Апрель нагнетал соки в старые тополя, радостно горланили грачи, и выкатившиеся из сумрака гаража пожарные «АМО» грели на солнце красные бока.
Апрель растапливал последние залежи снега, и они, превращаясь в ручьи, вырывались из подворотен и весело мчали среди булыжников переулка в сторону базарной площади. Переулок был украшен старинным зданием с каланчой и древними тополями. Как-то случилось, что в пору всеобщих переименований переулок, упираясь своим началом в бывшую Скобелевскую, названную улицей Карла Маркса, так и остался по-прежнему Пожарным переулком. Наверное, слишком силен и необходим был извечный голос пожарного колокола и могуч и стоек дух лошадей, помп и развешанных для просушки рукавов.
Лошадей давно сменили краснобокие пожарные машины, но в нижнем этаже старинного здания с каланчой, в прохладном депо, пропахшем бензином, еще угадывался воздух конюшен и чудилось конское ржание. Пожарных машин было три, и они были гордостью пожарников города. В зимнюю скользкую пору для надежности на колеса машин наматывались цепи, и, лязгая ими и колотя учащенно колоколами, машины мчали по растревоженному городу.
Но, слава Богу, был апрель. Кончался зимний сезон, часто подсвеченный пожарами, и весельчак шофер, он же по необходимости и топорник, Степка Воловик в паре с Мотиком Раскиным помогали краснобоким «АМО» сбрасывать с худосочных колес ненужные цепи.
В такой день у машин вместе с дежурным караулом собирался весь цвет добровольного пожарного общества. Это была особая процедура, почти праздник перехода на летние дороги, на время, когда меньше топились печи, на спокойные от пожаров дни. Правда, все еще тлели, то угасая, то вспыхивая, опилки на гидролизном заводе, но эта болезнь в счет не шла.
Горланили грачи, купалось в разогретом воздухе и собственных бликах солнце, не за горами было Первое мая, и на душе у собравшихся было празднично.
Вот они стоят в первозданном уюте короткого Пожарного переулка, между улицей имени Карла Маркса и базарной площадью. Над ними в набухших и готовых взорваться первой зеленью старых тополях горланят грачи, у их ног, обутых в хромовые сапоги, курлычут и мчатся, омывая булыжники, весенние потоки.
Мац, Гор, Туник, Ярхо, Шэр, Евнин… Фамилии какие! Таких фамилий сейчас в Бобруйске нет. Извелись такие фамилии. Куда-то исчезли. Евреи еще есть, а фамилий таких больше не услышите. Пропали такие фамилии.
— Что ты хочешь? — как-то сказала Зина Гах. — Деревья и те пропадают. Возьми груши. Ты где-нибудь сейчас найдешь такой сорт — «смолянка» или «лесная красавица»? Сапожанки — и те высохли.
Она была права.
Правда, однажды, правда, уже давно на бобруйском базаре, когда он еще не был обезличен заморским товаром, а торговал своим, исконным, чем и славился, и был обилен помидорами, салом, чесноком, подсолнухами, домашними колбасами, когда выстроившиеся вдоль рядов с горами фруктов ярко одетые хозяйки держали на вытянутых руках откормленных кур, а у их ног смешно двигались и визжали завязанные мешки с одуревшими поросятами, — в то самое недавнее, но уже ставшее далеким время, среди шумного и пестрого разноголосья и разноцветья базара оранжево и забавно мелькали своим особым интересом горки вареных раков, а мужик-продавец, вытаскивая из корзины за жабры огромного сома, выкрикивал его родословную, и, стоило вам остановиться и пожелать, можно было услышать, что сом этот — прямой наследник того сома, пожирателя уток, что лет сто жил у Щатковского моста, питаясь утками-разинями и их выводками, чем наносил беспрестанный ущерб хозяйству сторожа, охранявшего мост и никак не способного изничтожить или хотя бы выпроводить подальше этого рыбьего хряка. Но нет худа без добра, и когда началась война, и мост горел, и огненные головешки падали в воду, и вода, наверное, закипала, а может, и нет, но столетний сом сплыл. А этот сомище — его брат, а может, сват.
— Берите сома! Берите раков!
