Вчера я был так беспокоен, что не мог ни за что приняться. Я читал Платона, страницу за страницей, и сознавал, что слова, скользящие в моем мозгу, не имеют для меня никакого значения и что другая половина его поглощена мыслями о мисс Шарп. Если бы я только осмелился быть естественным и применить мои обычные способы обращения с женщинами, мы наверно могли бы быть друзьями. Но я одержим страхом, что она покинет меня, если я, хоть немного, перейду границу, проведенную ею между нами. Я вижу, что она твердо решила остаться только секретаршей, и отдаю себе отчет в том, что поступать так ее заставляет ее воспитание. Если она будет в коротких или приятельских отношениях со мной, она почувствует, что ей не подобает приходить одной ко мне в квартиру. Она приходит только потому, что нуждается в деньгах, и, принужденная делать это, она защищает свое достоинство, одевая эту ледяную маску. Я знаю, что в четверг она отправилась домой потому, что ее оскорбил взгляд Корали, и порча машинки была только предлогом. Теперь, если случится еще что-либо подобное, она может предупредить меня об уходе. Буртон инстинктивно почувствовал это и воспротивился тому, чтобы я пригласил ее завтракать. Если бы она была обыкновенной машинисткой, у Буртона не было бы ни малейших возражений — как я сказал раньше, Буртон знает свет.
Что же делать теперь? Мне хотелось бы отправиться к герцогине, сказать ей, что я кажется влюбился в свою секретаршу, которая и смотреть на меня не хочет, и спросить ее совета, но я боюсь, что, несмотря на всю широту ее мыслей, классовые предрассудки слишком сильны в ней, чтобы она могла действительно сочувствовать мне. Ее старорежимный французский ум не сможет представить себе Тормонда — сына Анны де Монт-Анбац, — влюбившегося в незначительную мисс Шарп, приносящую бинты в Курвильский лазарет.
Эти мысли так мучили меня весь вчерашний день, что к вечеру у меня была настоящая лихорадка, а у Буртона вид полнейшего неодобрения. Под вечер выпал также легкий дождь и я не мог выехать на террасу посмотреть на заход солнца.
Я умышленно мешкаю над последней главой книги, а также перечел написанные ранее и решил переделать некоторые из них, но даже в лучшем случае, я не смогу растянуть это больше, чем недель на шесть, а тогда под каким предлогом я удержу ее? Я чувствую, что она не останется только для того, чтобы отвечать на несколько писем в день, сводить счета и, вместе с Буртоном, расплачиваться по ним. Я в большем отчаянии, чем был когда-либо за весь год. А что, если предположить, согласно ее теории, что я должен получить урок? Если поразмыслить, как она сказала, без тщеславия, кажется, что я должен научиться побеждать чувства и сохранять невозмутимость, даже когда все, чего я желаю, находится вне досягаемости.
Сегодня несчастный день, хотя начался он довольно хорошо. В одиннадцать, когда я закрывал дневник, пришла мисс Шарп. На этот раз я послал встретить ее на станцию. Она принесла всю работу, которую взяла с собой в четверг, в полном порядке, а на ее лице была обычная маска. Хотел бы я знать, разглядел бы я ее красоту если бы не видел ее без очков? Теперь эта красота бросается мне в глаза, даже когда они на ней, — ее нос так тонок, а рот — настоящий лук Амура, если только можно вообразить решительно очерченный лук Амура. Я уверен, что, если бы она была одета как Алиса, Одетта или Корали, она была бы прелестна. Сегодня утром, до ее прихода, я начал думать об этом и о том, как мне было бы приятно дарить ей вещи лучшие, чем все те, которые когда-либо имела хоть одна из «дамочек». Как я хотел бы, чтобы у нее были сапфировые браслеты для ее тонких ручек и длинная нитка жемчуга на тонкой шейке — жемчуга моей матери, — может быть, и большие жемчужины в подобных раковинам ушах. И еще о том, как мне хотелось бы распустить ее волосы, расчесать их и позволить им свободно виться, а затем зарыться в них лицом — для такого тугого узла, как у нее, должно быть, нужно иметь массу волос. Но к чему я пишу все это, когда в действительности это дальше, чем когда бы то ни было, — боюсь даже, что окончательно невозможно.
Мы работали в гостиной, я попросил ее перечесть ранние главы книги, что она и сделала.
— А теперь, какого вы мнения о книге в целом? — спросил я ее.
Она помолчала минуту, как бы не желая ответить сразу, но потом честность, составляющая ее неотъемлемую часть, вынудила ее ответить:
— Она объясняет, что такое мебель этой эпохи.
