VII

Встречи с Кандюриным тоже сделались каждодневными и обязательными, и тот ворчал, вываливая перед Александром очередные кипы папок с «делами», помеченными 1918-м годом:

- Дотошный ты, комиссар. Далась тебе наша «предыстория».

- Без нее нельзя.

- А я думал, адвокаты больше красноречием берут. Не сердись, это шутка. Считаю, что мне повезло, я у тебя учусь. Признаю: наверно, так и надо - вглубь копать. Расскажи, что мы ищем теперь?

- Мне кажется, мы Силантьева покамест еще не знаем и не понимаем. Не знаем, как и чем он жил последнее время. Вот что главное! Посмотри, ведь этот человек в прошлом году, когда в уезде развернулась национализация, лишился всего. Какие-то капиталы, ты говоришь, у него в швейцарских банках. Допустим. Но сам-то он не там, а здесь. И все его колоссальное Имущество - мельницы, пакгаузы, зернохранилища, железнодорожное оборудование, фабрики и даже как будто бы здание театра - ему не принадлежит. Как пережил он это? О чем думал? До сего момента были, вероятно, мечты о Елецкой республике, о могуществе, о том, что центральная власть окажется слаба. Весной восемнадцатого года они, конечно, ожили. Брестский мир не состоится, придет немец, наведет порядок, вернет богатства прежним хозяевам и так далее... К лету и эти чаяния рушатся. Советская .власть крепнет. Национализация идет полным ходом. Головка елецкой буржуазии и ее присные арестовываются по подозрению в контрреволюционной деятельности, все кумовья и сваты Силантьева. Их расстреливают, ему удается доказать факт филантропической помощи эсерам. Он на свободе. Ни кола ни двора...

- Двор-то оставили, двор, огород, часть дома. Но ты продолжай, я понимаю, что в сравнении с прежним это нуль.

- Вот именно. Я и пытаюсь представить себе, почему Силантьев не уходит. Уйти ведь нетрудно.

- Смирился со своей участью? - предположил Кандюрин. И сам себя опроверг: - Нет, не таков был человек. Смиряться не умел. Жесткий, вспыльчивый. Боялись его. У нас еще один знаменитый богач был, Заусайлов. Его в шестнадцатом году голодные бабы работницы вальками убили, когда он с речки шел из бани. Потом у нас все говорили, что, дескать, к Силантьеву они подступиться не осмелились бы...

- Видишь, кто-то осмелился.

- Времена изменились. Да и сам он, может, изменился? Понял, что революция - реальность. Копался человек у себя в огороде, обрабатывал землю собственным трудом. А я его к заговору припутываю. И тебя в смущение ввожу.

- С какой стати было тогда его убивать? - возразил Александр. - Капиталы и семья в Швейцарии, сам в огороде. Не вяжется одно с другим и с третьим. Может быть, все-таки он не переменился, а затаился? Чего-то ждал? Чего конкретно он мог ждать летом восемнадцатого?

- Левоэсеровского мятежа? - догадался Кандюрин.

- Верно. Он помогал эсерам... Его ближайший помощник Малов принадлежал к эсеровской партии...


В своем елецком блокноте Александр помечал: «Левоэсеровскии мятеж. Фаза вторая елецкой хата-балы[3]».


Левоэсеровскии мятеж. III съезд партии левых эсеров, состоявшийся 28 июня - 1 июля 1918 года в Москве, постановил «выпрямить линию советской политики». Съезд высказался против создания регулярной Красной Армии, вынес резолюцию о борьбе против продотрядов и комбедов. Лидеры левых эсеров открыто выступали против ленинского плана социалистического строительства, развития социалистической революции в деревне, призывали к насильственному изменению политики Советской власти. Главным камнем преткновения был Брестский мирный договор. По мнению лидеров левых эсеров, необходимо было сорвать договор и вызвать со стороны Германии карательные меры. Эти меры явились бы стимулом для народного сопротивления. Злодейский, адский план! «Наша партия, - говорила неистовая Мария Спиридонова, - должна взять на себя, товарищи, все бремя восстания, на которое мы будем звать все массы, будем поджигать, подстрекать и организовывать. Только через восстание мы в состоянии будем одолеть то, что идет на нас».

Резолюция левых эсеров, предложенная на V Всероссийском съезде Советов, - о недоверии Советскому правительству и расторжении мирного договора с Германией - была съездом отвергнута.

