Мне опротивела жизнь. Война похитила у нее всю радость, которую мог найти в ней молодой человек.
Гляжу себе в лицо, прежде, чем снова одеть на левый глаз черную повязку, и сознаю, что с моим кривым плечом и отнятой ниже колена правой ногой ни одна женщина в этом мире не сможет больше испытать какое-либо чувство ко мне.
Да будет так — я должен быть философом.
Слава Богу, у меня нет близких родственников, слава Богу, я все еще очень богат, слава Богу, я могу покупать любовь, когда она нужна мне, — что, в настоящих обстоятельствах, случается не слишком часто.
Почему люди ведут дневники? Потому, что в человеческом характере масса эгоизма. Ни для кого нет ничего более интересного, чем он сам, а дневник не может зевнуть вам в лицо, вне зависимости от того, как бы длительно ни было выражение ваших чувств.
Чистая белая страница — это вещь полная симпатии, поджидающая, чтобы запечатлеть чужие впечатления.
Вчера вечером здесь у меня ужинала Сюзетта. После ее ухода, я почувствовал себя скотиной. Она понравилась мне в среду, а после великолепного завтрака и двух рюмок бенедиктина я смог убедить себя, что ее нежность и страсть являются неподдельными, а не результатом нескольких тысяч франков. А затем, когда она ушла, я увидел в зеркале свое лицо без повязки над пустой глазной впадиной — и мною овладела глубокая подавленность.
Может быть, я такое никудышное создание потому, что я такая смесь? Бабушка американка, мать француженка и отец англичанин. Париж — Итон — Канны. Постоянные путешествия. Несколько лет наслаждения жизнью в качестве богатого сироты. Война… сражения… даже не снившийся ранее подъем духа… бессознательность… страдания… а затем?… затем, наконец, снова Париж — для специального курса лечения.
Зачем я записываю это? Чтобы потомки могли проследить нить моего существования? К чему?
Из какого-то архитектурного чувства, которое требует начала, и даже в дневнике, предназначенном только для моих глаз, начало это должно базироваться на прочном фундаменте.
Не знаю… и не хочу знать.
Сегодня к чаю ко мне придут три очаровательных создания. От Мориса они слышали о моем одиночестве и дикости. Они горят желанием выразить мне свое сочувствие и выпить очень сладкого чая с шоколадным тортом.
В дни моей юности я задумывался над тем, из чего состоит ум женщины — в тех случаях, когда у нее есть ум. Умнейшие из них, в большинстве случаев, лишены чувства логики и редко отдают себе отчет в относительной ценности вещей, но, по той или другой причине, они являются очарованием жизни.
Когда я увижу этих трех, я проанализирую их. Разводка — военная вдова, потерявшая мужа уже два года назад — третья — с мужем на фронте.
Все, как уверял меня Морис, готовы на все и в вышей степени привлекательны. Это принесет мне очень много пользы, уверял он. Посмотрим.
Они пришли с Морисом и Ольвудом Честером из американского Красного Креста. При виде комнаты, они защебетали, испуская, в восхищении легкие, резкие восклицания, мешая английскую речь с французской.
— Что за чудесный уголок! Что за мебель! Английская?… ну да, конечно, английская, семнадцатого века, ведь это сразу видно! Что за серебро… и как вычищено! И все такое шикарное! А отшельник такой обольстительный с его угрюмым видом. Hein![2]
— О, да, война длится слишком долго. В первый год жертвовали своим временем, но теперь, право, все устали и, конечно, после весны должен будет быть заключен мир — и каждый должен как-то жить. — Так болтали они.
Они непрерывно курили и пожирали шоколадный торт, а затем принялись за ликеры.
Они были так хорошо одеты и гибки, в эластичных корсетах или совсем без них. Они были хорошо раскрашены. Щеки нового, абрикосового тона и яркие, густо-красные губы. Окончив еду, они снова привели себя в порядок, вытащив золотые зеркальца, губную помаду и пудру, причем, разводка, даже подмазывая губы, продолжала свои старания соблазнить меня, сладострастно полузакрывая глаза.
Они говорили о театре, последних остротах, о своих «милых приятельницах», последних связях, последних страстях. Они говорит о Габриэли — ее муж был убит на прошлой неделе. Так глупо, с его стороны, в то время, как один из «друзей» Алисы из министерства мог легко устроить его на тыловой службе. Всегда нужно помогать своим друзьям, а Алиса обожала Габриэль. Но он оставил ее хорошо обеспеченной. Габриэль пойдет траур, делать нечего — война остается войной. Что же вы хотите?
