ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Как рассказывала Зина Гах, эти «вторые» поляки были не такие свирепые, как легионеры Довбор-Мусницкого. Они реже расстреливали и резали бороды и даже влюблялись в еврейских девушек. А сапожнику Соломону Фишу, сумевшему сшить генералу Конажевскому щегольские сапоги, генерал выдал пропуск на право ходить по городу на час позже положенного времени.

Как-то можно было жить, дожидаясь лучшего…


Мне сейчас трудно заглянуть в ту даль времени и увидеть этот обычный день оккупированного белополяками города и молодого человека, который через шесть лет станет моим отцом, и мы проживем с ним вместе короткую, закончившуюся трагедией жизнь.

Может быть, не стоит заглядывать так далеко, ведь тогда нам придется вместе с ним пробираться среди мечущихся в тифозном бреду пленных красноармейцев, отыскивая среди мертвых еще живых, и перетаскивать их в казармы, которые санэпидотряд, заколотив выбитые окна, сделает лазаретом…

Может быть, не нужно нам видеть то, что увидит он, и отягощать этим наш и без того омраченный взор…

Может быть… Может быть…

Но это кусок жизни моего отца, и его ему припомнит озверевший следователь из команды Зубрицкого, не добившись признания в поджоге «Белплодотары»…

И нам сейчас необходимо увидеть обычный день оккупированного белополяками города, над которым нависла эпидемия тифа.

В этот день мой будущий отец Исаак придет к доктору Хазанову, собиравшему добровольцев-медработников в санитарно-эпидемиологический отряд для борьбы с тифом в лагере военнопленных.

У Исаака не было медицинского образования, но отряду нужны были смелые люди и рабочие руки.

И Хазанов взял Исаака в отряд.

И в списке отряда, после перечисления врачей, фельдшеров и сестер милосердия стал числиться медбрат Исаак Рабкин.


В тот день Мейша был в Сновске.

И при поляках были извозчики и балагулы, и их коням нужен был овес.

Матля обедала у своих сестер.

Не знаю, как получилось, что в моем рассказе эти сестры с их мужьями оставались где-то в стороне, хотя жили они рядом, за забором Матлиного сада. Не за тем забором, где крутили свои веревки веревочники, а за забором справа, если войти в Матлин двор и смотреть в сторону сарая, где Мейша хранил сено и сновский овес.

За этим забором был двор в кустах сирени у чуть покосившегося крыльца большого деревянного дома.


В тот день Исаак придет к своим опекавшим его теткам, чтобы сообщить о принятом решении.

А они приготовили ему свой подарок.

Муж одной из них, обстоятельный Гершн, побывав в Старых Дорогах по каким-то своим делам, нашел ему место в какой-то конторе и вполне готовую к замужеству невесту, порядочную и домовитую.

— Будешь жить как человек, и мне спасибо скажешь, — объявил Гершн. — И налил ему и себе полные рюмки вишневой настойки.

— Ну что ты молчишь?! Скажи спасибо моему мужу, он так заботится о тебе, ведь нам всем ты как родной и единственный сын! — волнуясь, сказала младшая тетка Фаня.

Последние ее слова прозвучали в хоре. К ней присоединились ее сестры и их мужья.

А он все молчал.

А они все: Гершн с Фан ей, Раиса с Лейзером и Матля без Мейши, потому что Мейша в тот день был в Сновске, — навалились на него, расписывая сладкую жизнь, которая его ожидает.

А он молчал.

А потом громко, но не срываясь на крик, сказал им все, что думал об их не нужной ему заботе и о том, что из Бобруйска он никуда не уедет, останется в городе, а когда они, раскрыв рты, заикаясь, попытались что-то возразить, сообщил им самое главное.

Он сказал, что будет работать у Хазанова в санэпидотряде и если спасет от смерти хоть одного человека, то это будет нужнее и правильнее, чем женитьба на стародорожской невесте.

И тогда все его тетки, побагровев в щеках и чуть ли не размахивая грушевидными носами, подняли руки к потолку и, поддержанные двумя мужьями, стали поносить его и кричать: «Безумец! Безумец!».

На столе стояла картошка. Она еще не остыла. Он запустил в них этой картошкой и под крики: «Безумец! Безумец!» — ушел из их дома.


Он еще не стал моим отцом, порывистый и отчаянный Исаак, но я уже горжусь им.

Пусть они кричат: «Безумец!» Пусть потом, качая крашенными луковой шелухой головами, будут рассказывать о своем ненормальном племяннике и с обидой вспоминать, какой горячей была брошенная в них картошка, и снова повторять: «Безумец! Безумец!»

