Воронов-Вронский и Костин на допросах упорно молчали. Но двадцать восьмого в окрестностях города был задержан Малов, который будто бы шел с повинной. Он поведал что мог, без утайки. За ним стали давать показания и остальные.
Вся картина елецкого заговора предстала перед Александром.
Малов хотел выйти из игры еще летом прошлого года, жить трудом рук своих. Однако Силантьев, полагая, что советская власть скоро падет, требовал от него продолжения прежней работы - виды на урожай, семенные запасы, вот что ему важно было знать. Отказаться Малов де сумел. Но сам он не мог разъезжать по уезду, собирая данные, фигура слишком заметная. Тогда он сообразил взять в помощники инженера Костина, тому, как кооператору, это было сподручнее. Костин, человек педантичный, привозил из поездок подробнейшие отчеты о состоянии посевов, крестьянских хозяйств, культурных имений. Малов должен был обобщать и систематизировать добытые сведения. Бывший служащий силантьевской конторы, работавший теперь в упродкоме, притаскивал необходимые справки оттуда.
Оплачивал ли Силантьев эту работу? Разумеется. С этого-то все и началось. Припрятанных наличных у Силантьева оставалось все меньше. Он пообещал распорядиться открыть для обоих сотрудников счета в швейцарском банке. Как это осуществить? Нужна связь.
Костин взялся провести дело с помощью своих друзей, кооператоров из Центросоюза, у которых был тайный канал связи с лондонской конторой через какую-то иностранную миссию в Москве. Операция удалась.
В свою очередь заграничный поверенный Силантьева сам предпринимал попытку за попыткой установить надежную связь с хозяином. Через месяц Костин, торжествуя, доставил в Елец ответное письмо. Поручение поверенный, конечно, исполнил, но не в этом заключалось главное. Лондонская акционерная компания, с которой давно вел торговлю Силантьев, предлагала ввиду скорого несомненного падения большевистского правительства возобновить прежние отношения и начать предварительные переговоры с целью выяснить к весне девятнадцатого года перспективы заключения крупного: контракта на экспорт елецкого хлеба. Компания, сообщалось в письме, немало, разумеется, потеряла в результате прекращения поставок из России, однако она располагает достаточными возможностями, чтобы закупить весь елецкий урожай будущего года на корню. Объем сделки мог бы составить свыше миллиона пудов. Компания бралась предоставить кредиты.
Силантьев обещал подумать. Костин чувствовал, что наконец имеет шанс попасть в настоящее миллионное дело. Ему казалось, что Силантьев тянет с решением. Почему? Как опытный делец набивает цену? Или у англичан есть конкуренты? Или ответ давно отправлен, но через другого агента, а он, Костин, из доверия у Силантьева вышел? Костин взывал к Малову, ведь ускорение событий в его интересах, но тот, рабская душа, непреклонно держал хозяйскую сторону. Григорий Никитич знает что делает, не надо его торопить. А сам Малов не при чем, он включился в работу лишь по старой дружбе, из чувства долга перед человеком, много помогшим ему. Они сговорились, терзался Костин. Хотят обмануть, вывести из игры. И нет способа давления на них, он не может им угрожать, что расскажет ЧК об их затеях. Он завалит себя, завалит всех в Центросоюзе и останется на бобах. Кому он нужен! Мелькнула мысль опередить их, продать отчеты, которые они готовили с Маловым, в Лондон. Тоже глупо. Отчеты неизвестного кооператора-доброхота. Отчеты они, положим, возьмут, а заплатят ли? Как быть? Продолжать исподволь работать на Силантьева и пробавляться, пусть крупными, но неверными и опасными спекуляциями здесь, в России? И это, когда впереди маячат настоящие деньги?
С отчаяния он бросился к Воронову-Вронскому. Они были знакомы уже около года, можно сказать, сдружились. Риск открыться Воронову-Вронскому безусловно был, но другого выхода Костин не видел. Не находилось в Ельце еще одного «своего», который так же хорошо, как Воронов-Вронский, знал бы обстановку, действующих лиц, обладал бы достаточным интеллектом. Но самое существенное... Костин угадывал за этим человеком со всем его нестерпимым актерством и тщеславием некую силу. Внутреннего она свойства или же за Вороновым-Вронским кто-то стоит? В тот момент Костину это было неважно. Если и стоит, то не Силантьев. В том, что Воронов-Вронский ненавидит Силантьева, Костин почти не, сомневался.
