ФЕВРАЛЬ

Перевод Ю. Баласяна

Ни свет ни заря возле единственного в квартале хлебного магазина на длинной скамье, поставленной впритык к стволу одинокой ивы, один за другим усаживались мужчины. Это были старики; заняв очередь, они медленно перебирали четки, курили, захлебывались дымом и, откашлявшись, продолжали нескладный свой разговор про войну и дороговизну хлеба, про похоронки. Женщины, стоявшие в очереди, — кто с вязаньем, кто с веретенцем, кто с грудным малышом на руках — тоже говорили между собой про войну, про похоронки, про дороговизну…

Потом, в начале осени, в очереди за хлебом появился первый раненый — сапожник Воскан. Он подошел, опираясь на палку, поздоровался кивком головы, проковылял мимо очереди и стал у входа в магазин.

— Ты бы присел.

— Постою, — сказал Воскан.

— Если постоишь, значит, нога не болит, — сказали со скамьи. — Иди постой в очереди…

Потом появились и другие раненые: Оник — с висевшей на перевязи рукой, Ваграм — ходивший на костылях.

Старики сидели на своей скамье и, поеживаясь от утреннего холода, молча курили. Ветер раскачивал ветви ивы, и пожелтевшие листья падали им на головы и плечи. Откуда-то доносился неутешный ребячий плач. Пронзительный голос ребенка приглушал чириканье воробьев.

Петрос сидел, упершись локтями в колени, иногда опускал то левую руку, то правую и потирал ревматическую ногу.

Извещение о гибели сына Петрос получил неделю назад. Потрясенный «черной бумагой», он проплакал тогда весь день и всю ночь. Плакал не унимаясь и внук Азрик, этот непутевый мальчишка, ставший для всей школы и для всего квартала «сущим наказанием». А на следующий день они успокоились, и внук Азрик опять не послушался деда — не пошел в школу. И тогда в воображении Петроса, откуда ни возьмись, вдруг возникло нечто более ужасное, чем даже извещение о смерти Торгома, — два призрака.

Это были дед и отец, оба обросшие седой щетиной. И оба они твердили: «Петрос, немец убил Торгома, ты одной ногой в могиле, внуку Азрику шестнадцать лет, через год ему в армию. А если он тоже будет убит?.. Неужто наш род исчезнет с лица земли, Петрос?..»

Всякий раз, когда дед и отец представали перед его глазами, Петрос говорил: «Потерпите, что-нибудь да придумаем». И он думал…

Сегодня ночью Петрос проснулся от боли в большом пальце ноги. Встал, испек одну луковицу, наложил ее на палец, снова лег на тахту и только закрыл глаза — отец и дед явились. И он им сказал: «Чего вы пристали к бедной моей душе? Наберитесь терпения, дайте умом пораскинуть».

Но дед и отец то и дело неожиданно окликали его: «Петрос!..»

— Пока Торгом был жив, они не показывались… — заговорил сам с собой Петрос.

Старик, сидевший рядом, услышал шепот Петроса, толкнул его локтем. Петрос не почувствовал, еще какое-то время просидел неподвижно, безучастно, потом обеими руками закрыл глаза и деду своему и своему отцу сказал: «Азрика женю. Другого выхода нет».

И когда дед и отец наконец исчезли, а Петрос, облегченно вздохнув, открыл глаза, было то же мглистое осеннее утро и сапожник Воскан, угрожающе размахивая палкой, кричал:

— Я первый раненый нашего квартала!..


Свои набивные папиросы Петрос продавал у трамвайной остановки, на углу многолюдной улицы близ черного рынка. Он останавливался недалеко от Мукуча из Ардагана и выкрикивал:

— Кому папиросы? Штучные папиросы! Штука рубль!

Мукуч из Ардагана постукивал пальцем по черному ящику, водруженному на треногу, и тоже зазывал:

— За три рубля вы можете увидеть все чудеса мира!.. Желающие — сюда!