ЦК партии левых эсеров счел «возможным и целесообразным организовать ряд террористических актов в отношении виднейших представителей германского империализма».

Вопреки увещеваниям здравомыслящих, левые эсеры 6 июля подняли мятеж, дабы «положить конец так называемой передышке, создавшейся благодаря ратификации большевистским правительством Брестского мира».

Поддерживавшие свой ЦК левые эсеры были исключены из состава Советов. В партии левых социалистов-революционеров произошел раскол.

Елецкий делегат на V Всероссийском съезде Советов Иван Горшков рассказывал Александру:

- Среди левых эсеров было какое-то особое настроение. Чувствовалось, они прилагают все старания сорвать съезд и навязать народу войну с Германией вопреки воле большинства. Наши елецкие эсеровские делегаты, Наталья Рославец и Михаил Бутов, не были согласны с политикой своей партии, выделились в особую группу и голосовали вместе с нами, большевиками. Мы заседали весь день, а к вечеру стали распространяться тревожные слухи. Об арестах и убийствах. Мы с Наташей пошли пить чай, но у выхода нас не пустили...

Однако вечером левоэсеровская фракция съезда Советов была арестована в Большом театре, а к двум часам следующего дня авантюра пришла к своему финалу.

Елец был объявлен на осадном положении восьмого июля, снято оно только четырнадцатого. Левых эсеров в городе насчитывалось немало, как и сочувствующих им, но на открытые выступления в поддержку мятежников они не решились.


Рассказ Николая Антиповича Волобуева, который был делегатом Елецкого уезда на губернском съезде Советов в Орле:

- Я был послан на губернский съезд в Орел. С четвертого числа съезд был перенесен на шестое. Но делегаты собирались очень медленно. Я справился в клубе коммунистов, когда откроется съезд. Не знают. А между прочим, везде красуются плакаты левых эсеров. Только восьмого начался съезд. Повестка о текущем моменте и доклад губернского исполкома. Вдруг получается телеграмма из центра о мятеже левых эсеров. Было решено, что все товарищи, присутствующие на съезде, должны выразить свое определенное отношение к этому факту. Но никакого ультимативного решения собрание не вынесло. И крестьяне, утомившись, стали разъезжаться. Мы, говорят,, телеграмме не верим. Так бились два дня и все-таки определенно не высказались. Перешли к выборам губкомиссии. Большинством четырех из шести взяла перевес сторона крестьян, во главе которых стояли левые эсеры. Но в общем определенного ничего не было. И голоса на съезде разделились. Президиум решено было составить из четырех коммунистов и трех левых эсеров. Крестьяне настаивали провести одного беспартийного, но это не прошло. Когда узнали, что мятеж подавлен, лидеры эсеров сказали: будем защищаться вооруженной силой. А в городе было чуть ли не десять тысяч офицерства, которое в день получения известия о мятеже с ликованием гуляло по бульвару. А нас в Орле не любили. Считали, что мы хотим отделиться от губернии. По правде сказать, оно б и хорошо отделиться от Орла.


После подавления мятежа в беседе с сотрудником «Известий ВЦИК» Ленин сказал: «Преступный террористический акт и мятеж совершенно и полностью открыли глаза широких масс народа на то, в какую бездну влечет народную Советскую Россию преступная тактика левоэсеровских авантюристов... И если кто радовался выступлению левых эсеров и злорадно потирал руки, то только белогвардейцы и прислужники империалистской буржуазии. А рабочие и крестьянские массы еще сильнее, еще ближе сроднились в эти дни с партией коммунистов-большевиков, истинной выразительницей воли народных масс».


Но в Ельце оружие сложили не сразу.

В конце июля один из елецких эсеровских лидеров, некто Крюков, едет в Москву, где якобы встречается со Свердловым, Аванесовым и Бонч-Бруевичем, а затем беседует и с Лениным. Вернувшись в Елец, он рассказывает на экстренном заседании елецкой организации партии левых эсеров о своих беседах с руководителями государства. Говорит, например, что товарищ Ленин высказался в том духе, что он не считает народничество, которое ставилось во главу угла эсерами, обреченным на гибель. Идея не умирает. И народничество, дескать, всегда будет существовать. Острые грани между партиями сейчас стерты, и никаких теоретических расхождений не может быть. Вывод из этого для Ельца, говорил Крюков, тот, что народники имеют полное право на существование и коммунисты должны работать с ними в полном согласии.