— По вашему это страшная ерунда.
— Нет.
— Что же тогда?
— Это зависит от того, собираетесь ли вы издать ее.
Я откинулся назад и рассмеялся — с горечью. Открытие, что она понимала это только, как возможность для меня облегчить душу, род «аспирина», как говорила герцогиня, резнуло меня как ножом, я испытывал гневное сознание от того, что мне не противоречили и потакали только потому, что я был ранен. Я был предметом сожаления и даже нанятая мной машинистка… но я не могу писать об этом!
Мисс Шарп вскочила со стула, ее тонкие ноздри вздрагивали, а рот принял выражение, которое я не могу даже определить.
— Но это совсем не плохо, — сказала она. — Вы меня не так поняли.
Я знал, что она зла на себя за то, что обидела меня, и что я могу извлечь из этого большую пользу, но что-то во мне не позволило мне сделать это.
— О, все в порядке, — ответил я, но, быть может, мой голос звучал монотонно и обескуражено, так как она продолжала с большой добротой:
— Конечно, у вас большие знания в этой области, но я чувствую, что многие главы требуют большей сжатости. Могу я сказать вам где?
Я чувствовал, что это больше не интересует меня, так или иначе, это было смешно и несущественно. Я смотрел на все это с новой точки зрения, но был рад ее доброму отношению, хотя, на минуту, даже это казалось не таким уж важным. Что-то ошеломило меня. Что во всем этом хорошего, какое это имеет значение? Бессознательно я устало откинул голову на подушку и, ощутив прикосновение мягкого шелка, на минуту закрыл глаза.
Когда мисс Шарп заговорила снова, ее голос был полон сочувствия — и не раскаяния ли?
— Я хотела бы помочь вам снова заинтересоваться этим, позволите вы мне? — попросила она.
Я был рад, что она не выразила сожаления, что обидела меня — этого бы я не вынес.
Теперь я открыл глаз и взглянул на нее, она близко наклонилась ко мне, но я не почувствовал ничего особенного, — только желание заснуть и покончить со всем. Как будто ткань, сотканная моим воображением, была разорвана.
— Это очень мило с вашей стороны, — вежливо ответил я. — Да, скажите что вы думаете.
Ее такт очень велик, она сразу погрузилась в тему без дальнейших выражений симпатии, ее голос был полон дружелюбия и интереса, и на этот раз она отбросила в сторону свою вынужденную сдержанность. Она говорила умно, выказывая развитые критические способности, и, наконец, мое безразличие начало разбиваться и я не мог избежать некоторого волнения. Утешительным фактом было то, что она должна была быть заинтересована работой, иначе она не могла бы разбирать главу за главой, одно место за другим, как делала.
По мере того, как мы обсуждали книгу, она пришла в возбуждение и один раз бессознательно сняла очки. Ее прекрасные синие глаза были как солнце, выглянувшее из бурных туч. Мое сердце «прыгнуло» (думаю, что это может выразить испытанное мною ощущение), я почувствовал странную смесь возбуждения и удовольствия и, как я предполагаю, не подавил своего восхищения, так как она испугалась и, ярко покраснев, немедленно же вновь одела их, продолжая свою речь уже более спокойным тоном. Увы!..
Конечно, я сейчас же понял, что она носит очки не для того, чтобы смягчить свет или из-за неправильного зрения, но просто, чтобы скрыть эти синие звезды и сделать себя непривлекательной.
Как все это таинственно!
Хотел бы я иметь возможность скрыть то, что заметил, как она сняла очки. В другой день я, конечно, воспользовался бы своими преимуществами и заставил бы ее сознаться, по какой причине она носит их, но какое-то мое странное свойство помешало мне извлечь пользу из этого положения, — и я пропустил этот случай. Быть может, она была благодарна мне, так как потом снова оживилась.
Я начал думать, что могу написать дурацкую книгу заново и предложил ей разобрать ее в подробностях.
Она согласилась.
Тут меня внезапно поразило то, что она не только говорила о стиле книги, о технике письма, но и выказывала действительное знание самой мебели. Как может мисс Шарп, маленькая нуждающаяся машинистка, быть знакома с мебелью эпохи Вильяма и Мэри? Она, очевидно не была знакома с «лучшими днями», только после которых принялась за стенографию, так как ее знание не только этого дела, но также и бухгалтерии и всех других обязанностей секретарши, указывает на долгие занятия этим.
Не могла ли она изучить мебель в музеях?
