V.

Сегодня утром я чувствую, что с трудом вынесу время до того, как придет мисс Шарп. Я рано оделся, готовый начать новую главу, хотя в голове у меня нет ни одной мысли. Мне трудно спокойно оставаться здесь, в моем кресле.

Был ли я слишком невозможен? Придет ли она, а если нет, какие шаги можно будет предпринять, чтобы найти ее? Морис в Довилле, вместе со всеми, а я не знаю домашнего адреса мисс Шарп, а также есть ли у нее телефон. По всей вероятности, нет. Мое сердце бьется и я глупо волнуюсь, как женщина. Я анализирую теперь влияние умственных переживаний на физическое состояние — даже моя пустая глазная впадина болит. Я с трудом владею голосом, когда Буртон начинает разговор о моих распоряжениях на сегодняшний день.

— Не хотите ли вы присутствия вашей тети Эммелины, сэр Николай? — спрашивает он меня.

— Конечно нет, Буртон, старый вы дурень.

— Вы кажитесь таким беспокойным, сэр… за последнее время.

— Я действительно беспокоюсь… пожалуйста оставьте меня одного.

Он кашляет и удаляется.

Теперь я снова прислушиваюсь — остается две минуты, она никогда не опаздывает.

Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Кажется, что кровь разорвет вены… я не могу писать.


____________________

Она все-таки пришла, запоздав только на десять минут против обыкновения, но они показались вечностью, когда я услышал звонок и медленные шаги Буртона. Я готов был вскочить с кресла, чтобы открыть дверь самому. Телеграмма! Это случается всегда, когда ждешь кого-либо с отчаянным беспокойством. Телеграмма от Сюзетты.


«Вернусь сегодня вечером, душка.»


Душка! Ба! Я не хочу больше видеть ее.

Должно быть мисс Шарп вошла, когда дверь была открыта, чтобы принять телеграмму, так как я снова почувствовал себя очень подавленно, когда услышал ее стук в дверь.

Она вошла и, как всегда подошла к моему креслу, но не произнесла обычного холодного утреннего приветствия. Я взглянул — роговые очки снова прикрывали ее глаза, остальная часть лица была очень бледна. Мне показалось, что в постановке ее маленькой головки было что-то высокомерное. В ее тонких красных ручках были вечные блокнот и карандаш.

— Доброе утро, — сказал я заискивающе. Она слегка поклонилась, как бы говоря: «Вы кажется что-то сказали», а затем остановилась, ожидая, чтобы я продолжал.

Я был взволнован, как птица, и почувствовал себя отменным ослом, не в силах придумать, что бы такое сказать. Я, Николай Тормонд, привыкший ко всему, нервничающий перед маленькой секретаршей.

— Гм!.. не прочтете ли вы мне вслух последнюю конченную нами главу? — неуклюже проворчал я.

Она отправилась в соседнюю комнату за рукописью.

Я знал, что должен извиниться перед ней.

Вернувшись, она натянуто уселась, готовая начать.

— Мне жаль, что вчера я был такой грубой скотиной, — сказал я. — С вашей стороны мило было вернуться. Простите вы меня?

Она снова поклонилась. В этот момент я почти ненавидел ее — она заставляла меня переживать так много. Во мне поднялась глупая досада.

— Думаю нам лучше начать работу, — продолжал я раздражительно.

Она начала читать. Как мягок ее голос и как культурен. Ее родные должны быть хорошо воспитанными утонченными людьми, у обыкновенной английской машинистки не могло бы быть этого, не поддающегося описанию, оттенка.

Что значит голос! Что за восторг, звук этого тонкого, изысканного произношения! Мисс Шарп никогда не ставит неправильного ударения и не смазывает слов, она никогда не употребляет жаргона — и все же в ее речи нет ничего педантичного, как будто бы те, с кем она обычно сталкивается — люди ее класса и она никогда не слышит грубых разговоров. Кем она может быть?

Музыка ее чтения успокоила меня — как бы я хотел, чтобы мы могли быть друзьями!

— Сколько времени внучке мадам Бизо? — резко спросил я, прерывая ее.

— Десять месяцев, — ответила мисс Шарп, не поднимая глаз.

— Вы любите детей?

— Да.

— Может быть, у вас есть братья и сестры?

— Да.

Я чувствовал, что смотрю на нее жадно и что она намеренно не поднимает веки.

— Сколько?

— Двое.