Рассказ об этом заседании левых эсеров появился на страницах елецкой «Советской газеты». Елецкий большевик товарищ Гроднер был направлен в Москву для выяснения всех обстоятельств дела. Он доставил В.И. Ленину номер газеты с отчетом о заседании. Прочитав это сообщение, Ленин тут же отозвался на него «Письмом к елецким рабочим», которое было опубликовано в «Советской газете» 11 августа 1918 года.

«Долгом считаю заявить, - писал он, - что все это сказки и что ни с каким Крюковым я не беседовал. Убедительно прошу товарищей рабочих и крестьян Елецкого уезда относиться с чрезвычайной осторожностью к говорящим слишком часто неправду левым эсерам».

Вместе с письмом Ленина было опубликовано сообщение К. Гроднера, опровергающее измышления Крюкова о его беседах со Свердловым, Аванесовым и Бонч-Бруевичем.


- И Крюков решился на это сам или же кто-то его надоумил? - поинтересовался Александр, сам почти наверняка уже зная ответ.

Кандюрин пожал плечами.

- Полагаю, Малов. Его рука. И у наших эсеров было такое мнение. Мише Бутову Крюков однажды почти признался.

- Но тогда твой Малов наивен, как младенец. Неужели он мог надеяться, что такое сообщение в елецкой газете Москва не заметит. А ты говоришь «замечательный человек»!

- Но, видишь, на авантюру он все же пошел. И его послушались.

- Это даже не авантюра. Просто чушь! Что он сам говорит?

- Все отрицает, конечно.

- А Крюков?

- Крюков из Ельца убег.

- Жаль.

- Остается опять Малов?

- Он будет все отрицать, как и раньше. Я хотел бы поставить вопрос иначе. Ты сказал, Малова послушались. А мог ли Малов подвигнуть на эту авантюру Крюкова сам, без чьей-то поддержки?

- Он кого хочешь заговорит. Но ты имеешь в виду, что он один на такое дело не решился бы. Похоже.

- Кто же стоял за ним?

- Силантьев?

- Вот. Не он ли? Силантьев в июне восемнадцатого года знает о готовящемся левоэсеровском мятеже и ждет падения большевистского правительства. И эта его надежда рушится. Левоэсеры, спасавшие его, разгромлены... И все-таки он остается. Что-то его здесь держит.

- И крепко, - подтвердил Кандюрин. - Уж осенью восемнадцатого расстрелять его могли как пить дать, хотя бы в качестве заложника.

- Но вы его больше не трогали?

- Если честно, случая не представилось.

- И Силантьев этого не мог не знать.

- Еще бы, - хмыкнул Кандюрин.

- Ладно, давай еще думать, - сказал Александр. - Покамест у нас материала маловато.

- Насчет крюковской истории я все-таки наших бывших эсеров поспрашиваю.

- Только осторожней. И знаешь, заодно неплохо бы стороной выяснить, как часто Силантьев и Малов встречались за последний год. С осени восемнадцатого.

- Мы пытались. Мало толку. Попробуем еще... А за тобой, кстати, должок, комиссар.

- Насчет салона Воронова-Вронского? Должен перед тобой повиниться. Дела заели. Но я помню и даже нашел удобный предлог познакомиться с интересующим тебя персонажем.

Предлог был действительно удобный.

Состоялось посещение спектакля «Борцы за свободу», культпоход, - слово, тогда только входившее в моду. Театр во 2-м Советском саду считался летним, но был отделан по-купечески, с позолотой, завитушками, имелись даже ложи. Правда, грязь дикая, еще и от дождя. Билеты стоили в партер от 24 до 5 рублей, ложи на шесть человек по 130 рублей. Так значилось в афишах.

Батальону, однако, была сделана скидка, по 2 рубля билет. Командованию отведены ложи.

Открылся занавес, декорации были исполнены в кубофутуристической манере - нагромождение фанерных ящиков, обтянутых кумачом. Задняя кирпичная стена театра обнажена. Посредине стол, по бокам железные койки. На койках тифозные солдаты. Вокруг стола господа во фраках и цилиндрах - отцы города - Ельца - Руана. Первое действие было переложением одноактного фарса Мирбо «Эпидемия». Разоблачался цинизм денежных мешков, с французским изяществом протестовавших против кредитов на здравоохранение, в данном случае - на борьбу с эпидемией тифа, начавшейся в казармах.

