ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

А что Рондлин? Ничего, он втянулся в быт этого странного цеха, где выпивали и закусывали на крышке гроба, а разомлев, отпускали опасные шутки по поводу выстроившихся вдоль стен черно-красных Марксов.

Однажды Гена по кличке Бурыла, основательно захмелев, зацепил ногой прислоненный к верстаку довольно значительный штабель Марксов, в досаде чертыхнулся и изрек:

— Наставили тут своих котов, человеку пройти негде!

Вдоволь насмеявшись над этим высказыванием, собутыльники, выпив еще немного, решили все же смягчить слово «кот» и стали величать произведения Рондлина «кисами». Ничего в этом страшного не было, все были свои, чужих в компанию не принимали, и, как говорится, Бог миловал.

Иногда для смены занятий, оторвавшись от своих «кис», Рондлин обмакивал широкий флейс в ведерко с надавленными и разведенными олифой красными тюбиками, которых, как ни мажь, оставалась еще прорва, и принимался красить очередной гроб.

Так случилось, что в этот вечер вся компания, искушенная предложением Жоры отведать свежины у него на дому, раньше времени покинула «Бытуслуги». Рондлин, наоборот, поборов соблазн, остался один. Он обещал Мейше, что, опираясь на свой авторитет, приложит все усилия, чтобы к завтрашнему утру Мейшин заказ был готов в достойном виде.

Он был готов, этот заказ. Оставалась покраска. Но в связи с затянувшимся похмельем о ней забыли. А Рондлин обещал, что все будет в достойном виде, и поэтому, поборов соблазн, остался один и, подлив в ведерко с разведенными красными тюбиками сиккатива, что могло обеспечить быстрое высыхание краски, принялся за дело. Возможно, он быстро справился бы с работой и, вымыв руки, скинув фартук и закрыв «Бытуслуги» на ключ, успел бы присоединиться к компании на дому у Жоры. Но стоило ему вчерне пройтись флейсом по гробу и, глянув на часы, подумать, что он вполне успеет на свежину как в дверях появился Рудзевицкий…

Может быть, Рудзевицкого действительно интересовала готовность очередной партии Марксов, заказанных для сельских клубов и изб-читален, а может быть, он даже имел особые полномочия от улыбчивого Саши, а если чуть пофантазировать, вдруг и от самого Главного Начальника.

Все это могло быть, и Рудзевицкий своим видом выражал особую серьезность и сухость. Он кивнул Рондлину и, будто не замечая его занятия, предложил расставить готовые портреты вдоль стен. Потом он долго ходил по требующему ремонта полу «Бытуслуг», вглядываясь в выстроившихся вдоль стен Марксов и убеждаясь, что они удивительно одинаковые и, значит, похожи и, значит, соответствуют своему назначению. Правда, иногда, когда Рудзевицкий наступал на какую-то либо расшатанную, либо неприбитую половицу, кто-нибудь из Марксов вздрагивал и даже подпрыгивал. Но это не мешало серьезности обстановки, когда на Рудзевицкого и Рондлина смотрели со всех сторон расставленные на полу Марксы.

Ну а если мысленно выбросить, не замечать всякий жестяной хлам и разные там доски, ведра, верстаки, а видеть только этих написанных на красном фоне Марксов, да еще этот недокрашенный, но уже наполовину красный гроб, то душа могла наполниться каким-то особым подъемом и торжественностью.

Так могло случиться с душой Рудзевицкого, если бы он зашел в «Бытуслуги» только с целью проверки готовности Марксов. Но по тому, что произошло дальше, можно предположить, что не эта высокая цель привела его к Рондлину Обойдя медленным шагом расставленные на полу портреты, вглядываясь в их облики, словно генерал, обходящий строй вытянувшихся и замерших солдат, Рудзевицкий вдруг ткнул пальцем в сторону недокрашенного гроба и с каким-то шипением спросил:

— А это что?

Рондлин ответил.

— Для кого заказан?

Рондлин ответил.

— Вы соображаете, что вы собираетесь сделать! — повышая голос и стараясь наполнить его металлом, взвыл Рудзевицкий.