Желающие были большей частью дети, которые никогда денег не имели; они только завидовали смотревшим «все чудеса мира» и в десять — пятнадцать голосов выкрикивали вместе с Мукучем:

— Базар в Багдаде. Стодвадцатилетний араб курит наргиле…

Мукуч повертывал торчащую из ящика металлическую ручку, менял кадр своего недвижущегося фильма и продолжал:

— Молодые красавицы Греции!..

— Ах-ах! — всплескивал руками смотревший «чудеса».

— Ах-ах!.. — подхватывали ребятишки.

Все эти дети знали и помнили, в какой последовательности меняются в черном ящике картинки, хоть ни разу не заглядывали в него, и когда Мукуч бывал не в духе, вместо Мукуча усердствовали они:

— Лев Толстой едет на велосипеде!..

— На черте он едет! — обрывал мальчишек Петрос и обращался к Мукучу: — Ты бы делом занимался, а то детвору потешаешь… За что тебе только деньги платят?

Папиросы Петрос набивал сам. Табак покупал у Ашхен. Она работала на папиросной фабрике и табак продавала ворованный. Представляя себе Ашхен, он видел лишь ее большие, торчащие груди и полагал, что этот табак она выносила в лифчике. «А взвешивает, стерва, грамм в грамм, словно сама его сеяла и сама собирала».

Петрос обычно торговал до позднего вечера, но сегодня он вернулся домой еще в полдень. Не заметив удивленных взглядов рукодельничавших во дворе женщин, он прошел к себе на веранду, немного погодя вышел с табуреткой в руках, поставил ее у стены и сел…

Шамрик наклонила маленький бочонок, вылила из него воду, насыпала в ведро пригоршню толченой каменной соли.

— Боюсь, соли не хватит, — повернув голову в сторону женщин, сказала Шамрик.

— Еще и останется, — отозвалась Србуи, попыталась вдеть нитку в иголку, не смогла. — Эй! — крикнула она сгрудившейся у дровяного сарая детворе. — Проденьте-ка мне нитку.

Одна из девочек — с длинными косичками — подбежала к Србуи, продела нитку и пустилась бегом назад.

— Он долго не протянет, — покосившись на Петроса, прошептала Србуи.

— Наверно, — согласилась Сатик. — Один, как перст, если не считать внука, сорвиголовы.

— Идите пробуйте, — позвала Шамрик.

— У них в семье, пожалуй, только Торгом и был человеком, — продолжала Сатик; потом она поднялась, сунула палец в рассол, лизнула: — Вкусный!..

— Да? — Србуи взглянула в сторону Петроса. — Ты что-то сказал, брат Петрос?

— Девушка-то, говорю, не дочь ли Искуи?

— Она самая, да хранит ее бог, нитку вот продела.

— Как звать ее?

— Маник.

— Маник! — хриплым голосом позвал Петрос.

Девочка не услышала.

— Маник! — громче Петроса позвала Србуи. — Дядя Петрос что-то сказать тебе хочет!

Маник оставила своих подружек, подбежала к Петросу. Старик внимательно окинул ее глазами, остановил взгляд на круглившихся под ситцевым платьем грудях.

— Сколько тебе лет? — спросил Петрос.

— Семнадцать.

— Принеси мне стакан воды, Маник…

Шамрик вылила рассол в бочонок, подняла корзину с зелеными помидорами, высыпала их в тот же бочонок:

— В добрый час! Чтобы Мелкон мой вернулся и поел бы все эти помидоры.

— Ах, дай бог, — завздыхали женщины, — дай бог.

Маник, расплескивая из эмалированной кружки воду, подошла к Петросу, потупилась. Старик сделал глоток, снова оглядел девушку и вдруг ущипнул ее за щеку.

— Молодчина! Хорошая ты девушка… Нравится тебе мой Азрик?

Маник не поняла его вопроса, только смутилась. И взяв кружку, побежала к детям.


— Знаю, куришь, — закурив после обеда папиросу, сказал дед внуку.

— Откуда знаешь?

— Пальцы у тебя желтые.

— От зеленых орехов, — сказал внук.

— Зеленые орехи — это зимой-то? — улыбнулся Петрос, и внук удивился улыбке деда. Он редко видел его улыбающимся.