«Эпидемии, - говорил актер, изображавший члена оппозиции, он же режиссер спектакля Воронов-Вронский, - представляют собою школы, необходимые и чудные школы героизма... Если бы не было эпидемий, где бы солдаты учились теперь презрению к смерти и пожертвованию собой в пользу родины?

Несколько голосов. Это правда... Браво!

Член оппозиции. Где бы они развивали в себе такое чисто французское качество, как храбрость?.. То, чего от нас требуют, есть узаконение трусости... Умирать - это их ремесло. Умирать - их долг. Умирать - их честь».

Во втором действии декорация являла собою те же кубы. Койки вынесены, на кубы накинуты черные покрывала. По верхним плоскостям расставлены: бронзовый канделябр, семисвечник, фарфоровый сервиз на серебряном подносе, картина, зеркало, икона. На кирпичной стене висели пустые золоченые рамы. Все это обозначало роскошное жилище эстета-антиквара. Появлялся вор. С ним слуга. Они складывали в чемоданы вещи, на шум выходил полуодетый обворованный. Вора играл тот же Воронов-Вронский - во фраке, в лакированных туфлях и белых перчатках. Завязывался непринужденный диалог.

Обворованный. С кем имею честь?

Вор. Мое имя, милостивый государь, оказалось бы, вероятно, в данный момент... слишком большим сюрпризом.

Вор льстил обворованному: «О, в наши времена стиля модерн вкус - такая редкая вещь... Я знаю в этом толк». Обворованный отвечал: «Я действительно вижу, что мы любим одно и то же. Это прелестно...»

Далее вор разъяснял свою философию.

Вор. Раз человек не может избегнуть этого фатального закона воровства, то было бы гораздо честнее, если бы он действовал откровенно-.

В третьем действии кубы вновь стали алыми, на задней стене появился круг, оклеенный золотой фольгою. Он изображал солнце, кубы - баррикаду. Вор под влиянием своей возлюбленной, некоей кружевницы, ставшей жертвой полицейского произвола, - в интермедии полицейский грубо тащил ее за кулисы, - оставил анархо-индивидуалистические взгляды и во главе восставших тифозных казарм бился с буржуями на баррикадах Греческий хор елецких нищих и беженцев, стоя на стульях в оркестровой яме, распевал:

Соха и молот - два друга воли

И знаменуют собою труд.

В них все спасенье от лютой доли,

Ведь в царство правды они ведут.

Соха и молот хотят жить дружно,

Но уничтожить их хочет меч.

Меч капитала! Ему так нужно

Народной кровью себя сберечь...

В финале появлялась черная фигура бывшего слуги, олицетворявшая теперь измену и клевету. Среди восставших начинался раскол, кружевница и бывший вор погибали.

Все это к Мирбо не имело ни малейшего касательства, скорее навеяно было Анатолем Франсом, роман которого «Боги жаждут» не так давно появился в русском переводе.


- А с вашим кузеном, неподражаемым Сашенькой, мы виделись последний раз в пятнадцатом году, когда я приезжал в Петроград после госпиталя, - дружески улыбался Воронов-Вронский.

Нет, они не были знакомы до сегодняшнего вечера, но слышали друг о друге. Воронов-Вронский приятельствовал с Сашенькой Патвакановым и учился с Мгебровым в артиллерийском училище.

Они шли ночным Ельцом домой к Екатерине Агламазовой, гражданской жене Вронского и примадонне его театра. Режиссер, обрадованный, что встретил человека, с которым было о чем поговорить, - вот уже пятнадцать лет они ходили друг подле друга, занимались одним и тем же делом и только чудом не пересеклись, - рассказывал о себе.