— В конце концов, будет ли хорошо, если этой весной заключат мир? Приятно будет иметь возможность открыто танцевать, пить, но что касается остального?… Могут возникнуть затруднения и осложнения. Во время войны было очень хорошо… право очень хорошо! Не правда ли, милочка? Не правда ли?
Как мне говорил Морис, любовник вдовы женат, и мог все время держать свою жену на безопасном расстоянии в их имении в Ландах, но, если заключат мир, он снова должен будет вернуться в семью и жена сможет устроить ему много неприятностей из-за его связи.
Три любовника разводки будут в Париже, в одно и то же время. К замужней окончательно вернется муж. — О да, конечно, у мира тоже есть свои невыгодные стороны. Война вознаграждала за многое. О, и как еще…
Когда они, наконец, ушли, обещая вернуться очень скоро, на этот раз, чтобы пообедать и осмотреть всю «изысканную квартиру», Буртон вошел в комнату, чтобы прибрать после чая. Его лицо было маской, когда он сметал табачный пепел, попавший на старинный английский лакированный стол, на котором стояла большая лампа. Затем он вынес серебряные, наполненные окурками, пепельницы, принес их обратно уже вычищенными и, сделав это, слегка кашлянул.
— Открыть мне окно, сэр Николай?
— Сегодня чертовски холодный вечер.
Он подбросил в огонь лишнее полено и широко распахнул окно.
— Теперь вы пообедаете с большим удовольствием, сэр, — сказал он, оставив меня трястись от холода.
Хотел бы я быть музыкантом, я мог бы тогда играть для себя. У меня все еще есть две руки, хотя, может быть, левое плечо слишком чувствительно для того, чтобы играть часто. Мой единственный глаз болит, если я читаю слишком долго, а культяпка еще слишком нежна для того, чтобы можно было одеть искусственную ногу, костыль же я не могу употреблять больше чем следует из-за моего плеча. Таким образом, о ходьбе не может быть и речи. Может быть, эти то пустяки и являются причиной моего недовольства жизнью.
Я полагаю, что женщины, подобные сегодняшним посетительницам, исполняют какое-то назначение в общей жизненной схеме. С ними можно пообедать в изысканнейшем ресторане, не боясь встретиться со своими родственниками. Они несколько дороже, чем другие. Жемчужные ожерелья… соболя… бензин для их автомобилей — вот их цена. Они также так декоративны, и перед войной были великолепными партнершами в танго. Эти три принадлежат к лучшим семьям и за ними стоят родственники, благодаря чему от них не совсем отвернулось общество. Морис говорит, что они самые милые женщины в Париже и узнают от своих генералов самые последние новости. Их можно встретить везде, и Корали — та, которая замужем, — иногда одевает к послеобеденному чаю форму сестры милосердия, когда она вспоминает на десять минут заехать в госпиталь и подержать за руку какого-нибудь беднягу.
Да, я думаю, что и они нужны для чего-то, как бы то ни было, теперь существует бесчисленное количество подобных им.
Завтра Морис привезет для моего развлечения другой образчик — на этот раз американку, находящуюся здесь для «военной работы». Морис говорит, что она одна из умнейших, когда-либо встречавшихся ему, авантюристок, а так как, по его уверениям, я все еще неотразим (не богат ли я так отвратительно), я должен буду соблюдать осторожность.
Буртону шестьдесят лет и с ним связаны мои самые ранние воспоминания. Буртон знает свет.
Американская авантюристка привела меня в восторг, так она была занозиста. Ее глаза хитры и порочны, тело округло и упруго, она не чрезмерно раскрашена и платье кончается на добрых шесть дюймов ниже колен.
В ее добычу входят два английских пэра и всякий случайно попадающийся ей видный американец, который может облегчить ей жизнь. Она, также, играет роль «дамы из общества», «добродетельной женщины» и «пылкой работницы на нужды войны».
Все эти паразиты — продукты войны, хотя, может быть, они всегда существовали и война была только блестящим, предоставившимся им, случаем. Морис говорит, что в Америке существует новое выражение — «работать на войну» — что значит — отправляться в Париж и чудесно проводить время.
Их нахальство вызывает удивление. Если послушать одну из них, можно подумать, что она руководила всей политикой союзников и распоряжалась любым генералом.
Разве мужчины дураки? Да, глупцы — они не видят коварства женщин. Может быть, я тоже не мог заметить его, когда был еще человеческим самцом, которого они могли любить!