— Что это у тебя на уме? — Азрик помигал своими зелеными плутоватыми глазами.

— Поговорить с тобой хочу.

Вечерело. Азрик сидел напротив деда, на краю тахты, и сейчас разглядывал наколотое на днях на указательном пальце кольцо.

Помолчав еще некоторое время, Петрос достал из кармана жестяной портсигар, протянул внуку:

— Закури.

Азрик недоверчиво вынул из портсигара папиросу, зажег ее и с удовольствием затянулся.

— Вот это табак! Где прячешь?

Старик подвинулся поближе к Азрику, всмотрелся в его лицо. На щеках и над верхней губой внука уже пробивалась растительность.

— Ты взрослый парень, — сказал Петрос. — С сегодняшнего дня можешь курить мои папиросы. Утром дам денег, пойдешь побреешься и пострижешься.

«Нет, неспроста все это, факт!» — настороженно и зло взглянув на деда, заключил Азрик.

В комнате было тихо, только тахта, на которой сидел Азрик, нет-нет да и поскрипывала, и, когда скрип прекращался, слышалось ровное шипение горящей лампы. Дед и внук смотрели друг на друга словно впервые в жизни. Глаза у старика тусклые, запавшие, голова белая, по всему лицу — морщины; а Азрик бледен, худ, с кудрявыми светлыми прядками и с зелеными, подвижными, как ртуть, глазами.

— О чем же говорить будем? — наконец спросил Азрик.

Петрос откашлялся.

— Вот, значит, двое нас осталось — я да ты.

— Ну и что?

— Через год в армию тебя возьмут.

— Возьмут.

— После тебя совсем один буду в четырех стенах.

— Что поделаешь…

Петрос опустил голову.

— В школу ходишь?

— Иногда хожу.

— Из «иногда» ничего не выйдет. Ходи или каждый день, или вовсе не ходи.

— Хорошо, школу побоку! На шофера выучусь.

— Бог в помощь. Но если пойдешь в армию, трудно мне придется одному, одинокому.

— Так я тебе и поверил! Еще и рад будешь, что от меня избавился, — серьезно сказал Азрик.

— Тьфу! — возмутился Петрос. — Для кого же я мучаюсь с утра до ночи?

— Ладно, выкладывай, что сказать хочешь.

— А то сказать хочу, что пора нам с тобой хоть какой-нибудь выход найти.

— Выход? В армию так и так возьмут, — зажигая папиросу, сказал Азрик.

— Да… — сокрушенно покачал головой Петрос. — Нынче всех берут.

— Вот именно…

— А нет ли у тебя девушки какой? — полушутя, полусерьезно спросил вдруг Петрос. — Оженю тебя — и, когда уйдешь в армию, бобылем не буду.

— Все шутишь, — улыбнулся Азрик.

— В мое время как только парню исполнялось шестнадцать, его женили. Даже не спрашивали — хочет он или не хочет… Воля родителей законом была.

— Пустой разговор завели. — Азрик поднялся. — Забрать из школы свои бумаги?

— Забери… И — женись. И тебя кормить-поить обещаю, и жену твою, а родится ребенок — его тоже.

— Да ты что, дед, городишь?

— Костюм тебе справлю — шевиотовый, куплю тебе ботинки, какие захочешь, буду деньги давать — расходуй. А сам как хочешь: хочешь — в школу ходи, нет — учись на шофера.

— В школу ходить не буду.

— Не ходи.

— Много у тебя деньжат?

— Нам хватит…

— Мне нужны деньги, — подойдя к деду, сказал Азрик.

— Что?.. — поморщился дед. — Для чего тебе деньги?

— Дашь, если узнаешь? Проигрался я. Дашь?

— Деньги? — Петрос помрачнел, закурил папиросу, с трудом выговорил: — Сколько?

— Семьсот рублей.

Петрос потер колено — проклятый ревматизм! — встал, надел не спеша пиджак и снова сел на стул.

— Женись. Вернешься из армии — у тебя уже наследничек будет.

— Положим, я согласился… Но кто за меня дочь свою выдаст?

