Я был ужасно рад снова увидеть старину Мориса — он загорел, и выглядит не так изыскано, хотя носки, галстук и глаза гармонируют так же хорошо, как всегда. Он поздравил меня с улучшением моего здоровья и рассказал все новости.
Одетта, в заботах о своей красоте, употребила какое-то новое средство для укрепления кожи, которое изуродовало ее на некоторое время и заставило удалиться в родовое имение под Бордо, где она может оплакивать свою судьбу, пока не восстановится цвет ее лица.
Как сказал Морис — «очень неудачно для нее» — так как она почти поймала бродячего английского пэра, пользовавшегося во время войны «тепленькими местечками» и отдыхавшего в Довилле от краснокрестных усталостей, а теперь, благодаря слухам об испорченной коже, он перенес свое внимание на Корали, что послужило причиной раздора между грациями. Скорбность Алисы пленила очень богатого гражданина одного из нейтральных государств, поставлявшего великосветским дамам филантропические планы, она надеется вскоре повенчаться.
Кажется, что в самом надежном и счастливом положении Корали, так как она уже устроена и может развлекаться без тревоги. Морис намекнул, что если бы не ее «увлечение» мною, она могла бы подцепить пэра, развестись с бедным Ренэ, ее покладистым военным мужем и сделаться английской графиней.
— Ты все перевернул, Николай. Дюкьенуа в отчаянии и говорит, что Корали изменилась сразу же после того, как увидела тебя здесь, а потом, чтобы рассеяться и забыть тебя, отбила у Одетты лорда Брокльбрука.
— Ах, ты старый плут! — и Морис погладил меня по спине.
Он прибавил, что они были в восторге от моих подарков и стремились скорей вернуться в Париж и поблагодарить меня.
Война становилась досадным неудобством, и чем скорее она кончится, тем лучше будет для всех.
Еще некоторое время он бродил кругом и около и, наконец, приблизился к самому важному.
Он встретил нескольких моих родственников со стороны Монт-Обен — к счастью для меня, весь этот год они были вдали от Парижа — и они с беспокойством спрашивали его, не думаю ли я о женитьбе. И вообще о том, что я делаю теперь, когда заживают мои раны.
Я рассмеялся.
— Как я рад, что моя мать была единственным ребенком и что все они недостаточно близки для того, чтобы иметь право надоедать мне. Лучше бы они продолжали заниматься благотворительностью в Биаррице. Мне говорили, что лазарет для выздоравливающих, который содержит моя кузина Маргарита, настоящее чудо. Я посылал ей частые пожертвования.
Тут Морис рискнул…
— Вы не… не связаны чем бы то ни было с вашей секретаршей, друг мой? — спросил он.
Я уже заранее решил, что не буду сердиться ни на что из того, что он скажет, так что был готов к этому.
— Нет, Морис, — и я налил ему второй стакан портвейна. К этому времени Буртон уже покинул нас. — Мисс Шарп не знает, что я существую, она здесь только для того, чтобы выполнять свою работу, причем лучшей секретарши нельзя и желать. Я знал, что Корали внушит вам какую-нибудь глупость.
Морис отхлебнул свое вино.
— Корали сказала, что, несмотря на очки этой девушки, в ее виде и походке есть что-то, выделяющее ее среди других, и что она знала и чувствовала, что вы заинтересованы ею.
Я сохранял бесстрастный вид.
— Конечно, это так, я необычайно заинтересован. Я хочу знать, кто она на самом деле. Она — женщина из общества и, более того, женщина из нашего общества. Я хочу сказать, что она знает вещи об Англии — в которой она никогда не была — которые не могла бы знать, если бы ее семья не говорила постоянно о них. Среди этих тем она бессознательно чувствует себя в своей среде и сроднилась с ними до того, что это прямо поражает. Не можете ли вы узнать для меня, старина, кто она такая?
— Конечно постараюсь. Шарп… ведь это не особенно аристократическое имя… нет.
— Без сомнения, это не настоящее ее имя.
— Но почему вы не спросите ее сами?