Итак, он пошел к Воронову-Вронскому. А для режиссера появление Костина было настоящей находкой, настоящей удачей. Он к тому времени понял, что театральная карьера не по нем. Люди театра его не признавали. Через знакомого, бежавшего к Деникину, ему удалось наладить связь с белогвардейским штабом, выдав себя за руководителя подпольной организации, которая при подходе белых возглавит могучее крестьянское восстание в уезде, а то и во всей Орловской губернии. Организация существовала лишь в его воображении, хотя составленные им списки насчитывали более ста человек, и с некоторыми действительно он вел разговоры. Правда, в открытую - ни с кем. Люди сделались осторожны - бывшие эсеры, кадеты, хлеботорговцы, зажиточные мужики, помещики, чиновники, офицеры пошли служить в советские учреждения, на мелкие должности, занимались хозяйством у себя по дворам, пуганые. Да и кто он был для них? - человек с сомнительным прошлым и не менее сомнительным настоящим. Тем не .менее при благоприятных обстоятельствах горючий материал, скопившийся в округе, должен был вспыхнуть. Организации следовало потихоньку готовиться к этому моменту.
На этом месте в рассуждениях Воронова-Вронского выходила заминка. Совершенно неясны оставались цели, с которыми создавалась организация, ее программа. Помочь сокрушить большевиков - таков был очевидный ответ. Но что сие означало реально? Предлагать людям спалить себя в огне восстания, а при удачном исходе вернуться к прежним занятиям? Стоит ли игра свеч, когда белая армия, по всей вероятности, справится с врагом сама? Предлагать здравомыслящим ельчанам романтически ставить на карту жизнь во славу белого движения, за торжество принципов Учредительного собрания?! Да они лучше подождут месяц-другой, потерпят.
А что получит он сам, Воронов-Вронский? Пулю в лоб или орден из рук Деникина? А потом? - если все-таки уцелеет - когда падут красные? Опять в театр? Или добиваться высокой должности елецкого городского головы? Выставлять свою кандидатуру в Учредительное собрание? Какая мерзость! Да и куда они тебя выберут, куда выставят, пусть и герой восстания и жертвовал собою ради их блага! Предпочтут своих, надежных.
Вероятно, профессиональные разведчики и деятели ОСВАГА[6] тоже не совсем ясно представляли себе, чего ради старается бывший штабс-капитан, а ныне актер-режиссер Воронов-Вронский. Однако упускать такие возможности не принято. И вскоре в Елец прибыл для проверки связной, сотрудник отдела Наробраза из Орла. По-видимому, Воронов-Вронский произвел на него благоприятное впечатление, потому что за первым появился второй, уже с «той стороны», из-за линии фронта. Передал инструкции, указал в Орле и в Воронеже явки, доставил немного денег. Воронов-Вронский сообщил ему сведения о проходивших через Елец воинских эшелонах. Человек поморщился - сведения были жалкие. Условились о дальнейших встречах.
Хотя эти два визита сильно подняли авторитет Воронова-Вронского в глазах «посвященных», сам он был недоволен. И в отношении денег рассчитывал на большую щедрость и чувствовал, что увязает, играет не свою игру. Азарт, с которым он ее начинал, улетучивался пугающе быстро.
Вот тут и появился со своим сообщением Костин. Воронов-Вронский сразу понял: наконец! Это уже что-то. Идея обретала плоть. Можно передать Деникину: все, чего вы хотели, будет. Зерно, хлеб, капиталы - будут. Елецкая республика становилась на ноги. Мощный источник твердой валюты бил из ее земли. Оазис среди бесчинств гражданской войны. Он нужен белым так же, как и красным. Вы воюйте, мы будем торговать с Лондоном. Вы нуждаетесь в нас, обходите нас стороной. Господин Великий Новгород возродился. Правда, требуется железная власть. Республиканские теории все-таки вздор. Единоличная военная диктатура. Воронов-Вронский верил только в нее. Жесткость, твердость, ничем иным мужиков в повиновении не удержишь, республика развалится.
И организация делалась целесообразной. Уже не глупая романтическая мечта о свержении красных - несколько господ офицеров возжелали произвести военный переворот - наоборот, трезвый практический расчет, здоровая финансовая политика. Эти люди знают, чего хотят. Хлеб основа жизни, хлеб начало начал.
До того, как идти к Силантьеву, он сообщил о замысле своему знакомому в штаб ВСЮР. Эффект превысил все ожидания. Лондонский поверенный тоже, очевидно, не сидел без дела, и через английских офицеров, прикомандированных к Донской армии, сам искал, как вновь связаться с Силантьевым. Хлеб нужен всем. Понятно, что наступающая армия вынуждена будет конфисковать некоторый его запас, однако валюта ей не менее важна, поэтому вариант Воронова-Вронского годился как нельзя лучше. Прибывший вновь лазутчик привез детальную разработку контрактов с Англией. Люди из штаба ВСЮР выказывали заинтересованность в проведении акции. Вплоть до того, что подбросили изрядную сумму в поощрение.