Окончив училище, участвовал в русско-японской войне, получил легкое ранение и георгиевский крест, вернулся в родные пенаты в самый разгар событий 1905 года. Бывшие гимназические приятели стали эсерами, занимались аграрным террором. Орловская губерния славится смелыми людьми! Он очутился в центре организации. Потом эмигрировал, жил в Швейцарии - покой, порядок, чистота, альпийские луга, булочки с кремом, женщины, толстушки розовенькие, - рай земной. Через два года потянуло домой: русский человек в раю долго не может. Швейцария нам не подходит. Полиции его подвиги остались неизвестны, он смог, презрев политику, всецело посвятить себя искусству. Скитался по провинции в тоске беспробудной. В двенадцатом-тринадцатом годах играл в Петербурге. Пригласили в Москву. Однако четырнадцатый год - снова фронт. Весной пятнадцатого был ранен и война его закончилась. Революцию ждал, предсказывал, трудности и жестокости его не смущают, наоборот, это очищение, в чем Россия нуждалась. В Ельце обрел, наконец, возможность делать театр, красивый, елецкий, демократический! Здесь он, слава богам Революции, не одинок, у него помощники - Екатерина Агламазова, актриса романтическая, неистовая, экстатическая, сейчас готовит новый репертуар - марсельезу и стихи Гюго, это будет сенсация. Семен Данилович Щекин-Кротов, теоретик современного театра, золотая голова, энтузиаст обновления театрального дела.

Неистовая, экстатическая актриса и энтузиаст шествовали чуть впереди, оступаясь на склизкой размокшей дороге и проклиная непогоду, но все-таки Щекину-Кротову удавалось вклиниться в монолог Воронова с собственным монологом.

Он только что вернулся из Москвы, а там в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое июля состоялось совещание, в котором участвовали все светила театральной России: Шаляпин, Станиславский и Немирович-Данченко, Садовский и Остужев.

Совещание намеревалось войти в правительство с предложением создать из лучших театров республики Ассоциацию академических театров.

Он не в восторге от идеи, но компромисс нужен. В протоколе записали, что интересы русской культуры требуют ограждения этих театров от всего, что может внести разлад и разрушение в их структуру или произвести распыление накопленных ими художественных, духовных и материальных ценностей.

Луначарский написал на протоколе: «Проект Ассоциации одобряю и приветствую». Задача была проста.


Они вошли в дом, похожий на миниатюрный музей. Японские гравюры, веера, зонтики, китайские вазы, фонарики и собаки Фу - хранительницы очага, индийские курильницы, чеканные кумганы и множество бамбуковых хлипких ширмочек и этажерочек.

Хозяйка пояснила, что покойный муж был не только торговцем мукой, но и археологом, путешественником и этнографом. Они провели свадебный месяц в Японии, и ее мечта - вернуться туда и еще раз увидеть Никко - город храмов. А мужа, вечная ему память, - она перекрестилась на репродукцию картины Уистлера, - съели дикари в Новой Гвинее.

Отец Екатерины Агламазовой, пышнобородый врач-невропатолог Илья Герасимович Граве, доверительно сообщил, что зять съеден не безвинными папуасами, а елецкими конкурентами-мукомолами.

Несмотря на поздний час, дом наполнялся людьми. Александр увидел и Шилова и Одинцова. Они приветствовали комиссара не очень весело, увы, играли в карты.

Александру не понравился их партнер, приземистый, крепкого сложения, лысоватый, с подстриженной бородкой, вкрадчиво-хамский, - военспец с пехотных курсов Дев Иванович Алексеев. Появились из-за ширм и Елизавета с Никольской. Елизавета оказалась сводной сестрой хозяйки, приемной дочерью доктора.

Военспецы удалились расписывать пульку, Елизавета, по обыкновению, молчала, но тревожно и тяжело становилось от ее молчания. Маргарита, птичка колибри, щебетала, чувствовалось, что единственное ее желание спросить о Серже, не видел ли его кто-нибудь.

Подали чай. Хозяйка, переодевшись в белое кимоно, затканное золотыми цветами и бабочками, изображала мадам Хризантему из романа Пьера Лоти - образ, повторенный на веерах и ширмах.

Повинуясь ее знаку, Щекин-Кротов возобновил свой рассказ.

Задача была проста - умиротворить «великих», чтобы они не мешали осуществлению большой театральной политики. В двадцатых числах он провожал Луначарского, Шаляпина и заведующего отделом петроградских государственных театров Экскузовича на беседу с Лениным. Он наказал им не забыть и о Ельце, тем более что Владимир Ильич в курсе елецких дел еще с прошлого года. У Щекина-Кротова нет сомнений, что правительство поддержит елецкий революционный театр.

- Вашими молитвами, - высокомерно заметил Воронов-Вронский.

Теоретик - само тщеславие - принялся рассказывать о том, что готовится Международная организация Пролеткульта, каковой он будет чуть ли не председателем.