Рондлин молчал и только машинально, бесконечно долго вытирал руки подвернувшейся тряпкой.

— Вы понимаете, что вы собираетесь сделать? — настроив голос на нужный металл, продолжал Рудзевицкий. — Вам доверено серьезное государственное дело, и вы обязаны быть политически грамотным человеком: с каких это пор врагов народа, попытавшихся уйти от правосудия путем самоубийства, мы будем хоронить в красных революционных гробах?! Оставьте этот гроб для действительно достойного человека, а заказчику выдайте некрашеный гроб!

Рондлин, продолжая вытирать руки, уже как-то пришел в себя и вставил свое слово, в котором объяснил Рудзевицкому что за гробом придут утром, а другого нет и ночью соорудить новый некому так как все работники разошлись по домам.

— Тогда снимите эту красную краску любым путем! Я завтра проверю, — металлически произнес Рудзевицкий и, хлопнув дверью, ушел.

Рондлину хотелось есть и привычно хотелось выпить. Наверно, там, у Жоры, топилась плита, весело скворчали ломти свежины и булькала, разливаясь по стаканам, водка… Он проглотил слюну и принялся смывать красную краску. Но керосин уже не везде брал приставшие к доскам и уже кое-где подсохшие, проведенные флейсом полосы. Он тер их наждаком, скреб ножом и даже пытался содрать рубанком…


Я не хоронил Исаака. Я старался помнить его живым. И они оставили меня дома. Только много позже, когда мы уже без слез могли говорить об этом, мне рассказали, что его хоронили в каком-то рябом гробу, словно кто-то царапал и скоблил его бурую поверхность.


Рудзевицкий не оставил нас в покое.

Сейчас трудно установить, имел ли он на это определенные указания, или это был случай, когда мелкий хищник старается урвать свой кусок от уже не нужной крупному зверю загубленной жизни.

Он и начал, как мелкий хищник, осторожно, как-то сбоку, делая вид, что хочет смягчить предстоящее нам выселение из квартиры. Он встретил Мейшу и заботливо поинтересовался, как уладилась его неприятность с липой и ее листьями, и предложил ему снова, если, конечно, Мейша в этом продолжает нуждаться, и свою помощь в ликвидации этого дерева.

Потом как-то невзначай, вроде по секрету, вроде открыто, как само собой разумеющееся, с оттенком сожаления поставил его в известность, что скоро семью его родственника, ускользнувшего от правосудия, выселят из квартиры. Простодушный Мейша спросил куда. Рудзевицкий ответил, что это его не касается, но он точно знает, что квартиру у них отнимут.

Мейша рассказал об этом Матле, но ей что-то показалось непонятным, и она сама, приведя себя в надлежащий вид, пошла к Рудзевицкому. Ее посещение кончилось тем, что Рудзевицкий обещал не оставить сирот на улице и что-нибудь для них придумать.

Так, петляя, постепенно он подошел к тому что уже сам появился в наших комнатах для разговора с мамой. Мама обреченно уже была готова ко всему, но, увидев Рудзевицкого, вздрогнула и заплакала.

Рудзевицкий предложил ей сесть и не расстраиваться, так как он нашел выход из создавшегося положения, и этот выход вполне должен ее устроить.

— Вам нужно срочно поменять вашу квартиру на меньшую и менее качественную, и оттуда вас уже не станут выселять, — доброжелательно сказал Рудзевицкий.

И заплаканная растерянная мама сказала:

— Хорошо.

Через несколько дней она взяла меня с собой смотреть эту безопасную для нас квартиру.

…Мы тогда не задумывались над действиями Рудзевицкого, только его постепенно нарастающая наглость говорила о его каком-то особом интересе. Мы должны были только совершить срочный обмен с хозяевами этой безопасной квартиры и тогда уже могли продолжать нашу жизнь спокойно.

Хозяев квартиры в первое наше посещение не было дома, но у Рудзевицкого был ключ, и мы вошли. Пискнув, шарахнулась в темный угол крыса, Рудзевицкий открыл ставни — они были внутри комнаты, и нам представилось наше будущее жилье.