Неожиданно встал на дыбы сам Силантьев, который до того относился к проекту организации благожелательно. Он - патриот! Голодные дети в Питере и Москве останутся без хлеба, а он будет продавать его англичанам? Не бывать этому! Деникинской армии он поможет, но сплавлять урожай за границу, когда в России умирают люди - ни за что. Русский человек на такое не способен. Пусть он купец, барышник, но у него свои понятия.
Воронов-Вронский пробовал его образумить.
- Вы играете на руку Ленину.
- Нет, я хочу, чтобы Деникин вошел в Москву. Я жду его победы. Но и тогда народ в Москве должен что-нибудь есть. А если мы продадим хлеб чужеземцам...
- Помилуйте, каким чужеземцам! Мы за это получим деньги, на которые сможем купить все, что пожелаем, для того же русского народа.
- Мы сейчас имеем право торговать всем, кроме хлеба!
Вишь, какая трепетная душа русского купчины. Ревнитель о благе отечества. Кто бы мог подумать...
Воронов-Вронский попытался воздействовать на. него через Елизавету, но той дурманили голову народовольческие миражи.
Воронов-Вронский с Костиным надеялись, что это силантьевское наваждение скоро пройдет. Не тут-то было! Купец заартачился. Никакие доводы не могли сдвинуть его с места. Жажда наживы, казалось, умерла в нем. Заговорщики кинулись к Малову. Тот по-прежнему изображал скромного труженика, который и помыслить не способен перечить господской воле. Давать советы Сидантьеву - никогда! Воронова-Вронского и самого мучила мысль: Силантьев лучше соображает в таких вещах. Если он не идет на сделку, значит на это есть веские основания. Но какие? Сколько Воронов-Вронский и Костин ни ломали голову, ничего путного придумать не удавалось.
В Лондоне и ставке Деникина тоже ничего не понимали и все более склонялись к мнению, что вся беда в посредниках. Ненадежны.
Меж тем Деникин уже вторгся на Украину. Оба авантюриста нервничали. Богатство уплывало. Силантьев сделался непохож сам на себя или же искусно и коварно вел двойную игру.
В конце марта Елец навестил, тайно пробираясь в Москву, сам Хартулари, начальник деникинской разведки (ехал на заседание контрреволюционного подпольного ((Тактического центра»). Воронов-Вронский свел его с Силантьевым. Встреча также окончилась ничем. Силантьев и Хартулари послал ко всем чертям. Тот был оскорблен. По его мнению, Силантьев спятил и опасен, может выдать организацию чекистам. А те ему за такой патриотический поступок скостят прошлые грехи. Как бы то ни было, дела с Силантьевым немедленно прекратить. При первом удобном случае Силантьева убрать.
Нет, на это Воронов-Вронский решиться не мог. В то, что Силантьев выдаст его ЧК, он не верил. Сотрудничать с большевиками этот елецкий капиталист не стал бы ни при каких обстоятельствах, тем более негласно. Да и как идти на уголовное дело ему, Воронову-Вронскому, режиссеру, философу театра? Организация - да! Авантюра - прекрасно! Но начинать новую жизнь с вульгарного убийства, да еще с убийства человека, перед которым ты, как ни крути, всегда испытывал нечто вроде комплекса неполноценности, не хотелось бы.
Воронов-Вронский метался, не зная, на что решиться.
Прочие члены организации почуяли неладное. От них явно скрывали что-то очень важное, и никакими конспиративными соображениями оправдать это сокрытие было нельзя.
Бывшие офицеры с пехотных курсов и Одинцов, недавно переведенные в Елец, которые уже выразили согласие вступить в военную секцию организации, теперь пошли на попятный. Заколебались и горожане, уже зачисленные Вороновым-Вронским в разряд созревших для активной работы. Проклятые мещане, хозяйчики! Воронов-Вронский подозревал, что кто-то из них обращался к Силантьеву и тот посоветовал не связываться. Вдобавок и Костин, предпочитая синицу в руках журавлю в небе, очертя голову ринулся в свои хлебные спекуляции, которые несомненно грозили провалом. Поляков уже смотрел на него косо и собирался провести ревизию кооператорской отчетности. Верный человек из упродкома предупредил Костина, но тот голосу разума не внял, надеясь до ревизии и подхода белых наворовать столько, чтобы потом сразу открыть собственное дело. У Воронова-Вронского не оставалось даже такого утешения. Кем будет он, когда придут белые? Неудавшийся глава несуществующей организации, много наобещавший и позорно мало исполнивший? Да его, скорее всего, выгонят даже из театра, когда узнают, что он ставил при красных революционные пьесы! Придут белые... А если ЧК обнаружит организацию раньше? И вообразить страшно. Они ведь не посмотрят, существовала она в реальности или была фикцией. Расстреляют за одно намерение. Воронов-Вронский все чаще думал о бегстве. Но куда бежать?