— Ты только облюбуй кого, об остальном я сам позабочусь.

— Мне ни одна не нравится.

— А Маник, дочь Искуи, чем плоха?

— Маник? — Азрик махнул рукой. — Я ее лупил часто.

— Тогда ты маленький был.

— Вдобавок она старше меня.

— Тем лучше, настоящей хозяйкой будет…

Петрос встал, расстегнул пояс, спустил штаны и, вынув из пришитого к кальсонам кармана большую пачку денег, отсчитал семьсот рублей.

— Это тебе семьсот, но чтобы впредь ты больше никогда не играл… И вот тебе еще сто: на карманные расходы.

Азрик, не веря своим глазам, нагнулся над лежащей на столе пачкой денег, медленно протянул руку, сгреб их в кулак.

— Значит, это правда?

— Правда.

Внук поспешно запихал деньги в карман, но тотчас же вынул их и высыпал на стол из того же кармана несколько медяков, кусок кремня, рогатку.

— Детские игрушки, — сказал дед, — выбрось… — И пошел достал из сундука кожаный бумажник, вложил в него папиросы, отдал Азрику: — Много не кури. Проклятый табак дороже золота.

Азрик удивленно повертел в руке бумажник и вдруг сказал:

— Дед, а дед, ты любишь меня?

— Кого же мне любить, как не тебя?! — Петрос положил руку на плечо внука. — Значит, уговорились: сосватаю тебе Маник.

Азрик не ответил. Скашивая глаза в сторону деда, он совал деньги в бумажник, вытаскивал и клал в карман, затем снова перекладывал их из кармана в бумажник.

Потом дед потушил лампу, и они легли спать. Дед и внук лежали друг против друга, помалкивали. Петрос думал о том, что внук, по-видимому, женится на Маник. «А если пока не согласен, то все равно согласится». Из коридора донесся голос Искуи: она подметала свою часть коридора и выговаривала за что-то Маник. Азрик напряг слух, чтобы услышать Маник, но не услышал ее. Тогда он закрыл глаза и сразу увидел ее и даже почувствовал… Она лежала вместе с ним, в одной с ним постели, большеглазая, тихая, прижавшись щекой к его щеке. И сердце у Азрика зашлось, и по всей его крепкой спине прошла какая-то горячая дрожь.


Сако, муж Искуи, работал шофером. Бывало (обычно летом), после рабочего дня он ни с того ни с сего нанимал трио музыкантов, сажал их в кузов грузовика и под развеселую музыку мчался домой. И когда он с шумом въезжал во двор своего дома, весь квартал, разомлевший от летней жары, сразу оживлялся. Выпрыгнув из кабины, Сако объявлял:

— Соседки и соседи, будем пировать! Несите сюда у кого что есть покушать, выпить!

Соседки и соседи подхватывали этот клич незамедлительно.

Музыканты должны были играть в кузове, чтобы их мог видеть весь двор. Откидывали один борт грузовика, ставили напротив кухонный стол, заваливали его едой, бутылками с вином и принимались есть, пить, веселиться.

Сако хлопал в ладоши, широко раскидывая длинные руки; время от времени пропускал стакан вина, вдруг вскакивал с места, забирался в кузов и указательным пальцем делал музыкантам знак остановиться.

— Соседки и соседи, — улыбаясь, говорил Сако, — Искуи моя обещает, что на этот раз родит мне сына!.. Туш!..

Музыканты исполняли туш, все хлопали в ладоши и хохотали. Искуи краснела, одной рукой прикрывала рот, другой отмахивалась от мужа: «Эх ты, бродяга!»

А сын все не рождался. Вместо него на свет появлялись девочки — вторая, третья, четвертая, пятая…

— Дитя есть дитя, — каждый раз как бы в утешение себе говорил Сако. — Но если бог упрямый, то я еще упрямей. Все равно будет у меня сын, и назову я его Зарзандом!.. Вот когда мы попируем!

Никто не сомневался, что пир он закатит славный.