— Хотел бы я видеть человека, у которого хватило бы мужества спросить ее о том, что она не хочет сказать.
— Эта девчоночка! Но она кажется смирной, некрасивой и порядочной, Николай. Вы интригуете меня.
— Хорошо, Морис, пустите в ход свою сообразительность и не говорите о чем-либо другим. Я был бы очень рассержен, если бы вы сделали это.
Он заверил меня всем, чем угодно, что будет молчалив, как могила, а затем перешел к вопросу о Сюзетте. Он сожалел, что я дал ей «отставку», так как мне будет трудно заменить ее. Таких честных и не слишком хищных, как она, довольно трудно найти. С тех пор, как он услышал, что Сюзетта не является больше моей подружкой, он приглядывал что-нибудь для меня, но до сих пор не мог найти ничего подходящего.
— Вам нечего беспокоиться, Морис, — сказал я ему. — Я совершенно покончил с этой частью моей жизни и теперь мне ненавистна даже мысль об этом.
Морис посмотрел на меня с серьезной озабоченностью.
— Дорогой мой, это становится серьезным. Ведь вы не влюблены в вашу секретаршу, не правда ли? Или, может быть, вы пускаете пыль в глаза и она заменила Сюзетту, а вы не хотите разговоров по этому поводу?
Я почувствовал, что мое лицо заливает горячая краска. Одна мысль о моей обожаемой девочке, занесенной в категорию Сюзетты! Я готов был ударить своего старого друга, но у меня хватило смысла обсудить положение. Морис говорил только так, как говорил бы всякий, принадлежащий к парижскому свету. Секретарша, в которой очевидно заинтересован мужчина, недалека от кандидатки на звание любовницы.
Он совсем не хотел выказать неуважения именно к Алатее. Для него женщины или принадлежали к обществу, или нет. Конечно, существовал и промежуточный класс — «славные люди» — мещанки, служанки, машинистки и т. д. Но заинтересоваться одной из них можно было только по единственной причине. Таковы были вещи в представлении Мориса. Я знал его взгляды, может быть, в известной степени я и сам разделял их до своего перерождения.
— Вот что, Морис, я хотел бы, чтобы вы поняли, что мисс Шарп во всех смыслах дама из общества, я уже сказал вам это; но вы кажется этого не уловили. Она пользуется моим величайшим уважением и мне очень больно при мысли, что кто-либо может говорить о ней так же, как вы сейчас. Правда, я знаю, что вы не думали ничего дурного, вы, старая сова. Она обращается со мной так, как если бы я был старым надоедливым хозяином, которого она должна слушаться, но с которым не обязана разговаривать. Она не позволит ни малейшего дружелюбия или фамильярности со стороны какого бы то ни было мужчины, для которого ей придется работать.
— Значит, ваш интерес серьезен, Николай.
Морис был совершенно поражен.
— Мое уважение серьезно, мое любопытство горячо и я хочу получить сведения.
Морис старался почувствовать облегчение.
— Предположите, что вашу семью постигло разорение, старина, будете ли вы считать вашу сестру менее порядочной женщиной оттого, что ей придется зарабатывать хлеб в качестве машинистки?
— Конечно, нет, но это было бы ужасно. Мари… О, я и подумать не могу об этом.
— Тогда постарайтесь вбить себе в свою тупую голову, что мисс Шарп — это Мари, и ведите себя соответственно. Так смотрю на нее я.
Морис обещал, что сделает это, и наш разговор перешел на герцогиню — по дороге сюда, он видел ее на одной из станций, где скрещиваются поезда, и узнал, что на следующей неделе она вернется в Париж. Эта мысль утешила меня. Он уверил меня, что все вернутся к пятнадцатому октября, и тогда мы снова сможем развлекаться.
— К тому времени вы окончательно поправитесь для того, чтобы обедать вне дома, Николай, а если нет, вам нужно будет переехать вместе со мной к Ритцу, чтобы развлекаться на месте, дорогой мой.
Затем мы заговорили о книге. Для моих раскопок мебель действительно интересная и изысканная тема. Морис с нетерпением ждал возможности прочесть корректуру.