Любить? Не сказал ли я — любить?
Существует ли такая вещь? Или это только минутное половое возбуждение? Во всяком случае, этим исчерпываются все познания этих созданий.
Думают ли они вообще когда-либо? Я хочу сказать — о чем-нибудь ином, кроме планов, составляемых ими для будущей авантюры или извлечения какой-либо новой выгоды.
Не могу понять, как может мужчина жениться на одной из них, доверить свое имя и честь такой ненадежной охране. Думаю, что, в свое время, я должен был бы быть такой же легкой добычей, как другие. Но не теперь. Боюсь, что теперь у меня слишком много времени для размышлений. Во всех словах и поступках других людей я нахожу скрытые мотивы.
Сегодня со мной завтракала другая американка, блестящая девушка, богатая наследница, барышня того легкомысленного веселого типа, с которым я так часто танцевал до войны. Совершенно естественно она рассказала мне, что дала отполировать для ручки своего зонтика берцовую кость германского военнопленного. Она присутствовала при ампутации, после которой он умер. Это будет «действительно интересная памятка», уверяла она меня.
Не сошли ли мы все с ума?
Нет ничего удивительного в том, что все лучшие люди «отправляются на запад», иначе говоря умирают. Вернутся ли они в виде душ новой расы, когда все эти прогнившие существа будут уничтожены временем? Молю Бога, чтобы это было так…
Француженкам доставляют удовольствие их траурные вуали, ботинки с высокими каблуками и короткие черные юбки. Даже кузен является достаточно близким родственником для траурных одежд. Может ли кто-либо из нас теперь переживать траур? Думаю, что нет.
Морис бывает полезен. Стань я снова мужчиною, я презирал бы Мориса. Он такое добродушное существо, такой преданный спутник богачей и так им верен. Не выполняет ли он мою малейшую причуду и не доставляет ли все то, чего я желаю в данную минуту?
Насколько было бы лучше, если бы я был убит на месте! Во мне вызывают отвращение я сам и весь мир.
Когда-то, до войны, меня приводило в восхищение устройство этой квартиры. В центре Парижа, сделать ее совершенно английской. Всякий лондонский антикварий эксплуатировал меня к своему собственному душевному удовольствию. Я переплачивал за все, но каждая вещь — это драгоценность. Я не вполне уверен, что я намеревался сделать с квартирой, окончательно отделав ее, — занимать ее во время пребывания в Париже? — сдавать знакомым? — не помню точно. Теперь она кажется гробницей, в которой я могу укрыть свое искалеченное тело в ожидании конца.
Нина предложила однажды провести здесь со мною некоторое время — никто не должен был знать… Нина?… Приехала ли бы она теперь? Как они смеют так шуметь у дверей!.. Что там такое?… Нина!..
Это была действительно Нина.
— Бедный милый Николай, — сказала она. — Добрейший рок послал меня сюда. Я устроила себе паспорт — действительно серьезная военная работа — и вот я здесь на две недели, даже в военное время, — нужно же иметь пару платьев.
Я мог заметить, что мой вид был для нее большим ударом — моя привлекательность для нее исчезла. Я был только «бедным милым Николаем» и ее манеры стали материнскими. Нина, настроенная матерински. Когда-то она пришла бы в ярость при одной мысли об этом. Нине тридцать девать лет, ее мальчик только что поступил в авиационный отряд, — она рада, что война скоро кончится.
Она любит своего мальчика.
Она рассказала мне новости нашего старого мира праздной бесполезности, превратившегося теперь в мир серьезной работы.
— Почему ты сразу же, с момента ухода на войну так бесповоротно отрезал себя от всего и всех? Очень глупо с твоей стороны.
— Когда я был мужчиной и мог воевать, мне нравилось сражаться — и я не желал больше видеть никого из вас. Вы все казались мне такими бездельниками, а потому я проводил свои отпуска в деревне или здесь. Теперь вы кажетесь замечательными созданиями, а бездельником я сам. Я никуда не гожусь…
Нина приблизилась ко мне и коснулась моей руки.
— Бедный милый Николай, — снова сказала она.
Мне было страшно больно заметить, что прикосновение ко мне не вызывало у ней больше дрожи. Никогда больше ни одна женщина не почувствует трепета в моем присутствии.
Нина знает все относительно платьев. Из всех, когда-либо встречавшихся мне, англичанок, она одета лучше всех. Я слышал также, что она очень хорошо работала на нужды войны, она заслуживает своих двух недель в Париже.