Тон голоса говорил: «Я нахожу ваши вопросы неуместными».

Я продолжал…

— Братья?

— Один брат.

— И сестра?

— Да.

— Сколько им лет?

— Одиннадцать и тринадцать.

— Значит, между вами большая разница в летах?

Она не сочла нужным ответить на это — в движении, которым она перевернула рукопись, было чуть заметное нетерпение.

Я боялся надоедать ей дальше, чтобы она не отказалась от места и, уступив ей, вернулся к работе.

Но все время я чувствовал ее присутствие — до дрожи чувствовал ее присутствие все утро. Ни одной минуты я не мог работать естественно, только усилием воли я вытягивал из себя слова.

В манерах мисс Шарп не было признака нервности. Я для нее просто не существовал, я был надоедливым, себялюбивым, бесполезным работодателем, платившим ей вдвое больше, чем заплатил бы кто-либо другой, взамен чего от нее требовалась совершеннейшая по качеству работа. Я не имел значения, как мужчина, она не испытывала жалости ко мне, как к раненному человеческому существу. Но я и не хотел ее жалости… Чего же я хотел?… Я не могу написать этого… я не могу встать лицом к лицу с этим. Прибавится ли к моей жизни новое мучение? Желание недостижимого? Тоска не о том, что меня вообще никогда больше не смогут любить женщины, но о том, что — болен я или здоров — внимание единственной женщины недоступно мне.

На мисс Шарп не влияет то, калека я или нет. Возможно, что будь я таким же как в тот день, когда первый раз надел форму гренадера, я так же не существовал бы для нее — она видит каким малоценным существом я являюсь. Должен ли я всегда быть таким? Ей Богу, я хотел бы знать!


Ночь.

Почти весь день она работала со своим обычным прилежанием, не обращая на меня ни малейшего внимания, пока я не позвонил ей в пять часов, когда принесли мой чай. Может быть раздражение отозвалось на моих чувствительных, натянутых нервах, но я чувствовал себя в достаточной мере скверно, мои руки были влажны — еще одна чертовски непривлекательная вещь, не часто случающаяся со мной. Я попросил ее налить чай.

— Если бы вы были так добры, — сказал я, — я разрешил Буртону выйти. — К счастью, это было правдой. Она вошла, как лицо, которое знает, что вы можете приказывать, нельзя было сказать — неприятно ли это ей или нет.

Когда она была рядом со мной, по какой-то причине я чувствовал себя счастливее.

Она спросила какой чай я пью и я сказал ей:

— Не выпьете ли и вы со мной? — попросил я.

— Спасибо, мой уже на столе в соседней комнате, — и она поднялась.

— Пожалуйста, не уходите! — в отчаянии вырвалось у меня. — Не знаю почему, но сегодня я чувствую себя ужасно скверно.

Она снова села и налила себе чашку.

— Не почитать ли вам, если вы страдаете, — сказала она. — Это может усыпить вас, — и почему-то мне показалось, что в то время, как остался жестким ее твердо очерченный рот, может быть, глаза за роговыми очками могли быть и не такими каменными. И все же, вместе с тем, что-то во мне возмущалось при мысли о ее жалости, если она и испытывала хоть какую-нибудь. Физическое страдание вызывает слабость и отзывчивость к сочувствию, а дух приходит в ярость от такой податливости. Во весь этот адский год я никогда не испытывал такого безумного гнева на то, что я не могу быть мужчиной и сражаться, как в этот момент.

Один мой приятель француз сказал, что в английских книгах люди все время пьют чай и передают чашки — чай, чай, чай… в каждой главе и в каждой сцене чай. В этом большая доля правды. Чай связывает людей вместе, в это время люди разговаривают, это извинение для визита в этот час ничегонеделания. Мы слишком активная нация, чтобы встречаться в другое время дня, кроме как для того, чтобы заняться спортом. Таким образом, чай наше связующее звено, и мы будем запечатлены в веках, как чаепийцы, потому, что наши, отражающие жизнь, романисты аккуратно отмечают, что самые животрепещущие сцены в нашей жизни происходят среди чайных чашечек. Я отважился сказать все это мисс Шарп, чтобы втянуть ее в разговор.

— Что можно назвать наиболее частым времяпрепровождением французов? — спросил я ее.

Она задумалась на минуту.

— Они не ищут извинений для чего-либо, что делают, им не нужно поводов для действия так, как нам. Они значительно менее лицемерны и самомнительны.