Но война продолжается уже четыре года и, насколько я понял, все это время она провела в Париже. Даже если она оставила Англию в 1914, ей тогда могло быть только восемнадцать или девятнадцать лет, а девушки этого возраста обыкновенно не интересуются мебелью. Эта мысль озаботила меня и на несколько мгновений я замолчал, взвешивая положение.
Мои мысли прервал ее голос:
— Узлообразная отделка впервые становится известной на стульях Бракстед, — говорила она.
Я говорил об этих стульях, но не отметил этот факт.
Каким чортом она знала об этом?
— Откуда вы знаете?
— Мои знакомые видели их, — ответила она тем же голосом, но ее щеки вспыхнули ярче.
— Вы сами никогда не видели их?
— Нет, я никогда не была в Англии.
— …никогда не были в Англии?…
Я был ошарашен.
Она продолжала торопливо, я хотел даже сказать лихорадочно, и быстро погрузилась в обсуждение метода расположения глав. На ней снова была ее броня, она снова была настороже и, возможно даже, раздосадована на себя, что позабыла осторожность.
Я знал, что могу сбить ее с толку и, быть может, добиться от нее интересных признаний, затеяв волнующую пикировку, но какой-то инстинкт предостерег меня от этого. Я мог выиграть в данную минуту, но, если у нее есть секрет и она не хочет, чтобы я открыл его, в дальнейшем она постарается не попадать в такое положение, при котором это может случиться. Над моей головой все время висит, как Дамоклов меч, возможность ее отказа от места. Кроме того, к чему мне волновать ее только для моего удовлетворения. Как бы то ни было, я дал себе слово, что узнаю от Мориса все, что только смогу.
Все, что она говорит и делает, создаст впечатление, что она воспитанная женщина, привыкшая говорить с людьми нашего круга, людьми, знающими Англию и ее лучшие дома настолько, что благодаря им, она знает, где находится известная мебель. Даже самое построение ею фраз характерно для нашего общества, а не для класса, к которому она принадлежит по профессии.
И все же — она бедно одета, исполняет домашнюю работу и должна была годами проходить профессиональные деловые методы. Это внушает глубокий интерес. Я никогда даже не спрашивал Мориса, как он услыхал о ней.
Ну вот, я спокойно записываю отчет о сегодняшнем утре, чтобы оглянуться на него и посмотреть, куда нас могли бы привести наши новые, более короткие интимные отношения, если бы не печальный конец дня.
На этот раз Буртон уже не спрашивал меня, будет ли она завтракать со мной и отдал свои распоряжения в уже установившемся порядке. Он очень тонок в своих различиях и понимает, что какая-либо перемена после того, как мы завтракали вместе, была бы некрасива.
К тому времени, как вошли лакеи, чтобы накрыть на стол, у меня исчезло чувство обиды, а затем безразличия. Я снова был заинтересован работой и страшно заинтригован историей семьи Шарп.
Я употребил также свою хитрость и выказал обычное равнодушие, так что эта странная девушка немного ослабила свою настороженность.
— Я думаю, что, если вы окажите мне свою помощь, я все-таки смогу сделать из этого совсем приличную книгу, но только не кажется ли абсурдным беспокоиться о таких вещах, как мебель, в то время, как мир разваливается и колеблются империи? — заметил я, когда выходец из Ноева Ковчега подал омлет.
— Все это только временно, скоро люди будут рады снова возобновить культурные интересы.
— У вас никогда нет никаких сомнений в том, как кончится война?
— Никогда.
— Почему?
— Потому что я верю в смелость Франции, упорство Англии и юность Америки.
— А что олицетворяет Германия?
— Вульгарность.
Это была совершенно новая причина некоторого падения Германии. Она привела меня в восторг.
— Но вульгарность не значит слабость.
— Да, значит. У вульгарных людей недостаточно развита чувствительность и они не могут судить о психологии других, они подходят к всему только со своей меркой и, таким образом, не могут предвидеть возможные случайности. Это доказывает слабость.
— Как вы мудры, и как рассуждаете!
Она молчала.
— Все сражающиеся нации наполнятся вульгарными людьми, — даже, если победят, так как лучшие будут убиты, — рискнул сказать я.
— О, нет! У большинства из них души не вульгарны и только окружающая их обстановка заставила их выражать себя таким образом. Если, например, вы заглянете за напыщенность французской буржуазии, вы найдете ее дух восхитительным. Я предполагаю, что в Англии то же самое. Вульгарны те, которые стремятся выдать себя не за то, что они есть, а Германия полна такими.
— Вы хорошо ее знаете?
— Да, очень хорошо.