— Что ты будешь делать, Нина? — спросил я ее.
Она будет посещать театры каждый вечер и обедать с массой прелестных «краснокрестников»[3], работающих здесь, с которыми она не виделась долгое время.
— Я собираюсь проводить время только легкомысленно, Николай. Я устала от работы.
Ничто не может превзойти ее доброту — материнскую доброту.
Я старался заинтересоваться всем, о чем она говорила — только это казалось таким далеким. Как будто я разговаривал во сне.
Вернувшись, она конечно запряжется в свою работу, но как и все остальные, она устала от войны.
— А когда будет заключен мир, что возможно случится очень скоро, что тогда?
— Думаю, что я снова выйду замуж.
Я подскочил. Я никогда не размышлял над возможностью замужества Нины — она всегда находилась на вдовьем положении, жила в своем милом маленьком домике на Куин Стрит и обладала чудеснейшей кухаркой.
— Чего ради?
— Хочу пользоваться обществом и привязанностью одного мужчины.
— Кто-нибудь на виду?
— Да… один или двое… Говорят, что теперь недостаток мужчин. Еще никогда в жизни я не была знакома со столькими мужчинами, как теперь.
Напившись чаю, она сказала:
— Ты совершенно выбился из колеи, Николай. Твой голос резок, замечания полны горечи, должно быть, ты ужасно несчастен, бедный мальчик.
Я сказал ей, что так оно и есть — не было смысла лгать.
— Все кончено, — сказал я и она наклонилась и поцеловала меня, прощаясь, — материнский поцелуй.
А теперь я одни. Что мне делать весь этот вечер? Или во все другие вечера? Пошлю за Сюзеттой, чтобы она пообедала со мной.
Сюзетта (Renée Adorée) и сэр Николай Тормонд (Lew Cody). Сцена из фильма Man and Maid" , 1925, Metro-Goldwyn-Mayer
Сюзетта была занимательна. Я сразу сказал ей, что не нуждаюсь в выражении ее чувств.
— На этот вечер можешь отдохнуть от нежностей, Сюзетта.
— Мерси, — а затем она вытянулась, вскинула маленькие ножки в тупоносых маленьких туфельках на четырехдюймовых каблуках и закурила сигаретку.
— Жизнь тяжела, мой друг, — сказала она мне. — А теперь, когда здесь англичане, так трудно не влюбиться.
На минуту я подумал, что она вздумала уверять меня в том, что я возбудил ее любовь. Я вспыхнул — но нет — она приняла всерьез мои слова, когда я сказал ей, что не нуждаюсь сегодня в нежности.
Меня снова охватило неприятное чувство.
— Нравится тебе англичане?
— Да.
— Почему?
— Они славные парни, чисты, они, также, храбрые мужчины и способны на переживания. Да, трудно остаться нечувствительной. — Она вздохнула.
— Что ты делаешь, когда влюбляешься, Сюзетта?
— Мой друг, я немедленно отправляюсь на две недели к морю, в нашей профессии влюбиться — значит погибнуть. Там я брожу… брожу и освобождаюсь от влюбленности… Никогда нельзя поддаваться чувству, ценой чего бы то ни было.
— Но у тебя доброе сердце, Сюзетта — ты сочувствуешь мне.
— Ого, — и она показала свои маленькие белые острые зубки. — Тебе? Ты очень богат, голубчик. Женщины всегда будут сочувствовать тебе!
Это ранило, как нож, настолько это было верно.
— Когда-то я был очень красивым англичанином, — сказал я.
— Может быть, — ты все еще хорош, когда сидишь и виден твой правый профиль, ты очень шикарен, а затем богат… богат.
— Ты не можешь забыть, что я богат, Сюзетта?
— Если бы я забыла, я могла бы полюбить тебя. Никогда!
— А помогает ли море предупредить приступ?
— Отсутствие… и я уезжаю в бедное местечко, которое было мне знакомо в дни юности. Я стираю и стряпаю, и заставляю себя вспомнить, чем была «тяжелая жизнь», чем она станет снова, если полюбишь. Ба! Это достигает цели. Я возвращаюсь выздоровевшая и готовая нравиться только такому, как ты, богатому-богатому!
Она снова рассмеялась своим веселым журчащим смехом.
Мы провели приятный вечер. Она рассказала мне историю своей жизни, или часть ее. Они все одинаковы с незапамятных времен.
Когда все во мне болит, найду ли я тоже разрешение вопроса, поехав к морю?
Кто знает?