Им не дано было понять его.


Генералам совсем ни к чему было лечить военнопленных.

Удобней было использовать эту эпидемию как союзницу в истреблении красных, и вряд ли бы город, а за ним и мир узнал о том, что происходит в лагере.

Но коменданту крепости понадобился стекольщик, а в городе нашлись люди, которые знали, кого послать в крепость.

Его звали Пиня Золотин.

Он стеклил служебные помещения, улыбался и напевал, быстро сходился с людьми и дарил им на память листовки, которые проносил в своем рабочем ящике.

Это он рассказал городу о том, что происходит в лагере.

Его потом расстреляют, но город сумел добиться у генералов права послать в крепость санэпидотряд.


Отряд оказался в аду. Они выносили мертвых и отделяли больных от еще здоровых.

Они сами похоронили мертвых, потому что комендант крепости поручик Дьяковский заявил, что солдаты польской армии не будут хоронить дохлых собак.

Больных нужно было лечить, но генералы не дали лекарств. И отряд отправлял в город своих посланцев, и они приносили с собой скудные крохи, которые мог собрать разоренный город.

Однажды с посланцами в лагерь пришла худенькая девушка, почти девочка. Она доставала из карманов осеннего пальто мерзлую клюкву, согревала ее дыханием и подносила к опаленным горячкой ртам.

И доктор Угорская, заглядевшись на нее, на то, как она, дрожа от холода и мерцая огромными глазами, пробирается среди мечущихся в бреду, наклоняется над ними и кормит их прохладной клюквой, сказала:

— Вот Милосердие идет по этому аду.

Девочка осталась в отряде и, возвращаясь из города, приносила в карманах мерзлую клюкву.

Ее почему-то все звали по фамилии — Минькина.

Когда она умерла, заразившись тифом, сказали:

— Умерла Минькина.

Умирали врачи и фельдшера. Но оставшиеся в живых, сменяя друг друга, возвращались в лагерь.


Однажды Исаак в свое ночное дежурство проходил через казармы в лазарет. Чей-то слабый голос хрипло повторял:

— Пить… пить…

Исаак напоил окровавленного человека, и тот рассказал ему, что кто-то донес, что он комиссар, и теперь полевые жандармы «канарки» каждую ночь избивают его, требуют сознаться и назвать номер части.

Спасительная мысль пришла сразу.

— Вы тифом болели? — быстро спросил Исаак.

— Да, — ответил избитый.

Утром он как тифозный больной был помещен в палату возвратного тифа…

Об этой палате в бывшем каре дисциплинарного батальона и об одной заколоченной в палате двери следует сказать особо…

Лазарет, устроенный санэпидотрядом, был спасительным островком в аду лагеря военнопленных. Сюда, опасаясь тифа, не врывались «канарки», и даже любитель ночных расстрелов комендант лагеря поручик Серба обходил лазарет стороной.

В лазарете в палате возвратного тифа одна из двух имеющихся дверей была заколочена.

…Однажды ночью в помещении бывшего цейхгауза, ставшего моргом, о чем-то договаривались шесть человек…


Перечитывая снова и снова скудные материалы о лагере военнопленных и санэпидотряде, я встречаю там имя моего отца. И, обращаясь душой в ту дальнюю даль, подхожу к нему близко и шепчу:

— Ты молодец, Исаак. Я горжусь тобой.

Я шепчу эти слова потому, что те шестеро, во главе которых стал Исаак, тоже говорят шепотом.

О том, что они задумали, нужно говорить только шепотом, и об этом не должен знать, кроме них, никто. Даже товарищи по санэпидотряду.


Рассказывают, что на Костельной улице, ближе к реке, жил одинокий, очень старый, но по-молодому осанистый человек. Толком никто не мог рассказать, кем он был раньше, где его корни, есть ли у него родственники. Кто-то будто бы точно знал, что некогда он был священником, но другой кто-то утверждал, что был он офицером, и уточнял — военным инженером.

А одна давно вышедшая на пенсию учительница, влюбленная в род Пушкиных, уверяла, что он близкий родственник внучки Пушкина Воронцовой-Вельяминовой.

Обычно в Бобруйске докопаться до истины нетрудно: подойдут и в лоб спросят, — попробуй отвертись. Но тут особый случай — слишком молчалив и как-то недоступен был этот стройный старец.

В определенные годы, заинтересуйся им определенные люди, все бы рассказал этот бывший, но он не дожил до этих лет.