Мама стояла, прислонившись к чужому буфету, и лицо ее было бледным и окаменевшим. Наверно, ее испугала крыса, она всегда боялась мышей. Она смотрела на пол, застланный дорожками и кусками картона. Она что-то увидела на полу что-то беспокоило ее, и она с трудом, словно откуда-то издали, спросила:

— А что здесь с полом?

— Пол, конечно, земляной, но вы можете настелить здесь фанеру, а сверху положить ковры, и будет очень уютно, — сказал Рудзевицкий.

— У нас нет ковров, — ответила мама, — мы подумаем.

Она взяла меня за руку, и мы вышли.

— Торопитесь, думайте! — вдогонку нам крикнул Рудзевицкий.

…Потом он заставил нас познакомиться с хозяевами этой продолговатой комнаты с земляным полом. Он торопил нас и назначал даты переезда.

— Переедете, и я сам быстро оформлю всю документацию, и вы наконец заживете спокойно, — приговаривал Рудзевицкий.

Он наглел с каждым днем. И не было дня, чтобы он не являлся к нам. Потом он вдруг перестал посещать нас, и мы, лишенные его странной опеки, вроде бы получили передышку.

…Это Севкин отец, адвокат Александр Кузьмич Петкевич, заступился за нас.

Это он, Севкин отец, пошел к этому Рудзевицкому и, сдерживая свой гнев, заявил, что нет такого закона, по которому нас должны выселить из квартиры, и что Рудзевицкий — шантажист.

И Рудзевицкий долго не появлялся. Потом все началось сначала. Тогда Матля пошла к матери Зины Гах — Хаше-Миндл Манчик. Это был правильный шаг, и то, что задумала Матля, могло подействовать на человека, у которого где-то остался хоть кусочек совести и какой-то, пусть совсем ничтожный, страх перед проклятиями.

Матля пошла к Хаше-Миндл Манчик, потому что Хаше-Миндл считалась специалистом по проклятиям, и тот, кто попадал под силу ее языка, становился кротким, послушным и даже человечным. Даже муж Хаше-Миндл извозчик-силач Зелик Манчик, усмиренный за долгие годы супружества ее языком, был очень человечен и не избивал своих обидчиков, а ударял их только один раз. Правда, они долго не приходили в себя.


Хаше-Миндл умирала. У ее постели был доктор Беленький. И он, как обычно, шутил и обещал еще станцевать с Хаше-Миндл.

— Гриша, я когда-нибудь с тобой ругалась? — спрашивала Хаше- Миндл. — А теперь буду — продолжала она. — Не надо лгать. И не смотри на меня. С меня хватит того, что прожила. Иди к тем, кому ты нужен.

Матля подошла к Хаше-Миндл и, не обращая внимания на Беленького и не придавая значения происходящему, рассказала о том, как Рудзевицкий мучает осиротевшую семью.

И тогда… Хотите верьте, хотите нет, умирающая Хаше-Миндл поднялась с постели, кивнула улыбнувшемуся доктору Беленькому и вскоре вошла в квартиру Рудзевицкого.

…Она наградила его такими проклятиями, таким набором сжигающих, испепеляющих слов, каких, поверьте, ни одному преступнику не приходилось слышать. Это была вершина ее мастерства и высота ее возмущенной благородной души.

Она и сейчас витает над Бобруйском, возмущенная и благородная душа Хаше-Миндл Манчик, и берегитесь ее, мерзавцы и негодяи.


Но Рудзевицкий не сдался. Он только взвизгнул, как получивший пинок непородистый пес, отскочил в сторону и снова стал настаивать на обмене.

И тогда Хае-Рива Годкина пошла за Авром ом Немцем.

Это было вечером, и Авром Немец отдыхал. Но он поднялся, надел чистую белую рубаху повязал галстук и пошел к Рудзевицкому Он недолго был у него, и неизвестно, о чем и как он говорил. Известно только, что Рудзевицкий широким жестом указал на свою этажерку, набитую политической литературой, и сказал:

— Я все это прочитал и знаю, как бороться с врагами народа и их пособниками!