Когда Тихон обратился к нему с просьбой дать взаймы денег, дескать, понтерское счастье от него отвернулось, Воронов-Вронский испугался смертельно. Незнакомый тип, вероятно, психованный, быть может, вор. Это конечно же провокация или шантаж. Кто-то пронюхал про деникинские деньги, кем-то этот человек подослан. Либо чекистами, либо уголовниками. Но ни тем, ни другим не докажешь, что и денег-то уже нет, для поднятия духа они были розданы членам организации, с деньгами Воронов-Вронский обращаться не умел. Нет, эти люди не отстанут. Надо исчезнуть. Загримироваться и исчезнуть...
Тихон не отставал, ждал Воронова-Вронского на улице, караулил в театре. Однако при этом был так почтителен, так неподдельно восхищался талантами «замечательного человека», так трогательно ухаживал за Катей, что Воронов-Вронский понемногу начал успокаиваться. Все-таки режиссерский глаз у него был - не походило поведение этого дурня на любительское актерство, фальши не замечалось, просто немного тронутый и деньги, видно, нужны до крайности.
Катя, которую забавлял странный поклонник, и придумала: а почему бы не отправить Тихона к Силантьеву? Об организации она ничего толком не знала, об английских делах тоже, но - вот женская интуиция - пусть помучается, понервничает Силантьев. Вышибить его из колеи -- авось станет сговорчивее. И Воронов-Вронский мгновенно ожил. Впереди снова забрезжил свет, снова он получал некоторый шанс.
Сочиняя для Тихона подметное письмо Силантьеву, он испытал прилив вдохновения, какого давно уже не испытывал. Да, опять открывалась возможность розыгрыша, обмана, фарса! Он наслаждался разведенной им достоевщиной. Тихон же влюбился в показанный ему текст, ничего лучше, красивше он отродясь не читал. Он распалился по-настоящему, потому и смог увлечь за собой Кудрявцева и Захарова.
Насколько вероятен был в этом розыгрыше смертельный исход? Кто взялся бы предсказать? Об этом Воронов-Вронский думать не хотел. Но в том, что Тихон - парень шалый, а дружки его - люди серьезные, елецкие разбойнички, сомневаться не приходилось.
Смерть Силантьева денег не принесла, и Воронов-Вронский подбивает Тихона на следующую акцию - ограбление поезда. Нужны деньги. Но что деньги! Для режиссера важнее другое. Он артист, человек опасности, сам идет ей навстречу, играет. Испытывает судьбу. И он жаждет славы. Он должен изжить свой геростратов комплекс, сжечь к чертовой матери весь город!
Двадцать девятого узнали, что мамонтовцы выслали сильные разъезды, один на север, в направлении Ефремова, другой - в направлении Орла. Что это? Разведка боем, и они в самом деле прощупывают возможности для следующего удара, или же обманный маневр, попытка подтвердить ранее пущенные слухи, что главная цель рейда - Москва, побочная - поймать в ловушку штаб фронта?
Имея неприятеля большей частью конного и не располагая конницей, красные отряды могли, в лучшем случае, удержать за собой определенные пункты или выбить из них противника. Инициатива оставалась за ним, наша - лишь вдоль железной дороги. Разбить его окончательно, преследовать, окружить пехотными частями не удавалось. Измотанная кавбригада 56-й стрелковой дивизии висела на хвосте у корпуса, но нанести ему чувствительных потерь была не в состоянии. Надежды возлагались на эскадрилью под командованием Акашева. Она регулярно бомбила корпус с воздуха, однако и этого было недостаточно.
Тридцатого числа утром поступило донесение, что мамонтовцы появились в окрестностях станции Боборыкино. к
Поясню: от Лебедяни на Елец идет ветка Рязанско-Уральской железной дороги (так она называлась тогда), а от Боборыкино - Сызранско-Вяземской. Лебедянь расположена на северо-восток от Ельца, Боборыкино - на северо-запад, тридцать верст в сторону Ефремова.
Где находятся главные силы противника и каковы его действительные намерения, сказать никто не мог. Но после полудня, тридцатого, командование передало по телеграфу, что большая колонна белоказачьей конницы движется от Лебедяни на Елец.
