Я не видел, как забирали Исаака, но ночью, проваливаясь под тяжестью тоски в какую-то черную пропасть, больше похожую на временную смерть, чем на обычный сон, я вдруг приходил в себя, испытывая отдаленную и все нарастающую боль в голове, позвоночнике и словно переломанных ребрах.
Я знал, что это бьют моего Исаака.
И я стонал вместе с ним. И мама шла ко мне. Она тихо входила в его комнату, где стояла моя кровать, и склонялась надо мной. Она успокаивала меня, но я чувствовал, как ее слезы частым теплым дождем падали на мое лицо, смешиваясь с холодным потом почудившегося мне ужаса.
Не помогало и утро.
Стояла глубокая осень с унылыми дождями, мучительно долгими, не приносящими облегчения рассветами и остановившимися на одинаковой безнадежности днями.
Уже давно, раскалывая о тротуары Социалистической игольчатую пожухлую кожуру, упали каштаны, и смугло-коричневые красавцы катыши, попрыгав по лужам, оказались игрушками в карманах пацанов или осели между оконных рам готовящихся к зиме жилищ.
Уже сгребли в невеселые груды последнюю листву, и она, полежав, чернея, под дождями какое-то время, вскоре исчезла.
Уже не дальней была зима.
Мой отец, задумав свое, уже передал маме записку и лишнюю, как он писал, не нужную ему одежду Он просил перешить ее для меня, и текст этой записки протяжным эхом все звучит и звучит во мне, то утихая, то внезапно, порой неуместно, причиняя боль, заполняет мое сознание.
Они требовали, чтобы он признался в поджоге «Белплодотары» и еще, что уже совсем пустяк, рассказал о плане несостоявшегося поджога фабрики имени Халтурина.
Они что-то недоговаривали.
У них были изощренные головы и тяжелые сапоги.
Они уже отбили ему почки и, уводя следствие в сторону, вдруг обвинили в связи с белополяками.
Он тогда плюнул в лицо следователю, а тот запустил в него тяжелой чернильницей.
Он чувствовал, что им нужно что-то большее, но они пока хитрят, делают его не способным мыслить, а потом, у раздавленного и слабого, добьются нужного им какого-то важного показания.
Не потеряв рассудка, он готовился к этому и думал о Славине. В городе говорили, что Славин арестован за хранение книг и журналов, подлежащих уничтожению. Эти старые журналы подарил Славину он. Почему они ни разу не спросили о журналах?.. Что-то задумали?.. Или… Он вдруг понял, что Славин никогда не сказал бы им, что эти журналы передал музею его друг Исаак.
Он правильно думал, но он не знал, что Славина судила «тройка». Ей нужно было убить Славина, и Время назначило для этого достаточно причин и без журналов…
Наконец следователи решили, что Исаак готов ответить на главный вопрос так, как это им нужно. И они его задали.
Он промолчал весь допрос. Потерял сознание, а когда очнулся в набитой людьми камере, отдал пайку хлеба тому лохматому «трохцисту» за оборы с его лаптей.
В команде Зубрицкого были изощренные опытные головы, они знали, что можно ускользнуть из их рук и нарушить паутину их хитросплетений при помощи брючного ремня, шнурка или подтяжек. Но они просмотрели оборы на лаптях испуганного и голодного крестьянина, озадаченного словом «трохцист».
Изощренные следователи, решив, что пора играть по-крупному, задали свой главный вопрос.
Они дали Исааку закурить и, доверительно глядя ему в глаза, тихо и сожалеюще, как разговаривают с оступившимся, но не виновным человеком, как-то вроде не придавая особого значения тому о чем спрашивают, произнесли… именно произнесли, потому что их было двое и, видно, им не терпелось получить этот безобидный и вроде бы даже естественный ответ — о сумме, вернее, о количестве золота, которое дал Исааку начальник пожарной охраны города за то, что он сожжет тюрьму…
Они так и сказали — просто, понятно и доступно даже для много раз избитого человека, который, ответив на этот вопрос, даже если и утаит какую-то часть золота для своей дальнейшей безбедной жизни на свободе, все равно получит эту свободу и уважение сотрудников команды Зубрицкого. Они так и спросили: «Сколько золота вам дал Винокур за то, что вы сожжете тюрьму?»
Исаак молчал.
Они его не били.
Наверное, от выкуренной папиросы куда-то поплыла и завертелась лампа с зеленым абажуром, качнулись и навалились на него стены подвала…
Он выменял у «трохциста» оборы и ночью затянул на шее петлю.
Он не помнил и не знал, кто и зачем не дал ему умереть.