Теперь Сако писал: «Искуи-джан, скоро с немцем покончим, и я вернусь домой, а ты готовься, чтобы родить мне сына…»

— Эх! — сокрушенно вздыхала иссохшая, истомленная Искуи. — Даже война не научила этого человека уму-разуму.


Когда Петрос, открыв незапертую дверь, переступил через порог, Искуи от удивления даже не пошевелилась. Петрос, даром что столько лет был близким ее соседом, никогда к Искуи не заходил.

В комнате было холодно, в углу стояла жестяная печь; не истопленная, безжизненная, она делала холод еще более ощутимым.

На улице, за оконными стеклами с заклеенными бумагой трещинами, кружились крупные хлопья снега.

Все свои обещания Петрос выполнил: купил внуку туфли, справил костюм, правда не шевиотовый. И теперь Азрик, вернувшись после работы домой, умывался, переодевался и потом тихо, чинно прогуливался по своему кварталу. Соседи удивлялись этой перемене и в то же время были уверены, что он не сегодня завтра сорвется: затеет драку, раскокает чье-нибудь стекло, невзирая на зимнюю стужу. Дела у Петроса шли хорошо. По ночам, пользуясь специальным приспособлением, он набивал гильзы, и если Азрик помогал, то за ночь «вырабатывал» 700–800 папирос. Теперь он торговал на привокзальной площади. Здесь было еще многолюднее, и торговля шла бойче.

— Здравствуй, — сказал Петрос.

Искуи не поняла: не то он улыбнулся, не то у него щеки чуть дернулись кверху.

— Здравствуй… — Искуи с опущенными в корыто руками не отводила от Петроса застывших в недоумении глаз.

Петрос прошел вперед, придвинул к себе стул, сел и вытащил из кармана портсигар. Искуи разогнулась, вытерла передником руки. От рук поднимался парок.

— Живем дверь в дверь, — заговорил Петрос, — вот и захотелось наведаться, спросить, как вы тут…

— Вода у меня остывает, — строго сказала Искуи.

— А ты стирай.

Искуи нагнулась над корытом, принялась стирать, бросая в сторону Петроса настороженные взгляды. Старик курил, обводил глазами комнату. «Говорили, что у нее хороший ковер на стене. Не видать его что-то».

— Ковер продала?

— Да. — Искуи на миг остановилась, улыбнулась слабой улыбкой.

— За сколько?

— За три тысячи.

— Дешево продала, ай-яй-яй, — искренне пожалел Петрос.

— Были бы дети живы… — Искуи выжала детскую юбчонку, встряхнула ее и повесила на протянутой от угла до угла комнаты тонкой веревке.

— Приходят письма от Сако?

— Редко.

— Где он сейчас?

— Не пишет.

— И там шофером?

— Да.

Искуи выжала и хотела было встряхнуть какое-то белье, но постеснялась: вынула из корыта еще одну юбку.

— Есть чем печку топить? Говорят, зима нынче лютая будет. — Петрос закинул ногу на ногу, потер колено, бегло взглянул на Искуи.

— Не приведи бог. — Искуи выпрямилась, рукой отерла с лица пот.

— У тебя пять, а ты одна… — нараспев сказал старик. — Будь они постарше, повыходили бы замуж, полегчало бы тебе. Сколько первой-то твоей?

— Семнадцать.

С висевшей на веревке стирки монотонно капала вода, слышался звук ударявшихся в пол капель.

— Не маленькая. Может и замуж выйти, если кто сосватает.

— Выйдет замуж, кто за остальными присматривать будет? — сказала Искуи, подумала и добавила: — Пока Сако на войне, никого я замуж не выдам.

— Такое уж положение у тебя, ничего не поделаешь…

— Забот у меня и без того по горло… — пожаловалась, горестно вздыхая, Искуи.

— Я пришел дочь твою сватать, — подчеркивая каждое слово, сказал Петрос.

Искуи медленно распрямила спину, обтерла мыльные руки фартуком, тихо улыбнулась:

— За кого сватать?

— За Азрика моего.

— Мне не до шуток, — после долгой паузы сказала, нахмурившись, Искуи.

— Я словами не бросаюсь.