Шумел базар, гоготали гуси…
Так вот, в то время, когда в ряду, пропахшем каляндрой и прочими специями, еще не скособоченная баба Лида из первой Зеленки объясняла, от каких болезней помогают ее травы и корешки, среди груды огурцов, помидоров, творога и банок сметаны мелькнула кучка смуглощеких небольших груш.
— «Смолянки»! — вдруг вырвалось забытое слово.
— «Смолянки», «смолянки»! — обрадованно быстро подхватил дедок в розовой рубахе. — Помнишь такие? Последние, наверно. Высохла груша.
…«Смолянки» среди прочих гостинцев привозили в пожарное депо родичи шофера Степки Воловика. Родичи давно расселились в деревнях вдоль Могилевского шоссе и, направляясь в город, укладывали в возы отдельной поклажей гостинец пожарникам.
У родичей, испытавших на своем веку пламя, пожравшее целую деревню, жил непроходящий страх перед пожаром и религиозное почтение к пожарникам. На лице Степки остались следы пожарного ужаса. Сказать «остались» будет неверно. Степка родился с этими отметинами. Случилось, что его мать на сносях жила у родителей в тех самых Угольях, от которых, как потом глупо шутили, остались одни уголья.
Пожар случился ночью. С вечера все погромыхивал гром, над лесом, укрыв закат, слились непроницаемо тучи. Но дождя не было. Лишь поднялся сильный ветер. Ветер гнал перед собой, взметая в столбы, колкий дорожный песок и, все крепчая, срывал с крыш пересохшую солому. В наступившей ветреной ночи где-то вспыхнул первый огонь.
…Не помогли ни багры, ни топоры, ни кадки с водой у каждого подворья, ни лестницы, ни издавна прибитые к каждому дому таблички, чтоб памятней было, кому с каким орудием выбегать на пожар.
Сгорели Уголья.
А на щеки у вскоре родившегося Степки перешли следы маминых рук. Схватилась она в ту ночь в ужасе за голову лицо от огня прикрыла, и достались Степе эти красные, чуть с просинью отметины. Отметины не мешали Степке быть веселым и красивым. Их словно не было на его всегда чисто выбритом лице, они скорее перешли в его стремительное нутро, готовое по первому звуку тревоги гнать на возможной скорости трезвонящую колоколом машину в ту сторону где занимался пожар, а там, схватив багор или кирку рваться вместе со всеми в самое пекло пламени.
Мне повезло. Не знаю, как случилось, что они все согласились на это. Я часто бывал у них, и они привыкли ко мне, и им, наверно, нравилось, что я рисую пожарные машины.
Они привыкли ко мне, а папу моего отца, моего Исаака, они любили.
Наверно, поэтому, когда сообщили о пожаре в Думенщине и начальник пожарной команды разрешил выезд, а я стоял рядом с моим Исааком и он им сказал: «Возьмем хлопца?!» — они согласились.
Веселый еще недавно Степка Воловик усадил меня с собой, и я увидел, каким бледным было его лицо и как странно и четко обозначились на нем знакомые пятна.
…Хорошо, что день был безветренный. Сгорел только прошлогодний высокий стог и сарай, и обгорели две прислонившиеся к нему старые груши. А пламя на крыше соседнего дома, откуда уже выносили узлы, быстро сбили мощные струи из брандспойтов.
Нас поили молоком и просили остаться обедать, а мать Степки Воловика низко кланялась ему и всем пожарникам. Она была обвязана коричневым клетчатым платком, казалась совсем не старой и, наверно, была очень доброй.
Чем ближе я подхожу к концу моего рассказа, тем тяжелее и невыносимее становится его груз. Тем ощутимее и слышнее из той дали скрежет колеса, которое умные люди называют колесом истории.
И как я ни пытаюсь улыбнуться, прикасаясь к свету, что заливал мое детство, за спиной у меня, низко склонив голову, стоит то, о чем еще предстоит рассказать.