Стало ясно - будет бой. Разворачивается ли весь мамонтовский корпус на юг, обратно, к своим, расширяет ли он район действия рейда, столкновения не миновать. И произойдет оно завтра.
Если идет весь корпус, силы неравны, слишком неравны, тыловые необстрелянные части против отборных, закаленных воинов, имеющих к тому же десятикратное численное превосходство... А войска внутреннего фронта очевидно не успевают. Надо принимать бой.
Завтра. Салопова истопила баню, так принято на Руси. Александр надел заветную белую рубашку. Спать не ложился, все равно не заснуть. Вышел в сад. Тишина. Грандиозное сверкающее ночное августовское небо, полное звезд. Оно манит, притягивает, заставляет вглядываться в его таинственную глубину еще и еще. Ты чувствуешь его напряжение, оно как водопад на Ингури. Страх и восторг владеют тобою. Ты глохнешь от рева водопада и тебя объемлет тишина, опасная, как и теперь, сводящая с ума.
Он любил летнюю ночь. Таких ночей, величественных и тревожных, немало выпало ему в семнадцатом. Он ждал революцию и ждал рождения сына. Предвкушение решительной битвы и предощущение новой жизни, есть ли что-нибудь прекраснее и выше этого! Он был уверен, что будет сын. Жена пугалась порой его уверенности. И так же свято был убежден в победе восстания. «Ты сумасшедший, - возмущался кузен Сашенька Патваканов, оптимизм которого заметно поубавился тогда, пропорционально падению доходов. - Обзаводиться потомством, когда мы не знаем, что станется завтра с нами самими».
Сын появился на свет первого июля, в честь отца и деда - тоже Александр. Появился как обещание, как залог того, что и все остальное - исполнится. Третьего июля, когда в городе начались волнения, Александр даже подумал: вот оно! Неужто так скоро! Знал, знал, конечно, что восстание еще не подготовлено, в партии говорилось об этом немало. Но отчаянная надежда не утихала - а вдруг?!
Подбрасывал хворосту в огонь и старый друг Сергей Багдатьев. Горячая голова, он еще в апреле, только-только вернувшись из эмиграции, выпустил от имени Петроградского комитета большевиков листовку с лозунгом «Долой Временное правительство!». Выпустил вопреки решению ЦК, считавшего это требование несвоевременным, и получил за нарушение партийной дисциплины взыскание. В июле он рвался вперед, желая доказать, что и прежде был прав, крушение правительства давно назрело.
Трагично окончились те дни. Тщетно партия пыталась предотвратить кровопролитие. Демонстрации были расстреляны главнокомандующим Петроградского военного округа генералом Половцевым, особняк Кшесинской, где помещались ЦК и ПК большевиков, разгромлен. Против партии началась дикая травля в печати. Ленин был вынужден уйти в подполье. Многих товарищей арестовали, в том числе и Багдатьева.
«Тебе самому надо уезжать, - настаивал Сашенька. - Спасай себя, спасай жену и ребенка».
Причитания родственников всегда тяжелы, бередят душу, умножают волнения. Отправил Валентину с крошечным сыном в Саратов, к тестю. Там им будет спокойнее и сытнее. Уехать самому? Ни за что! Хотя на службе - подвизался ведь юрисконсультом в Акционерном обществе холодильников и элеваторов - многие, не таясь, злорадствовали, мол, со дня на день за вами придут, Александр Александрович, а шпики клубились вокруг, как в старое доброе время. Одного даже просто узнал в лицо. Но на службе, помимо формальной, была другая, основная, работа - большевистская ячейка и отряд Красной гвардии, который он сам организовал в марте месяце из низшего персонала и рабочих компании. Сейчас их необходимо было сохранить.
Поддерживал Авель. Они расстались в четырнадцатом году, Енукидзе прошел тюрьму, ссылку, мобилизован был в армию, в дни февральской революции принимал участие в революционных выступлениях войск, на I Всероссийском съезде Советов был избран членом ВЦИК от большевиков, в июле его избрали делегатом VI съезда партии.
Ночами Авель нередко пробирался к Александру с Большого Сампсониевского проспекта и Петергофского шоссе, где проходил съезд, рассказывал о последних дискуссиях - большинство за полную ликвидацию диктатуры буржуазии. Мирное развитие революции, безболезненный переход власти к Советам невозможны. Партия в трудном положении, но все говорит за то, что мы на пороге нового подъема!