— Да и я тоже. Некого мне замуж выдавать.

— Человек я тертый… — Петрос встал. — Послушай, что я тебе скажу.

— Что же ты скажешь?

— Ты Азрика знаешь… А видишь, как он переменился, какой он разумный стал.

— Не нужен мне твой Азрик.

— По сердцу пришлась ему дочка твоя.

— Мало ли что…

— А он говорит, внук-то мой: отдадут ее за меня — хорошо, не отдадут — придется похитить.

— Ишь ты! — покраснела от возмущения Искуи. — Каков сморчок! Не тот нынче год, чтобы девушек похищать.

— Не сморчок он, настоящий мужчина. — Петрос закурил новую папиросу, снова опустился на стул. — А год нынче — сорок второй.

— Думаешь, если мир вверх дном перевернулся, то уж ни суда, ни управы на разорителей нет?

— Похитит — опозорит, а там пускай судят. Тебе-то что за выгода?

— Беззащитная она у меня… — вдруг запричитала Искуи и залилась слезами.

— Почему беззащитная? Слава богу, и ты жива-здорова, и Сако жив-невредим.

— Если Сако узнает…

— Вот и хорошо, если узнает, — подхватил Петрос. — Разве он не обрадуется, когда вернется и увидит, что внук у него растет… Зарзанд?

— Старый ты, не могу тебя из дому выставить. Ты сам уйди!

— Искуи, помяни мое слово: похитит.

— Похитит — поймают, а поймают — по головке не погладят.

— То-то и оно!..

— Говоришь, поумнел твой внук, уговори его от дочки отстать.

— Ничего из этого не выйдет.

— У меня выйдет… — Искуи вытерла фартуком глаза.

— Погоди… — Петрос снова подошел к Искуи, схватил ее за руку. — Давай пораздумаем, может, парень все же умно рассудил.

— Да ведь он и себе-то на хлеб еще не зарабатывает! Как же он жену содержать будет? И потом — ему в армию скоро.

— Почему же он содержать должен? — удивился Петрос. — Ведь я еще живой, и о них позабочусь, и за вами присмотрю.

— Хоть грех так говорить, но сегодня ты живой, а завтра долго жить прикажешь.

— Ничего мне не сделается, я крепкий орешек.

— О чем я, господи? Зачем все это? — вдруг спохватилась Искуи, нагнулась над корытом. — Некого мне замуж выдавать!

— Пять ртов кормить тебе надо.

— Не твоя забота.

— Чем дом отапливать будешь?

— Я вам дочь не отдам! — крикнула Искуи. — И не подумаю!

Младшая дочь вбежала в комнату, протянула матери посиневшие руки. Мать наклонилась, подышала ей на руки.

— Ты с отказом не спеши, — сказал Петрос. — Знай, дам тебе на зиму дров, оставлю тебе хлебную карточку Маник… Родится ребенок — возьмете и его карточку. Ну чего тебе еще?.. — Все это Петрос выговорил, не переводя дыхания.

Искуи медленно подняла голову и вдруг зажала руками уши и испуганно закричала:

— Вон отсюда! Вон сейчас же! Сию минуту вон из моего дома!..


В конце декабря осевшая под тяжестью снега крыша дровяника Аник провалилась, и в тот же день из дровяника утащили потолочную балку. Потом, спустя несколько дней, выломали каждую вторую ступень деревянной лестницы и унесли. Соседи собрались, порассуждали и решили, что вор, должно быть, кто-то из жильцов второго этажа, иначе он выломал бы не каждую вторую ступень, а все подряд. Решили также, что вор бездетный, поскольку «по такой лестнице дети не могли бы спускаться». На втором этаже один только Ншан не имел детей, но он был на фронте. «Кто же тогда вор?» Несмотря на то что Азрик жил не на втором, а на первом этаже, все соседи, кроме Искуи, назвали милиционеру Азрика. И на следующий день милиционер постучался в дверь Петроса.

— Чего тебе? — приоткрыв дверь, спросил Азрик.

— Ничего… — Милиционер вошел в комнату, заглянул в печку, под тахту и, не обнаружив ничего подозрительного, сказал: — Надо и внизу посмотреть.