Но до этого пока далеко, и давайте еще побудем в светлых днях, ведь они только начинаются. И апрель, хоть и выдался на удивление жарким, по календарю считается весенним месяцем, и через несколько дней будет Первое мая с оркестрами и цветами, и только потом, через месяц, наступит лето с плотами на Березине и рыбной ловлей, на которую брал меня с Севкой его отец, адвокат Александр Кузьмич.
Лето будет долгим, и мы с Севкой не раз придем к моему отцу на дежурство и, надышавшись прохладой депо и налюбовавшись медными касками, будем возиться в огромном остатке бронепоезда, который нашел себе приют на дворе пожарной команды.
Лето будет долгим и светлым, и только август омрачится арестом Славина и еще каких-то незнакомых людей, фамилии которых произносились шепотом.
Потом будет пожар на «Белплодотаре».
Он случится в сентябре, но это уже по календарю осень, хотя, наверное, раньше не было прекрасней этого месяца, и мы с Исааком одинаково, чуть с грустью, любили эту пору…
Но до этого сентября еще далеко, потому что сейчас только апрель, на удивление жаркий апрель, и нет ничего, в конце концов, страшного в том, что на его исходе, в один день, произошло столько пожаров.
Ведь титовцы спасли гончарню старого Рубана и не дали сгореть соседним домам, а городские пожарники с моим отцом и шофером Воловиком не дали разгуляться огню в Думенщине.
…Третий пожар случился после, когда мы весело возвращались в Бобруйск. Километра за два до старообрядческого кладбища, посредине шоссе, стоял лесник Колас и жестами требовал нашей остановки.
— В лесу дымит, может быть поздно, сворачивайте сюда! — и он, вскочив на подножку, указывал дорогу среди лесных просек…
Вам приходилось сталкиваться с лесным пожаром?
Может быть, это было только его начало, но он расползался, потрескивая, все более расширяющимся кругом, захватывая огнем уже всю поляну, заглатывая молодые сосенки, еще недавно похожие на голубых песцов, и они, скорчившись в пламени, превращались в смолистые факелы.
Уже пылал весь молодняк, и пламя, набирая силу стихии, взметая искры, уже по-недоброму гудело, подавляя человеческую волю и вызывая близкий к ужасу страх.
Зловещий гул пламени над гибнущим молодняком, нарастая и ярясь, заглушал пороховой треск наземного огня, все ускоряющего свое расползание и сжирание сухого вереска, мха и сосновой иглицы.
Наземный огонь, сливаясь с гудящими факелами гибнущих деревьев, рвался к большому лесу, чтобы, вступив в него, превратиться в стихию, уже не подвластную человеку.
И я услышал голос моего отца:
— Забегайте с разных сторон, рубите лапки, рассекайте его кольцо, копайте канавки! Быстрее!..
Его голос был сильным, и они все, испытанные пожарники и лесник Колас, подчинились ему. Они рубили ветки еще не тронутых огнем деревьев и, соорудив огромные веники-лапки, кидались с ними на наступающее кольцо огня, выбивая в нем дымящиеся, но подавленные проходы.
Секундами казалось, что это бесполезно и невозможно — так высоко и страшно было пламя внутри кольца, но они были смелые люди, и задохшихся под ударами лапок и комьев отрытой земли дымящихся проходов становилось все больше, а люди перебегали по огромному кольцу, охваченному пожаром, то пропадая в дыме, то появляясь на фоне пламени, всё колотили его ползучие языки и, изнемогая, добивались победы.
Смутно помню, как и я, подхваченный голосом моего отца, кинулся ему и им на помощь, как, отбежав в густой березняк, выламывал для себя лапку, стараясь, чтобы она была потолще и поплотнее, как кашлял, наглотавшись синего дыма, как нагнулся за оброненными ветками и, сгребая их, увидал птичье гнездо и в нем несколько голубых яиц и одно покрупнее, с рябинкой.
«Кукушкино яйцо!» — на долю секунды где-то не то прозвучало внутри, не то всплыло образом Славина, когда-то рассказавшего о кукушках.
Это была доля секунды, но она запомнилась яснее тех отчаянных минут, когда я вместе со всеми колотил и добивал лесной пожар.
Мы его победили, и лесник Иван Колас, закопченный и потный, сказал, что надо умыться. Он тяжело дышал, и мы все тяжело дышали. На всех была копоть, слипшаяся с потом, а глаза у всех были какие-то сумасшедшие.