Воронов-Вронский сказал, что эти амбиции ему чужды, он приверженец «театра для себя». По сегодняшней постановке Октава Мирбо судить не следует. Культура - отражение присущего человеку инстинкта театральности. Жизнь - непрерывный театр, актерами в котором выступают человек, народ, класс, государство. Театральным действом является все: кавалерийская атака, казни, пытки, сегодняшнее чаепитие. И картежная игра - показал он в полуоткрытые двери соседней комнаты.

К сожалению, мало кто понимает, что мы все актеры, только одни - на сцене, другие - в жизни. И почему нам немного не поиграть, почему мы так серьезны, мы так себе надоели! Он сам, Воронов-Вронский, очень себе надоел, а разве сидящие здесь не надоели самим себе и своим близким?

- Надоели! - согласился пьяненький Илья Герасимович.

- Мерси, - Воронов-Вронский поклонился. - Привнесем в жизнь немного театральности - вот к чему я призываю. Дело в сиюминутном, в перманентном театральном действе, которое и есть жизнь. Осознаем же это до конца и перестанем стыдиться нашего актерства. Нужно быть честным и естественным! Актерство есть естественность! Парадокс? Да, но в нем - истина!

- А теперь скажу я! - вступила Хризантема.

Они были похожи друг на друга: Рост, сложение, тонкая, узкая кость. Пусть она говорила не совсем то, что проповедовал он. Она могла даже противоречить ему, - все равно они были заодно - это читалось в их одинаковых азиатских глазах.

- Революция - праздник! - начала она. - Все выходят на улицу, все пляшут и поют. В школу можно не ходить, уроки не готовить. Все, что представлялось незыблемым от века и устойчивым, опрокидывается легко и чудесно. Наш Елец становится сказочным городом. Как у Гофмана. То, что еще вчера было серьезным и важным, сегодня нелепо. Как можно уважать какие-то там устои, они так просто рушатся! Революция - это сказка! Революция-это свобода, открывающая душу вещей,, преображающая мир!

- Умница! - одобрил Щекин-Кротов. -Революция - великое театральное, соборное действо, которым режиссирует ее величество историческая необходимость.

- Но революция не только праздник, - возразил Александр. - Она неотделима от тяжелой, черной работы. Она порой мрачна, порой трагична, она еще война и борьба, и часто никак не влезает в рамки эстетических категорий.

- Вот-вот, а им главное в гимназию не ходить: и казенная плоха, и Павловского не годится, - подхватил доктор. - Какие на почве обыкновенного лодырничества вырастают пышные доктрины. И какие есть мастера доктрин... А с другой стороны, как невропатолог, я всегда понимал, что господствовавшая система образования пагубным образом воздействует на юные души. Она их ломала и калечила, сколько было трагедий, подлинных трагедий... У моих друзей сын, очень талантливый юноша, даже сделался анархистом. Он, кстати, был мужем покойной сестры вашей хозяйки. Эйхенбаум-Волин. Для его родителей было большим ударом, когда он бросил университет и занялся... Вот чем занялся, я никогда не мог понять, хотя даже читал одно его письмо, где он объясняет свой поступок и свое кредо. Не понял, не понял. Все о свободе, а что за свобода такая?.. Что за профессия - анархист?.. Мог быть профессором, мог быть поэтом, стихи писал недурно. Извольте судить сами.

И ставши в позу старомодного чтеца-мелодекламатора (вот откуда у дочери сценическое дарование!), старый доктор прочел:

За стон любви твоей я полюбил тебя!

За муку слез твоих над муками отчизны;

За ненависти яд, за пламень укоризны -

За то, что убивать ты шла, любя...

Я полюбил тебя за то, что ты - нежнее

Сиянья звезд в тиши ночной,

И что не встретил я другой - тебя сильнее;

Как ты - неумолимой и стальной.


Александр повстречался с Волиным, когда тот только что оставил университет, чтобы заняться самообразованием.

- Я похож теперь на каторжника, получившего свободу каторжника, и пользуюсь этой свободой горячо и страстно! Я резко сломил жизнь надвое и одним ударом порвал со всем старым! Я сбросил с себя цепи подневольного труда, цепи лицемерия, пошлости и рамочной жизни! В результате почти двадцати двух лет жизни - свобода, мною самим взятая, свобода полная и сильная, плюс работа мысли и чувства, плюс пропасть страданий и пучина радостей. Но все, увы, пока бесплодно! Это свобода и сила голого человека!