В подполье он спустился, пощелкивая в темноте карманным фонарем, затем поднялся, отряхнул шинель, объявил:

— У них дров на три зимы.

С тех пор как Искуи выставила Петроса из дому, она с ним не здоровалась. Каждое утро в очереди за хлебом он видел закутавшуюся в шаль, ежившуюся от холода Искуи, по Искуи делала вид, что его не замечает. «Замерзла вся, подыхает, одежда-то на ней — дрянь, а все равно нос воротит…» И когда за несколько дней до Нового года Искуи, опустив глаза, кивнула ему головой, он понял, что она сдалась, примирилась… День был воскресный, с окаменевшим от мороза куском хлеба за пазухой Петрос шел домой. Мерзлый снег потрескивал, взрывался под его сапогами. В утренней полумгле кое-где еще виднелись бледные звезды.

— Ночь была холодная, — глядя в небо, вслух подумал старик, — потому и поздоровалась Искуи. Горе тому, у кого в такую стужу печь не топится… Ведь это ты, Искуи, балку своровала, ведь это ты выломала ступеньки лестницы. А люди этого не знают, но я знаю, своими глазами видел…

В ту холодную ночь Искуи и Маник почти не спали. Еще вечером мать с дочерьми сдвинули две кровати, залезли все под свои одеяла и прижались, подрагивая, друг к дружке. Младшая дочь, лежавшая между Маник и матерью, все время кашляла и ворочалась. Прежде чем лечь в постель, Искуи растопила козье сало, натерла младшей спину, заложила ей за рубашку бумагу, и сейчас при каждом движении больной бумага шелестела.

— Горит, — коснувшись руки сестренки, прошептала в темноте Маник.

Мать не отозвалась. Она думала о словах Забел. В типографии Забел сказала: «Старшую и младшую оставь дома, остальных отдай в приют, не то погибнут…»


— Ма, пойдем попросим у дяди Петроса дров, — шепотом сказала Маник.

Искуи промолчала.

— В долг попросим, — добавила Маник.

— Какой он, этот Азрик? — после долгого молчания спросила вдруг мать.

— Обыкновенный. В школу больше не ходит.

— Хулиганит, значит?

— Нет, работает, на грузовике ездит. Видела, как он одевается? Хвастун…

— Нам с тобой поговорить надо, — тихо сказала Искуи.

Послышалось прерывистое хриплое дыхание больной.

«Начну так: за тебя сватаются… Нет, лучше так: знаешь, нам трудно, вот мы украли балку, потом ступеньки украли… Что дальше делать будем? Забел говорит: оставь Маник и младшую при себе, а остальных… — Искуи поморщилась. — Нет, начну так: ты уже взрослая…»

— Говори… — поторопила Маник.

Искуи еще немного подождала, потом вздохнула и выпалила:

— Одним словом, тебя сватать пришли.

Она протянула руку, нашла руку дочери, сжала ее. Потом они долго молчали. Рука Маник слабо теплилась в материнской ладони. Наконец Маник спросила:

— Я уже взрослая?

Искуи глотнула подступивший к горлу ком, ответила:

— Значит, взрослая. Петрос приходил, хочет, чтобы я выдала тебя за Азрика.

— Ну! — удивилась Маник.

— Нравится тебе Азрик?

— Не знаю. Об этом не думала.

— Петрос говорит, что он мне поможет, сестер твоих оденет, обует… Слышишь?

— Слышу.

— Подумай прежде… Петрос говорит, что твою хлебную карточку нам оставит… А я думаю — пусть будет так, как ты сама решишь.

Маник долго молчала. За окном ветер раскачивал печную трубу. Труба неприятно дребезжала.

— А ничего, что без папы?..

— Такое уж у нас положение.

— Я согласна, — по-взрослому сдержанно сказала Маник.

Искуи и Маник долго разговаривали и много поплакали в эту холодную ночь. В эту ночь они стали сестрами.