— Если это не ужасно нескромный вопрос — сколько вам лет мисс Шарп? — после этого разговора я чувствовал, что ей не может быть больше двадцати трех.
Она улыбнулась — вторая улыбка, которую я видел.
— Двадцатого октября мне будет двадцать четыре.
— Скажите, где только вы научились своей житейской философии за это время?
— Если только мы не спим на половину нас всему учит жизнь, в особенности, если она трудна.
— А глупцы, подобные мне — не желают учиться чему-либо и брыкаются среди колючек?
— Да.
— Все же, я постараюсь научиться всему, чему вы захотите научить меня, мисс Шарп.
— Почему?
— Потому, что я доверяю вам. — Я не прибавил, что это было потому, что мне нравился ее голос, что я уважал ее характер и…
— Благодарю вас, — сказала она.
— Будете вы учить меня?
— Чему?
— Как не быть никуда не годным.
— Мужчина знает это сам.
— Тогда — как научиться спокойствию.
— Это будет трудно.
— Разве я так невозможен?
— Не могу сказать, но…
— Но что?
— Нужно начать с самого начала.
— Ну и?…
— Ну и у меня нет времени.
Когда она сказала это, я посмотрел на нее; в ее голосе был слабый отголосок сожаления и поэтому я хотел видеть выражение ее рта, — но оно ничего мне не сказало.
Больше я ничего не мог извлечь из нее, так как после этого, довольно часто входили и выходили лакеи, меняющие блюда, и, таким образом, я не имел успеха.
После завтрака, я предложил выбраться в парк, по крайней мере, в цветник, и посидеть в тени террасы. Былое великолепие клумб исчезло и теперь они были полны бобов. Мисс Шарп последовала за моим креслом и с величайшим прилежанием заставила меня переделывать первую главу. В течение часа я, насколько мог, наблюдал за ее милым личиком. На меня снизошел покой. Мы твердо находились на первой ступеньке лестницы дружелюбия и если бы только я мог удержаться от того, чтобы не надоедать ей каким-нибудь образом.
Когда мы кончили работу, она встала.
— Если вы ничего не имеете против, так как сегодня суббота, я обещала Буртону свести счета и приготовить вам к подписи чеки. — Она взглянула на Буртона, сидевшего на стуле невдалеке и наслаждавшегося солнцем. — Я пойду теперь и займусь этим.
Мне хотелось сказать: «Чтобы чорт побрал счета», но я позволил ей уйти — в этой игре я должен быть черепахой, а не зайцем. Она слабо улыбнулась — третья улыбка — и ушла слегка кивнув мне головой.
Сделав несколько шагов она вернулась.
— Могу я попросить Буртона отдать мне хлебные карточки, которые я одолжила вам в четверг? — сказала она. — Теперь никто не может щедро обходиться с ними, не правда ли?
Я был в восторге от этого. Я был в восторге от всего, что задерживало ее со мною на лишнюю минуту.
Жадными глазами я следил за тем, как она исчезла по направленно к отелю, а затем я, должно быть, задремал на время, так как была уже четверть пятого, когда я вернулся обратно в свою гостиную.
А затем, когда я сидел уже в кресле, раздался стук в дверь и вошла она с чековой книжкой в руках. Прежде, чем я открыл ее или даже взял ее в руки, я уже знал, что случилось что-то, что снова изменило ее.
Ее манеры снова были полны ледяного почтения служащей, все дружелюбие, выросшее в последние два или три дня, совершенно исчезло. Я не мог вообразить почему.
Она открыла чековую книжку и протянула мне для подписи перо, я подписал около дюжины заполненных ею чеков, отрывая их один за другими по мере того, как подписывался. Она молчала и когда я кончил, взяла их, сказав вскользь, что принесет заново переписанную главу во вторник, а теперь должна торопиться, чтобы поймать поезд — и прежде, чем я успел ответить, вышла из комнаты.
Меня охватило ужасное чувство подавленности. Что бы это могло быть?
Машинально я взял чековую книжку и стал перелистывать ее, когда мои глаза упали на корешок, на котором она случайно открылась. Он был заполнен не почерком мисс Шарп, несмотря на то, что это была книжка, предназначенная для хозяйственных расходов и обычно находящаяся у Буртона, а моим собственным и на нем было написано так небрежно, как я всегда записываю свои личные расходы: «Сюзетте — 5000 франков» — и число последней субботы, а когда я повернул страницу, следующий был — «Сюзетте — 3000 франков», и число понедельника.
Ирония судьбы. По невниманию я в те два дня употреблял эту чековую книжку вместо моей собственной.