам и ахам не было конца, поэтому квартал назвал их «совами».

«Совы» имели общую тайну, которую тщательно скрывали от себя же самих: стоило Торосику появиться во дворе, как, прервав беседу на полуслове, каждая из них приглядывалась к нему, стараясь найти в нем сходство со своим сыном. И находила.

Первой не выдержала мать Роланда.

— Ох, бабы, этот малец больно на моего Роланда смахивает, — сказала она, посмотрела на Торосика, сидевшего на корточках под тополем, и улыбнулась ему со слезами на глазах.

Был тихий летний вечер. Младший сын Шармах, Ерджо, выпустил своих голубей и бегал по крыше взад и вперед, размахивая руками, не давая им сесть. В другое время мать обругала бы его, осыпала проклятиями, но сейчас не обратила на него внимания.

— На Роланда? — задумчиво бросила Агун, помолчала и, не отрывая глаз от Торосика, сказала: — Нет. Сколько времени все думаю и не говорю — вылитый Маис.

— Маис? Да ты что? Маис твой давно на фронте был, когда он родился.

— Как? — обозлилась Агун. — Маиса разве не в октябре забрали на фронт? Ну, а теперь считай…

Посчитали и решили, что Торосик мог быть и от Маиса.

— А я об чем, — торжествуя, бросила Агун, отложила в сторонку шитье, направилась к малышу, присела на корточки и ущипнула его за щечку. — Гу-гу-гу…

Ребенок заревел.

— Чего ребенка обижаешь? — набросилась на нее Шармах. — Тебе до него дела нет.

С улицы донесся шум, ругательства. Мальчишки вспороли лезвием мешок, набитый скороспелыми яблоками, который старик нес на рынок, налетели с четырех сторон, подбирая рассыпанные на земле яблоки.

— Ежели по правде, ни тебе до него дела нет, ни ей, — хлопая красными глазами, бросила Лусо с соседнего двора. Она глянула на мальчишек, которые стремительно пронеслись по двору, крепко прижав к груди яблоки, и продолжила: — Перед тем как уехать на фронт, мой Баграт завел шуры-муры с этой Мариам.

— Это не пацаны Арпик? — спросила о мальчишках Шармах, но ей никто не ответил.

— Фи… — презрительно фыркнула сидевшая на корточках Агун. — Твой Баграт… Этот мозглявый-то! Соплей ведь перешибешь.

— Это твой был мозглявый! — Лусо поднялась, готовая к драке.

— Вы на него так не глядите, в тихом омуте черти водятся…

— Почем я знаю, — скрестила руки на груди мать Гамлета Ребекка. — Может, и от моего Гамлета.

— А ты чего языком мелешь? — неожиданно набросилась на нее Шармах. — Чего всюду нос суешь?

Бухгалтер мехзавода Левон, хромая, подошел к занавешенному и днем и ночью окну, прислушался к разговору женщин, отошел, отточил карандаш, подвинул поближе лампу и стал подделывать номер карточки. Он вошел в сделку с продавцами керосина и продавал им фальшивые карточки за полцены.

— А я что, лишенка? — обиделась Ребекка. — Или тебе мне рот затыкать?

Вскоре весть закружила по двору — «совы» чуть не растерзали друг друга из-за Торосика.

* * *

Бабка искупала Торосика, уложила спать, управилась со всеми домашними делами и, не раздеваясь, скрючилась на кровати в ожидании, пока затихнут голоса во дворе, чтобы вылить во двор помои, как в дверь постучали. Был поздний осенний вечер. Ветер шелестел листьями глядевшего в окно тополя, и тень его то покачивалась на стене комнаты, то исчезала.

В дверь постучали. Шушик встала, подняла фитиль керосиновой лампы.

— Кто там?

— Это я, сестрица Шушик…

Нет, Шушик не узнала голоса. Она оцепенела на минуту, затем подошла, осторожно открыла дверь. В дверях, с маленьким пакетом в руках, стояла Агун и грустно улыбалась.

— Добрый вечер…

Шушик не ответила. Взяла помойное ведро, которое торжественно торчало в центре комнаты, сердито задвинула его в угол. Соседка медленно прошла вперед, положила пакет на краешек стола и застыла.

— Чего пришла?

— Я вылью ведро, — прошептала Агун.

Шушик враждебно оглядела ее с ног до головы, взяла ведро, вышла. Агун огляделась. Она слышала, что Шушик продает свои вещи, но такого увидеть не ожидала: две кровати, стол, два стула, керосинка с кастрюлей. Она нагнулась и увидела под одной кроватью фанерный чемодан, а под другой — корыто.

Когда Шушик вошла в комнату, Агун стояла у изголовья Торосика и, покачиваясь, тихо плакала.

— Что надо? Зачем пришла? — сердито спросила Шушик.

Агун вздрогнула.

— Не знаю даже, как начать.

— Заучила бы дома свою речь, тогда и тащилась бы.

— Мой Маис… — подбородок Агун задрожал, она поднесла платок к глазам.

— Что Маис?

Агун не ответила. Всхлипнула, протянув руку в сторону спящего ребенка.

В ночной тишине слышалось прерывистое дыхание Агун. На столе, монотонно гудя, горела керосиновая лампа.

— Целый год не могу оторвать глаз от ребенка.

— Давай покороче.

Агун склонилась над ребенком; то ли хотела поцеловать его, то ли лучше разглядеть.

— Куколка ты моя.