Когда Петрос вошел в дом, Азрик еще спал. В полутьме светились видневшиеся сквозь дверцу печки неяркие угли. Он положил хлеб на теплую печку, наклонился, взял полено, чтобы кинуть его в печку, и раздумал.

— С ума не сходи! — сам себя приструнил Петрос. — Нечего переводить дрова. Что с того, что у тебя их много?

Петрос положил полено на место, снял пальто, уселся возле печки, задумался. «Искуи согласится, однако, если ты действительно хочешь женить внука, ты должен выполнить свои обещания…»

Ему не сиделось. Он вскочил, заметался по комнате. «В глупое дело ты влип, Петрос!»

С улицы донесся крик сумасшедшей Мариам. От этого крика он пришел в себя.

— Что ты теперь предлагаешь? — обратился Петрос сам к себе, не ответил, спустился в подвал, вернулся с охапкой чурок. Свалив чурки на пол, он неприязненно покосился в сторону Азрика. Тот спал. — Все это ради тебя, щенок… — попрекнул старик внука и вдруг рассердился на Сако: — Все веселился, пировал — смотрите, мол, какой я молодец! А дома у тебя ни поленца…

Из коридора донесся голос Искуи.

Петрос покряхтел, сгреб половину чурок и, прошептав «господи, помоги», вышел в коридор, открыл пинком дверь Искуи:

— Доброе утро.

Искуи была еще в шали, с хлебом в руках. Маник причесывалась, остальные спали.

— Вот вам немного дров, очень уж холодная ночь была…

Искуи не отозвалась, взглянула на Маник, та отвела глаза. Петрос подошел к печке, сел на корточки и опустил дрова на пол.

— Жгите.

— Побеспокоился, — сказала Искуи, подвинула стул: — Садись.

Петрос сел.

Искуи быстро-быстро побросала дрова в печку; вырвала из какой-то книги несколько страниц, подсунула их под дрова, поставила на печку чайник. И когда огонь в печке разгорелся и осветил лицо Искуи, Петрос сказал:

— Ну, что решили?

— Не знаю, — шепотом сказала Искуи. — Слово за Маник.

Маник кончила причесываться, села против Петроса, посмотрела на него злыми глазами:

— Я согласна.

— Молодчина! — похвалил и то ли улыбнулся, то ли не улыбнулся Петрос. Протянул руку, чтобы погладить ее по голове. Маник откинула голову назад…


Что это было — свадьба? помолвка? Ни на что это не было похоже…

Маник сидела за накрытым столом вытянувшись, с крепко сжатыми губами и старалась выглядеть невестой. Она была в материнском крепдешиновом платье, чересчур широком и длинном для нее, и чем-то походила на чучело. Искуи искоса поглядывала на Маник, пряталась за спину Петроса, время от времени утирала слезы и быстро совала что-нибудь из еды то одной дочери в руки, то другой. Двоюродный брат Искуи Самвел наливал себе водку и каждый раз говорил:

— Такие, значит, дела, зятек…

Наверное, Самвел был голоден — опьянел так, что его вскоре повели в другую комнату и уложили на кровать. Уже засыпая, он еще несколько раз подряд пробубнил: «Такие, значит, дела, зятек».

Петрос сидел возле раскалившейся печки, курил и, полузакрыв глаза, подсчитывал приданое Маник: «Два шерстяных тюфяка… одна кровать… не новая, но ничего, все же вещь…»

Азрик тоже быстро опьянел, встал со стаканом в руке, попытался что-то сказать, не смог, ноги у него разъезжались, подкашивались, и водка из его стакана полилась на лоби. Наконец он устал, рухнул на стул, обхватил руками голову и вдруг взвыл:

— Папа-джан!.. Папа-джан!..

Дед попробовал успокоить внука. Азрик оттолкнул его локтем, уставился немигающими осоловелыми глазами на Маник и опять завопил:

— Папа-джан!.. Я отомщу за тебя!..

Забел, подруга Искуи, вероятно чтобы вывести собравшихся из затруднительного положения, запела какую-то песню, но, увидев, что ее никто не слушает, вдруг замолкла и начала с аппетитом есть.

1970

Загрузка...