Авель будто знал наперед, что после Октябрьской революции ему суждено взять на себя руководство военным отделом ВЦИК, и исподволь готовился к этой роли, прозревая в августовских офицерских заговорах зародыши будущей белогвардейщины. Деятельность всякого рода военно-промышленных комитетов и особых совещаний по обороне и транспорту, созданных еще при царском режиме и продолжавших существовать при правительстве Керенского, также беспокоила Авеля. Ему требовалась помощь.
Генеральская авантюра была обречена. Партия призвала Красную гвардию в ружье. Генерал Крымов, который по приказу Корнилова шел с третьим конным корпусом на Петроград, застрелился, убедившись, что солдаты не хотят выступать против революционных отрядов.
Как раз в это время Александра разыскал Алексей Егорович Бадаев, член большевистской фракции 4-й Государственной думы, в двенадцатом году официальный издатель «Правды», по газете Александра и помнивший. Как и Авель, Бадаев тоже работал словно для будущего своего дела, заранее накапливая материал, намечая проблемы и подбирая людей. После двадцать пятого октября - назначен председателем Петроградской продовольственной управы.
Разговор простой. Ты служишь юрисконсультом в Акционерном обществе холодильников и элеваторов, ты именно здесь и нужен. В первый день восстания будем брать почтамт, телеграф, банки. Брать власть. На второй день острейшим вопросом станет продовольственный. Не сумеем с ним справиться, проиграем. Они уморят нас голодом. Попытаются скрывать и уничтожать запасы, провоцировать мародерство, хлебные бунты, винные погромы. Начнется спекуляция. Мы уже сегодня должны озаботиться, как обеспечить за собой полный контроль. С Авелем договоримся, на «военку» и без тебя работает много народу. Да, ты поэт, ты пишешь пьесы, но сейчас мы решаем с тобой экономическую задачу борьбы за власть. Твое дело - муниципализация выпечки хлеба, нормирование отпуска продуктов потребления (масло, яйца, мясо, крупа, керосин), реквизиция транспортных средств, необходимых для продовольствия, перепись запасов, формирование распределительного аппарата. Звучит не поэтично, но надо делать эту работу, надо.
Двадцать пятого октября ранним утром, договорившись с шоферами и взяв «напиер» в гараже Акционерного общества, которому буквально завтра предстояло окончить свое существование, Вермишев был на зернохранилищах возле Александро-Невской лавры. За ними следовало глядеть в оба. Неподалеку располагались казачьи казармы. Бадаев опасался нападения. Охрана зернохранилищ была своя, ротный комитет высказывался за большевиков. Александр сам не раз выступал перед солдатами. Еще двадцать третьего охрану укрепили красногвардейским отрядом, однако в случае конфликта сил могло не хватить. Пока что все обстояло хорошо. Обычная складская жизнь. Вереница подвод и машин. Командир доложил, что происшествий нет, из районного совета позвонили, что сейчас прибудет дополнительный отряд с Обуховского завода. Поезд уже вышел. А что казаки? Решили поехать к казармам посмотреть. Там вроде бы все было тихо. Ни души, только часовые у ворот. Вызванный дежурный сообщил, что казаки постановили держать нейтралитет.
От Лавры - на Масляный буян в конце Лиговки. Мимо острова Буяна в царство славного Салтана. Но буян это не остров, это открытое место, служащее для хранения товаров. И на Масляном порядок. Потом на Забалканский проспект, там бойни. Вон в том доме он когда-то квартировал. Горячее поле, скоро его не будет, не будет нищих, не будет бездомных. У боен на огромных бронзовых быках по сторонам подъезда восседали матросы с красными повязками.
Теперь на Гутуевский остров, в торговый порт. Здесь было тревожно. Нет, никаких покушений на пакгаузы, на элеватор не предвиделось. Но член портового комитета стивидор[7] сказал, что в Морском канале появились военные корабли, самый крупный из них - линкор «Заря свободы». Зачем они идут, неизвестно. За кого они? За Советы или за Временное правительство? Портовики послали катер для выяснения. Телефон в порту бездействует, повреждена линия.
Александр предложил отправить мотоциклетчика на Путиловский завод за подмогой, это близко. Хотя, что могут сделать вооруженные винтовками люди против военных кораблей. Грозные силуэты уже хорошо просматривались в морской бинокль. Полчаса ожидания, которые укорачивают жизнь на год. Но вот катер мчится обратно, стоящие на палубе победно кидают вверх шапки. Корабли - наши! Кронштадтские моряки идут в Питер делать революцию.
В устье Невы, подъезжая к складам, Александр увидел, как идет минный заградитель «Амур» под боевым флагом с десантом на борту.
С той стороны реки революционный корабль приветствовали рабочие Балтийского завода. Впереди у Николаевского моста грозно застыла «Аврора».