…Этот молчаливый осанистый старец однажды задолго до наступления комендантского часа пришел в один дом на Скобелевской улице и передал одному человеку, который нисколько не был удивлен его приходом, какой-то план и ушел.

А потом доктор Угорская, вернувшись в лагерь из города, тайком передала одному пленному письмо, из которого тот узнал, что в крепости существует тайный подземный ход из часовни дисциплинарного батальона под Слуцкие ворота на тот берег Березины. Узнал он также, что часовня соединяется с казармой через заколоченную дверь в палате возвратного тифа.

Пленный, получивший это письмо, уже подружился с Исааком, и разговор их был недолгим.

— Будь за главного. Подбери надежных людей, проверьте эту дверь, потом найди меня.

Исаак нашел надежных фельдшеров и писаря, который мог списать совершивших побег как умерших от тифа.

А заколоченная дверь в палате возвратного тифа действительно вела через часовню под Слуцкие ворота к Березине, к свободе и своим.


…Первым пошел тот, спасенный Исааком от ночных избиений человек. Он обнял Исаака и сказал:

— Я — Перловский, комиссар полка семнадцатой дивизии. Буду всегда тебя помнить.

И ушел к своим.

Потом, через несколько дней, ночью ушли еще пятеро.

Писарь Рыжов сообщал в канцелярию лагеря об участившихся смертях тифозных больных.

Потом ушли еще пятеро.

Через месяц их стало больше сотни.

К весне — двести шестьдесят.


Неизвестно, откуда пришла гибель. В документах есть неясное упоминание о сбежавшем фельдшере Кислякове. Он входил в группу Исаака. Он исчез. Но не нам называть его виновником провала.

Может, все могло обернуться иначе, и их раскрыли бы до исчезновения Кислякова и схватили бы всех вместе с доктором Угорской и даже учителем Боборыкиным.

Кто знает, как могло все обернуться…

Но Боборыкина полевые жандармы-«канарки» в городе не нашли, а Угорская в день облавы была в Слуцке.

Исаак был в городе.

Он был на квартире у своего дальнего родственника Лопана, у которого жил весь этот год.

Он собирался на дежурство в лагерь, и все могло обернуться иначе. И он погиб бы вместе с теми, кого удалось схватить «канаркам».

Если бы не один извозчик, друг Мейши…

Все могло обернуться иначе, если бы этот извозчик не проезжал мимо бани Глуховского в то время, когда оттуда выходили два польских офицера.

За ними почему-то не приехал ездовой из крепости.

И они, распаренные и выпившие, остановили извозчика, забрались в фаэтон и приказали везти себя в крепость.

По дороге они несли всякую чепуху о том, как заливаются соловьями цвиркуны в парной и как хороша сидящая в кассе легкомысленная жена Глуховского Генька.

Извозчик понимал польскую речь и, сидя на своих козлах, помахивал кнутом и посмеивался.

Все могло бы обернуться иначе, если бы у аптеки Розовского их не остановили «канарки». Двое из них, отдав честь распаренным офицерам, устроились на подножках фаэтона и приказали извозчику гнать в крепость.

Все могло бы обернуться иначе, если бы извозчик не понял всего, что говорили «канарки», обращаясь к его седокам, называя их пан Серба и пан Михалап.

А говорили они о том, что в этом поганом санитарном отряде, что возится с пленными у пана Сербы в лагере, завелись враги Великой Польши, которые выпускают на волю пленных собак, и что сегодня их всех возьмут и перестреляют, и что неплохо бы это сделать со всем этим медицинским отрядом.

На обратном пути извозчик, сдерживая себя, чтобы не разогнать коня вскачь, доехал до Мейши.

Для Исаака все могло обернуться иначе, если бы он уже ушел от Лопана.

Но Мейша и извозчик успели застать его дома.

Потом извозчик завез его в Луки.

Знаете Луки?

В этом славном и красивом поселке на берегу Березины жил друг извозчика Степан Ярош. Он перевез Исаака на левый берег реки.

…Я много раз бывал в Луках. Я искал родственников Степана Яроша.

Но в Луках почти все Яроши.


Мой отец не поджигал «Белплодотару». Но он должен был в этом сознаться.

И его били.

Но он не сознавался.

И тогда озверевший следователь выкрикнул:

— Расскажи, как белополякам прислуживал!

И тогда мой отец Исаак плюнул в расплывающееся блином лицо следователя.

А следователь, окончательно озверев, запустил в Исаака тяжелой чернильницей.

Она попала ему в голову, и по его лицу потекли чернила.

Потом из рассеченного лба хлынула кровь.

Это страшно, когда кровь заливает чернила…

Загрузка...