Мне хотелось заставить ее говорить.

— Отчего мы такие лицемеры?

— Потому, что мы взяли себе за образец невозможное и не хотим показать друг другу, что не можем поступать согласно ему.

— Да, мы скрываем каждое чувство. Мы выказываем безразличие, чувствуя интерес, и делаем вид, что пришли по делу, явившись просто для того, чтобы повидать кого-либо, кто нам нравится…

Она дала разговору замолкнуть. Это привело меня в раздражение, так как последнее замечание показало мне, как далека она от того, чтобы быть глупой.

Мною снова овладела нервность. Чорт побери эту женщину!

— Пожалуйста, почитайте, — сказал я, наконец, в отчаянии и закрыл свой единственный глаз.

Она взяла книгу — случайно оказавшуюся томиком де Мюссе — и стала читать, раскрыв наугад. Ее французский язык также совершенен, как и английский. Последнее, что я помню, было «Мими Пэнсон», а когда я проснулся, была половина седьмого, и она ушла домой.

Хотел бы я знать, многие ли из нас со времени войны познали безутешность пробуждения в одиночестве, страдании и беспомощности. Конечно, должно быть, сотни. Если я и никуда не гожусь и трушу страдания, то, во всяком случае, я не выражаю этого вслух и, быть может, потому, что я такая смесь, я способен вести этот дневник. Будь я чистокровным англичанином, я не смог бы дать себе волю даже здесь.

К обеду пришла Сюзетта и я подумал о том, как вульгарно она выглядит, и, даже если ее руки и белы, то пальцы толсты, а ноги коротки. Когда она поцеловала меня, три черных волоска защекотали мою щеку. Я был груб и в раздражении дернул головой.

— Вот те на, дружок! — сказала она и надулась.

— Забавляй меня, — скомандовал я.

— Так значит ты хочешь не любви, Николай? Медведь!

— Ни чуточки, быть может я никогда больше не захочу любви. Развлекай меня, расскажи… расскажи мне о своем строющем планы мышином уме и добром сердечке. Как профессиональные дела?

Сюзетта устроилась на диване, свернувшись между подушек, как толстенькая полосатая кошечка.

— Очень посредственно, — фыркнула она. — Случаи влюбленности, при которых все мои добрые советы оставляются без внимания! увлечение наркотиками!.. очень глупо! Можно попробовать наркотик, да… но продолжать… Мой Бог!.. Больше уж не составляют себе состояния в профессии.

— Когда ты составишь себе состояние, Сюзетта, что ты с ним сделаешь?

— Куплю матери ферму… отдам Жоржину в монастырский пансион для благородных девиц и отложу для нее крупное приданное, а что касается меня — буду сдержанно играть в Монте-Карло…

— Значит ты не выйдешь замуж, Сюзетта?

— Замуж? — Она резко рассмеялась. — К чему, Николай?… Связать себя с одним мужчиной, гм!.. Ради чего?… а в то же время, кто может сказать?… Быть честной женой это то, чего я еще не испытывала. — Она снова рассмеялась.

— А кто такая Жоржина, ты не говорила о ней прежде, Сюзетта?

Она слегка покраснела под своими новыми терракотовыми румянами.

— Нет? О! Жоржина — моя первая маленькая ошибка. Но она у меня великолепно воспитывается, Николай, в монастыре Святой Девы в Сен-Брие. Ты должен знать, что там я, так сказать, ее тетка — жена небольшого парижского лавочника. Она обожает меня, и я жертвую, что могу, Святому Георгию. Жоржина будет настоящей дамой и выйдет замуж за сына городского головы… когда-нибудь.

Меня что-то безгранично растрогало. Эта забавная маленькая мать из полусвета, ее мысли, сосредоточенные на чистоте ее ребенка и на подходящем для нее замужестве в будущем. Ее плебейское дерзкое круглое личико такое добродушное в состоянии покоя.

Я уважаю Сюзетту гораздо больше, чем моих светских знакомых.

Когда она уходила — может быть это и было дурным тоном — я дал ей основательный четырехзначный чек.

— На воспитание Жоржины, Сюзетта.

Она закинула мне за шею руки и чистосердечно расцеловала меня в обе щеки. На ее веселые черные глаза навернулись слезы.

— В конце концов, у тебя есть сердце и ты джентльмэн, Николай! Вот! — и она выбежала из комнаты.

Загрузка...