Наверное, это был единственный случай, когда слова Аврома Немца не затронули сердца человека.

По-видимому, они миновали Рудзевицкого.

Они миновали Рудзевицкого, ударились о его этажерку и пропали.

Известно только, что Авром Немец с высоты своего роста и мудрости тихо сказал:

— Уменц.

Что означало — выродок, ничтожество, не человек.


Рудзевицкий назначил назавтра наш обмен и переезд в спасительную квартиру К часу дня должна была подъехать полуторка за нашими вещами. К этому времени все наши вещи должны были быть связаны в узлы…

Ночью маме приснился сон. Она видела Шмула. И Шмул грозил ей пальцем и говорил: «Не смей, не уходи из своего дома».

Потом появился Исаак. Он был в форме пожарника и стоял возле Шмула и тоже говорил: «Не уходи из дома, не отдавай им наши комнаты».

Они стояли рядом, Шмул и Исаак, и маме показалось, что они даже взялись за руки, чтобы заслонить собой ее и нас и не дать Рудзевицкому и его приятелям войти к нам и начать выбрасывать на улицу наши вещи, книги и кровати, чтобы перевезти их, как выразился Рудзевицкий, гуманно в другую квартиру, где был земляной пол и бегали крысы.

Шмул и Исаак стояли рядом, взявшись за руки, и уже почти в один голос говорили: «Не уходи, не соглашайся!»

И мама проснулась сильной.

И когда пришел Рудзевицкий и сказал, что через несколько минут прибудет транспорт, чтобы нас перевезти, и удивился, что до сих пор не собраны и не связаны в узлы наши вещи, мама, гордая и красивая, подошла к нему и тихо, с нарастающим гневом сказала:

— Убирайтесь отсюда, мерзавец! Мне и моим детям нечего терять. Мы никуда не пойдем, а вы будьте прокляты!

Что-то случилось с Рудзевицким. Он попятился и, повторяя: «Тише, тише, не надо так волноваться, ведь ваш обмен мог быть добровольным, я ведь не настаиваю», куда-то скатился и пропал.

Что-то случилось с Рудзевицким.

Что-то случилось с этой жестокой машиной, которой нас все долгие месяцы пугал Рудзевицкий. Какие-то песчинки попали в ее внутренности, и она, заскрежетав, не сработала привычно.

Что-то случилось.

Может быть, о нас забыли, может, решили, что и так с нас хватит? Но это вряд ли…

Или, может быть, действительно, седой Шмул и Исаак в пожарной форме, с кровавым шрамом на шее, защитили нас? Мы не ушли. Мы остались в наших комнатах. И больше к нам, чтобы выгнать из них, никто не приходил.


Мама шла с ночного дежурства и время от времени погружала лицо в еще влажный букет, только что срезанный для нее садовником. Наверное, она нравилась садовнику водолечебницы, и он каждый раз дарил ей цветы.

Мама шла по еще пустынной, освещенной встающим солнцем Пушкинской улице, и четкий стук ее каблучков был слышен издали и будил во мне радость.

Я и теперь, через много лет, стараюсь идти этой улицей и даже в дождь, прислушиваясь к себе, слышу звук ее шагов. Она шла и вдыхала запах цветов, моя красивая и молодая мама…

Вы не забыли портняжку Рабкина со свертком перешитой одежды? Он нес этот сверток нам. Одежда перешита для меня, как просил в своей записке Исаак.

И они — портняжка Рабкин и мама с букетом цветов — встретились у входа в наши комнаты. Она еще не успела открыть дверь и увидела его. Цветы упали на пол, и, опираясь на косяк двери, мама зарыдала. А портняжка утешал ее, и по его изъеденным оспой щекам и носу из маленьких добрых глаз тоже текли слезы, заполняя рытвины на его лице и делая его гладким, каким-то неземным.

Он не взял денег за работу, как она его ни уговаривала, и ушел, сморкаясь в грязный платок и шаркая большими, с чужих ног, ботинками.

Загрузка...