Когда он оставил меня, я откинулся в кресле и спросил самого себя, что случилось со мною такого, из-за чего Морис и вся эта компания кажутся на столько же миль удаленными от меня, насколько были удалены в своей банальности во время юношеских обсуждений важных вопросов в Итоне.
Как я должен был опуститься в последовавшие за тем годы, чтобы находить хотя бы развлечение среди людей, подобных Морису и «дамочкам». Мне внезапно показалось, что даже одноногий и одноглазый человек может сделать кое-что для своей страны в политическом смысле, — это была бы великолепная картина, если бы, в один прекрасный день, я мог войти в Парламент, имея рядом с собой Алатею, вдохновляющую и поддерживающую во мне все лучшее. Как скажется в английском политическом обществе ее манера держаться, ее ум и критические способности. Не говоря уже о том, что я люблю каждый дюйм ее миниатюрного тела, какой поддержкой для всякого мужчины был бы ее ум. И я грезил у камина о сентиментальных, полных восторга вещах, о которых ни один мужчина не мог бы высказаться вслух или поделиться ими с кем-либо. Без сомнения, дневник большое утешение, — не думаю, что я мог бы прожить этот ужасный год моей жизни без него.
Как я хотел бы, чтобы Алатея была моей женой и чтобы у нас были дети! Быть не может, что я написал это. Я ненавижу детей вообще — они до смерти надоедают мне. Даже два забавных ангелочка Соланж де Клерте, но иметь сына с глазами Алатеи… Боже… что я чувствую при этой мысли. Как я хотел бы сидеть с нею и разговаривать о том, как мы воспитаем его. Я протянул руку, попал на томик Чарлза Лэмба, и прочел «Детей Мечты», а кончив главу, почувствовал это идиотское, сдавливавшее горло, ощущение, которое познал только с тех пор, как Алатея разбудила что-то во мне, а может быть с тех пор, как находятся в напряжении мои нервы, не помню, чтобы когда-либо перед войной я чувствовал себя таким растроганным, слабым и глупым.
А теперь что предстоит мне?
Воля такая же сильная или сильнее моей. Глубочайшее предубеждение, которое я не в силах разубедить. Знание, что я не в силах удержать любимое мною, что во мне нет ничего духовного или физического, что могло бы привлечь ее, ничего, кроме материальной стороны — денег — считаться с которой она, может быть, и нашла бы нужным, благодаря своей великой самоотреченности и желанию улучшить жизнь любимых ею существ. Моя единственная возможность получить ее вообще — это купить ее при помощи денег. А купив ее, когда она будет здесь, в моем доме, устою ли я перед искушением воспользоваться создавшимся положением? Смогу ли я тянуть день за днем, не прикасаясь к ней, не зная радости, пока величие моей любви не растопит ее неприязнь и презрение ко мне?
Хотел бы я знать!
Она никогда не выйдет за меня, если я не дам слова, что это будет только пустым обрядом — в этом я уверен, даже если обстоятельства помогут мне принудить ее сделать это. Честное слово надо держать. Не вызовет ли это еще более адские страдания, чем те, которые теперь.
Может быть, подобно Сюзетте, мне лучше всего отравиться на берег моря и постараться разбить цепь и забыть ее.
Я позвонил Буртону и, когда он укладывал меня в постель, рассказал ему о своем новом плане. На неделю мы отправимся в Сен Мало, я распорядился, чтобы он позаботился о необходимых разрешениях. В настоящее время путешествие куда-либо сопряжено с бесконечными трудностями.
Не поддаваясь слабости, я написал Алатее, прося ее продолжать в мое отсутствие приводить в порядок рукопись и отметить те места, которые, по ее мнению, должны быть еще изменены. Я писал возможно более холодным и деловым слогом. После этого, я отправился спать и спал лучше, чем за все последнее время.
Как забавны подобные места! Я здесь, в этом пустынном заброшенном уголке, около моря, где отель удобен и почти не затронут войной. Я несчастлив — воздух приносит мне пользу, вот и все. Я привез с собой книги и не стараюсь писать, а только читаю и пытаюсь заснуть — так проходят часы. Я постоянно повторяю себе, что не интересуюсь больше Алатеей, что я выздоровею и уеду в Англию, что я вышел из-под ее влияния и снова человек со свободной волей — мне гораздо лучше.