— Не смей, — прошипела Шушик. Соседка выпрямилась, застыла. — Мало мне горя, теперь вот вы! — крикнула вдруг Шушик. — Пока беременная ходила, пока грудным был, всем вам начхать было… А теперь решили признать?..

Торосик проснулся от крика бабушки, сел, съежившись в постели. Готовый зареветь, он испуганно глядел то на бабушку, то на Агун. Мотылек ударился о стекло лампы, упал, оставив на стекле золотистую пыль.

— Виновата я, — сказала Агун. — Давай поговорим спокойно, поймем друг друга.

— А чего понимать-то? — снова крикнула Шушик. — Маиса твоего убили, потому притащилась… Ишь какая нашлась, уже вторая «сова» заявляется…

— Кто еще приходил? — разозлилась, покраснела Агун. — А другим-то какое дело?

Шушик не ответила. Она оттолкнула соседку, поправила на внуке одеяльце и тихо сказала:

— Никому до него дела нет. Убирайся-ка отсюда и скажи всем, кто еще раз осмелится появиться здесь, ноги переломаю.

* * *

Отблеск салюта в честь великой Победы постепенно угасал в памяти людей, радость и горе медленно отступали, уступая место повседневным заботам: кому суждено было вернуться с фронта — вернулся уже, а кто не вернулся — становился воспоминанием.

Двор жил своей обычной жизнью. По вечеру Петрос, как обычно, вышел из дома со свертком самодельных папирос, кивком поздоровался с соседями и зашагал к привокзальной площади. Шармах и Сопо повздорили друг с другом: обеим хотелось повесить белье на протянутой вдоль двора проволоке. Сапожник Воскан, позвякивая медалями, попробовал одной рукой подтянуться на турнике, не смог, заболтал в воздухе ногами и, спрыгнув, шлепнул тихонько по шее хихикавшего рядом мальчугана.

— Чего пасть разинул?

День постепенно угасал. В горах, наверное, шел дождь — во дворе слышался шум Гетара. Сидевшие неподалеку охотник Бабкен и маляр Айро, подтрунивая друг над другом, играли в нарды. В центре двора, запустив высоко воздушных змеев, бегали дети, быстро разматывая катушки, стараясь поднять своего змея выше других.

У подъезда стояла дочь Шогик и, не переставая, дула в привезенную отцом флейту, раздражая Миграна, из Полиса, припавшего ухом к приемнику, из которого лился тоскливый мугам.

Сапожник Воскан снова попытался повиснуть на турнике, когда заметил мужчину и женщину в военной форме, которые несмело вошли во двор. Они держали в руках рюкзаки.

— Кто это может быть? — сказал Воскан, и вдруг раздался крик Шармах:

— Да это же Торос, Торос!

Охотник Бабкен не сразу понял. Сына уже обступили соседи, обнимали и целовали, сын Левона успел сбегать к продовольственному магазину, чтобы поздравить мать Тороса, когда Бабкен вдруг все понял. Он с такой силой оттолкнул нарды, что костяшки посыпались на землю, и с криком бросился к сыну. На стоявшую неподалеку женщину в военной форме никто не обращал внимания. Весь двор всполошился: окликали друг друга, свешивались с окон, выбегали из дома, и Торос переходил из одних объятий в другие.

Когда затих первый взрыв радости, Бабкен снова оглядел сына.

— Куда ты запропостился, сынок? Извелись ожидаючи.

Торос не ответил ему. Отыскал в толпе женщину в военной форме и сказал:

— Моя жена.

Отец глянул на женщину с русыми волосами, выбившимися из-под пилотки, и протянул руки.

— Умереть мне за тебя и за твою жену, — он подошел, шумно чмокнул невестку. Невестка, зардевшись от смущения, не поднимала глаз. — Что за день, господи, — воскликнул Бабкен. — Сразу два огонька зажглись в моем доме…

— Маиса моего убили, — схватила руку Тороса Агун. — Слышал?

— Торос привез с собой жену, — сообщали соседи друг другу.

— Откуда она родом?

— Почем знаю. Может, русская, может, француженка, а может, из самой Чехословакии. Он же в тех краях воевал.

— Домой зайдем, соседи, — крикнул Бабкен.

Уже стемнело. Запутавшийся в проводах змей вздрагивал от ветра, играя хвостом в снопе света, падавшего из окна Миграна. Шофер Сако с грохотом въехал на своем грузовике во двор, заглушив на минуту все голоса, отъехал в сторону, осветив фарами обступивших Тороса соседей, и, ничего не поняв, спросил:

— Что это еще такое?

— Домой зайдем, — снова позвал Бабкен.

— Нет, — качнул головой Торос.

— Как это нет?

Торос открыл рюкзак, вытащил бутылку с водкой и алюминиевую кружку.

— Поклялся я, отец. Должен выпить во дворе, Маша моя сыграет, а я станцую.

Когда Шушик, держа внука за руку, ступила во двор, пир стоял горой. Соседи принесли из дома что могли, разложили все на скамейке и, передавая друг другу стаканы, пили; жена Тороса усердно растягивала мехи старой гармонии, а в центре Торос, Воскан, Аршак, Сако неумело отплясывали гопак.

— Торос вернулся, — объяснили Шушик.

Шушик, отпустив руку внука, бросилась к Торосу и обняла его, смеясь и плача.

— Торос-джан, сыночек, — повторяла она и целовала его.

И вдруг все вздрогнули от крика ребенка:

— Папочка! — Торосик обнял Тороса за ноги и снова жалобно позвал: — Папочка!

Гармонь замолкла. Постепенно затихли голоса во дворе. И только слышался шум Гетара.

1972

Загрузка...