Было два часа дня...
Ночью с тридцатого на тридцать первое августа 1919 года состоялся митинг на Ефремовском вокзале. Митинги происходили часто, это стало революционной традицией.
Рассказывает Иродион Иродионович Макушинский, брат моей матери, мой дядя. Имя уже упоминалось в этой повести. Его революционная и военная судьба пересекалась с судьбою Вермишева. Я не стану даже пытаться объяснять, почему возможны такие совпадения. Поиск героя изобилует ими. Поначалу еще удивляешься, а потом перестаешь удивляться, только радуешься изумительному чувству общности и бесконечности жизни...
«В те годы устали паровозы. Стояли мертвые на путях вместе с классными и товарными вагонами, платформами, холодильниками.
Сделались привычными глазу станционные кладбища с погибшими, казалось бы, еще совсем новенькими паровозами и вагонами. Убиты снарядами, сгорели в огне пожаров, встали на дыбы, покосились набок, разбились в лепешку. Иные могли бы жить, но голод валит с ног не только людей. Пища паровоза - нефть, уголь, дрова, а он, бедный, остался без пищи, ржавеет, сохнет, стремительно стареет и умирает. И тащит его, пыхтя, станционный тягач на кладбище. Кладбища простираются далеко, глазу не видно, где начинается, где кончается. Один, два, четыре ряда, всю Россию покрыли, изуродовали... Кладбище мертвых паровозов - свидетельство страданий, мужества и стойкости людей.
Что может сделать измученный, с лицом, черным от сажи, мазута и голода, одиноко идущий среди сотен таких мертвецов, железнодорожник? И вдруг - в конце кладбища открывается картина жизни!
Особой, необычной жизнью живут, живут! паровозы, платформы, теплушки, вагоны! Забыть невозможно, а рассказать... слова бедны, слабы, маломощны.
Голодный железнодорожник, черный как дьявол, пусть не один, пусть было их пять, от силы шесть человек, именуемых бригадой, совершили чудо... Воскресили паровозы, сотворили бронепоезда!
Угольные платформы с бревенчатым накатом и прорезями пулеметных бойниц, открытые платформы с испытанными в боях трехдюймовками, маленьким начищенным до полного блеска паровозом. Он пойдет в бой, защищенный не бронею, а нервами машиниста, его верой, его выносливостью. Я видел не раз, как сражаются, как дерутся такие паровозы...
А вот, представь дальше, паровоз, одетый в толстые стальные листы. Это невероятное дело сделано руками рабочих железнодорожных мастерских. За ним уже не угольные платформы, а вращающиеся башни шести- и восьмидюймовок,
Я сказал - торжествует жизнь. И это так. Это сразу видно по развешанным для сушки портянкам, красноармейскому выстиранному белью, по дымку из теплушек, по движению людей у вагонов. Вот уже и гармонь заиграла. Моется красноармеец, подставляя руки под струю. Вода льется из котелка, который держит товарищ. Он торопит, хохочет, на гармонь поглядывает. Торопись мыться, а не то он выльет тебе всю воду за шиворот!
Бронепоезда стоят на запасных путях, это мир. Настороженный, неуверенный, готовый к бою по первому зову. Но все равно - сбывшиеся надежды, оправданные жертвы и страдания и собственная твоя молодая жизнь, отданная революции без остатка.
Лозунг висит на двух палках, по красной материи огромными белыми буквами: «Мы есть мы будем». Знаков препинания мы не любили.
Так выглядели железнодорожные станции гражданской войны. Вокзалы описаны в литературе десятки, сотни раз. Что я могу добавить? Представь все иконы всех церквей, оживи их, заверни в лохмотья, посади, положи на каменный пол в остром запахе карболки и сулемы - умирать? выживать? Сколько раз застывал я перед исхудавшим ребенком, перед старухой, шепчущей: «Отче наш, да святится имя Твое», отдавал свою пайку ржаного хлеба, со щепочками сосновыми или березовыми, а вернее, с плохо смолотой соломой,, две воблы, кусок сахару. Только махорку оставлял себе - не мог не курить - и бежал в теплушку, прижимая к боку тяжелый «Смит-Вессон», оттягивающий ремень. К ремню подвешены французские гранаты - вооружен на славу. А мне семнадцать лет...
Наш эшелон прибыл в Елец из Грязей, и там же на станции состоялся митинг. Речи. На разных языках: в составе нашего эшелона были представители нескольких национальностей.