Лесник Иван Колас сказал, что нужно умыться и что он еще вчера купался в озере, до которого совсем близко.
…Краснобокая пожарная машина стояла на берегу озера, которое называлось Святое болото, вода была действительно теплой и чистой, и голые мужики хохотали и плавали в этой золотистой, отражавшей песчаное дно воде.
Я доплыл до совсем близкого островка и с душой, полной радости и любви к моему отцу и к этим людям, и к этому солнечному дню, и ко всему прекрасному миру ходил по густой и уже совсем зеленой траве.
Наверное, я вспугнул ужа, и он, нырнув в воду, сохраняя достоинство, медленно куда-то уплыл.
Потом мы все отдыхали. Моя голова лежала на груди отца, и я слышал его сердце. Мы не говорили о том, что произошло. Я только рассказал ему о гнезде, на которое наткнулся, когда ломал ветки, и спросил, вернется ли в него птица. А он лежал на совсем уже зеленой траве и смотрел на меня снизу сквозь свои рыжеватые ресницы всепонимающе и чуть насмешливо, потом обнял мою голову, прижал к себе и сказал:
— Она обязательно вернется и высидит птенцов, и среди них будет один кукушонок, который вырастет и накукует нам долгую жизнь.
Я прижался к нему и почувствовал себя таким защищенным, каким уже больше никогда не был.
Потом было Первое мая.
Еще не дождавшись рассвета, в самую рань, проснулись воробьи. Они устроили веселую потасовку и, враз помирившись, разлетелись по заборам, чтобы там продолжить свой задиристый щебет. Но уже, заглушая его, в разных концах города глухо бухали барабаны, и, вплетаясь в отдаленные звуки духовых оркестров, стали различимы голоса поющих людей.
Украсив себя лучшей одеждой и радостью праздника, люди строились в колонны и, высоко подняв знамена и портреты вождей, стараясь шагать в такт маршам, с песнями двигались к центру города.
Случалось, что появившаяся из соседней улицы колонна создавала затор этому все нарастающему веселоголосому праздничному шествию. Тогда, вынужденно остановившись, колонны смешивались, и музыканты, подзадоривая танцующих взмахами труб и сами пританцовывая, играли вальсы, фокстроты и польки.
Проходили минуты, порядок восстанавливался, и шествие, взбодренное маршами, выходило на главную Социалистическую улицу, откуда, радостно ускоряя шаг, двигалось мимо обезглавленной белой церкви на крепостной плац, где была трибуна, мимо которой пройдут парадом воинские части, и, поднимая над собой детей, цветы и флаги и отпуская в небесную синь воздушные шары, потечет, отвечая трибуне криками «Ура!», этот праздничный человеческий поток.
Колонны еще только вышли на Социалистическую улицу, и оркестры, радуя тесно заполненные толпой тротуары, взмахнув трубами, еще увереннее и торжественнее грянули марши, и, перекрывая их голоса и споря с медью труб блеском пожарных касок, гордо шагает самый голосистый и слаженный в городе оркестр добровольного пожарного общества. А за ним, охваченные восторгом марша и достоинством своего долга, шагают пожарники, и среди них мой отец, мой Исаак.
Он чуть бледен, потому что это очень торжественно и серьезно — шагать в марше в такой праздничный день. На нем красивая форма, и сбоку его френча приторочена к ремню маленькая парадная кирка.
Он очень серьезен и строг, потому что из толпы на тротуарах на него обязательно смотрят с гордостью наши знакомые и мы с мамой и маленькой Соней.
Где-то в толпе, прислонившись к газетному киоску, прижав к себе стопку книг, стоит сумасшедший Мома, и в глазах его за стеклами пенсне блуждает вечность.
А оркестр гремит, заставляя чеканить шаг, и движутся колонны поглавной улице нашего города, по бокам которой уже зацвели каштаны, и над ними во всю ширь мостовой протянуто трепещущее красное полотнище, на котором крупно, доходя до сердца, написано: «Мы счастливы, что живем и трудимся в одно время с Великим Сталиным!»