В конце концов, не нелепо ли с утра до ночи думать о женщине?
Через год или два, когда у меня будет новая нога и все будет залечено, смогу ли я ездить верхом? Ну, конечно, без всякого сомнения и даже немного играть в теннис. Во всяком случае я смогу охотиться — если только нам будет разрешено сохранить рябчиков и фазанов, когда кончится война.
Да, конечно, жизнь великолепная вещь. Мне нравится, когда мне в лицо дует сильный ветер, и вчера, к большому неудовольствию Буртона, я выехал на парусной лодке.
Как я мог быть настолько неосторожен и рисковать, что случайное резкое движение вновь отодвинет мое выздоровление на несколько месяцев назад? Но иногда приходится рисковать. Никогда поездка на парусной лодке не доставляла мне подобного наслаждения, и это было именно благодаря этому риску.
Прошла неделя с тех пор, как мы приехали сюда, на край земли, и я снова чувствую беспокойство, быть может, потому, что как раз сейчас пришел Буртон с письмом в руках. Я немедленно же узнал почерк Алатеи.
— Я взял на себя смелость перед отъездом оставить наш адрес молодой лэди, сэр Николай, на случай если ей нужно будет сообщить нам что-нибудь: теперь она пишет и просит не буду ли я так добр спросить у вас, не взяли ли вы с собой главу седьмую, она нигде не может найти ее.
Затем, с видимым напряжением, он заявил мне, что в остальной части письма было сообщение, что когда она работала в пятницу, явилась «Мадемуазель ла Блонд» и, миновав открывшего дверь Пьера, настояла на том, чтобы повидать ее. (Конечно, это была мамзель, сэр Николай! — резко объявил Буртон). Она хотела узнать мой адрес, но мисс Шарп чувствовала, что не вправе дать его ей, и сказала только, что письма будут пересланы.
— Надеюсь, что эта особа не устроила сцены молодой лэди, сэр Николай, — проворчал Буртон. — Конечно, она не говорит об этом в письме, но очень похоже, что так и было. Ни за что на свете я не хотел бы чтобы ее оскорбили!
— Я также, — сердито ответил я. — Сюзетта должна была бы лучше соображать теперь, когда я дал ей все, чего она желала. Не будете ли вы добры и не дадите ли вы понять, что это не должно повторяться.
— Я посмотрю за тем, чтобы адвокат сделал это — это единственный способ разговаривать с подобными особами — хотя мамзель была одной из лучших. Кажется мне, сэр Николай, что они причиняют беспокойства больше, чем стоят. Я всегда говорил это, даже когда был моложе. Куда бы они не шли, за ними следом идут неприятности.
Как я был согласен с ним!
Значит, между мной и Алатеей выросло новое препятствие, которое я не могу рассеять объяснением. Единственное утешение, которое я извлекаю из всего этого, это то, что дорогую, очевидно, подгоняет крайняя нужда, иначе она ни единой минуты не могла бы мириться с подобными вещами и отказалась бы от места одновременно с этим письмом.
Если она так нуждается в деньгах, быть может, несмотря ни на что, я получу ее согласие на замужество со мной. Одна мысль об этом заставила сильнее забиться мой пульс и мое спокойствие улетучиться. Все разумные, начинавшие влиять на меня, рассуждения, испарились. Я знал, что снова нахожусь во власти ее привлекательности, как в ту минуту, когда мои страстные губы коснулись ее губ, нежных и сопротивляющихся. Ах, что за мысль! Что за воспоминание! Будучи наедине, я не позволял себе предаваться ему, но теперь, когда было сломано всякое сопротивление, я провел остаток дня в мечтах о радости этого поцелуя — и к ночи был безумнее весеннего зайца и находился в еще более жестоком беспокойстве, чем когда-либо.
Я ненавижу это место — я ненавижу море. Все это ни к чему — я еду обратно в Париж.