Мы очень старались иметь подтянутый бравый вид. Аккуратность, воинская выправка, уважение к своему мундиру. А лапти, тулупы, бабьи кофты, босые ноги, да, так бывало, это правда, особенно поначалу. Одеть, обуть революционную армию после многих лет войны не так-то просто. Я научился мерзнуть, стучать зубами от холода и сырости, но фасон держал. Да и не фасон вовсе! А внешний вид красного бойца. Мы приняли на вооружение иглу и нитку, стали высмеивать небрежность левых элементов, остро, колюче, как тогда умели. Учились аккуратности и даже лоску старых офицеров, поняв, что таков заказ революции.
Речи не переводили, но это было и не нужно, мы знали, о чем говорят бойцы-ораторы. А потом предложили мне выступать на русском языке. Я совсем не умел выступать и очень робел, хотя мадьяры, чехи, китайцы, возникавшие в ночной темноте елецкие красноармейцы и штатские вызывали во мне чувство радости, гордости, счастья. Чувства, которые выразить словами, неумелыми и нескладными, казалось мне преступлением.
Я поднялся на что-то, служившее нам трибуной, и вместо речи стал читать стихи. Я читал стихотворение «Трубадур». Подходило ли оно к тому моменту, той ночи перед боем? К чему этот вопрос. Других я не знал. Да они еще и не были созданы поэтами революции...
Когда я читал, голосом, уже ставшим уверенным и громким, я ощущал, что если не слова, то настроение, которое владело мною, дошло до сердца моих товарищей. Меня слушали так же внимательно, как слушал и вникал я сам в незнакомую речь каждого, кто выступал до меня.
Потом на митинге выступали штатские, коммунисты Ельца. А под конец на трибуну поднялся стройный черноусый комиссар, молодой, с седыми висками. Он сказал, что Мамонтов - авантюрист, что будем защищать город, спасать хлеб революции, и прочитал стихи. Я потом узнал, что это были его собственные стихи. Завтра ему предстояло погибнуть от рук мамонтовцев.
Какие он прочитал стихи? Мне кажется, там была строка: «И победим - теперь иль никогда».
Он прочитал «Присягу красноармейца».
Тебе, народ, твоей державной воле
Народных дум исполненный совет,
Отдать себя в борьбе с людской неволей
Даю торжественно Великий мой обет.
К оружью все!.. Весь мир горит в тревоге.
Великий спор решит великий бой...
Благословим все тернии дороги
И охраним стяг красно-огневой.
Дай силы мне, святое наше знамя,
Дай свет очам, чтоб новый мир узреть!
Зажги мне кровь, чтоб в жилах моих пламя
Бессмертно-вечное могло в бою гореть.
Не уступлю я знамя дорогое.
Не уроню скрижаль всемирных грез.
Не посрамлю я имя боевое,
Не оскверню народных чистых слез.
Храни нас, стяг! Ведь мы переступили
Порог черты запретной навсегда!
Лишь мы одни тебе не изменили.
И победим - теперь иль никогда.
И уже больше не вернулся на квартиру, а пошел пешком наверх - в штаб. Шел медленно, удивляясь тому, как мягка, бестревожна эта ночь. Тишина, вдалеке вспыхивают зарницы и летают бабочки, почуяв наступающее тепло, летают, как будто нет никакой войны...
Он подумал о Вале. Впрочем, что значит подумал? Он не думал о ней вовсе, она просто жила в нем, была частью его души и была всегда. Как и сын. В нем, маленьком, была потрясающая надежность. Мужчина.
Когда Александр пробовал представить их обоих, маму и сына, в Саратове, в старом уютном обжитом родительском доме, ему казалось, что Сашка охраняет и охранит Валю. Он не мог и не хотел объяснять этого ощущения, но был уверен, что именно так обстоит дело сейчас и так останется всегда. Кем он будет, сын? Что за чепуха, будет! Он уже есть, он это он, и всё. Сашка, маленький друг, сын, товарищ. О да, они надежны оба, мама и сын, но как же хрупки!
Стоп! Так думать нельзя, не разрешается - они надежны, сильны, вечны. И думать сейчас о них запрещено. Они в безопасности, они ждут его, и весь сказ.
Ну если не о них, то о театре. Я открою свой театр, в Питере, в Народном доме, разумеется, бесплатный, и народный в том смысле... Бог ты мой, он вдруг принялся привычно полемизировать с Мгебровым, с его стихийным бунтарством, патетикой, мелодраматизмом. Все станет строже, гораздо строже. А сам он напишет еще одну, третью по счету пьесу, в заглавии которой будет слово «правда». Может быть, снова «Красная правда», та, которую он понял теперь, в этом августе, вместившем в себя жизнь... А может быть, он назовет ее «Правда о хлебе». Или «Красная правда о хлебе»?