Волин излагал, точнее, выкрикивал свои идеи, его слушали молодые люди, которым не хватало смелости поступить; как он, хотя волинский бунт щекотал им нервы.

- Что может сделать голый человек, - вопрошал Волин, - будь он даже идеально свободен и силен!? Никуда он не покажется и ни за какое дело не сможет взяться, пока не оденется! Меня «одевали» четырнадцать лет: дома, в гимназии, наконец, в университете. Платья были дорогие и притом изношены и ветхи до крайности, еле-еле держались на моих слабеньких плечах, жали и теснили, коробились, причиняли невыносимую боль. Платил я за эти дивные одежды собственной молодостью и кровью! Шутка сказать - все отрочество и вся юность ушли на одно только «одеванье»! Ремесленники-портные под разными фирмами: «учителей», «учительниц», «профессоров» - были возмутительные существа: резали по живому, нисколько не стесняясь, да еще себя же похваливали; материал употребляли самый старый и дешевый, а цену требовали невыразимо высокую, подчас прямо-таки всю жизнь за платье! А уж ум-то, личность, душу - это все само собой!.. В гимназии так прямо и говорилось: личностью не хочешь платить - ходи голым, мы других «одевать» будем! И вели добрые мамаши бедных детей «одеваться» к этим портным! В университете было, правда-, несколько полегче: цену сходнее брали, меньше крови требовали, и за то спасибо! Но уж зато и лицемерили же господа портные тут, ужас! Нанесут лоскутков и уверяют, что целое платье выйдет, и настолько будто бы приличное платье, что, надев его, и в люди показаться не грех... Ну вот и меня рядили и так и этак, и в результате всех этих «одеваний» осталась на теле, как и у всех, какая-то пестрая, дырявая и нескладная рубаха. И в этом шутовском наряде после всех неописуемых мук хотели меня пустить в жизнь, не сообразив того, что мне будет просто-напросто совестно!


Александр ушел домой с ощущением, что все как будто бы вполне прилично, даже папаша классически поругивает легкомысленную дочь, кстати, похоже, милый, естественный человек. Таких философов можно встретить в Тифлисе, в Баку.

И в то же время что-то смущало. Мадам Хризантема чуть умнее и образованнее, чем обычно такие Хризантемы бывают. Хрупкое создание, гейша, крошечные ручки, нежный голосок, но за этим мерещится тренированная спортивная барышня, каких он видел в Финляндии зимою с голыми коленками на финских санях. Режиссер? Декларации сильно расходятся с его театральной практикой. Он сам это знает, но пытается угодить моменту. Не криминал, но противно. По рассказам двух Александров, он выглядел иным - воплощением богемы. Сегодня же - довольно собранный, элегантно прихрамывающий господин, явно напирающий на героическую фронтовую биографию. Богемная в нем только прическа - длинные волосы, подстриженные на средневековый манер в кружок. Щекин-Кротов? Теоретик без теорий, зато с большой дозой честолюбия. Интересно, сколько ему лет. Физиономия стерта, как камень-голыш на берегу Ингура.

Военспецы картежничают. Мерзость, нравы провинциального гарнизона. Ненавистные еще со времен службы в 204-м Ардагано-Михаиловском полку.

И что за странная сцена перед самым прощанием? Старый доктор с упорством нетрезвого гнул свое, дескать, вот, не желали учиться, наставников в грош не ставили, на альму-матер плевали. Потом вдруг:

- А Григория Никитича Силантьева жизни решили, чтоб деньги на образование получить. Причудлива человеческая мысль, причудлива судьба идеи. Индивидуум взалкал знания и ради этого немедля совершил убийство. Безумцы! Одни готовы убивать, чтобы учиться, другие - чтобы не учиться. Бедный Силантьев!

Не слишком ли поспешно Воронов-Вронский заговорил о другом? Не слишком ли грубо Хризантема посоветовала отцу отдохнуть?

А Елизавета? Резко поднялась и вышла из комнаты.

Или это почудилось? Пожалуй. Домыслы. Из пьесы. Елизавета или сам город действуют на твое поэтическое воображение? Гони его, все химеры. Тебе нет дела до воров с их грошовыми декларациями, горе-режиссеров с их «театрализацией жизни» и гимназистов с их нелюбовью к школе. Не думай, что, как Гамлет, поставив пьесу, дойдешь до истины.


И все же хотелось поговорить об этом с хозяйкой, Марией Салоповой. Их отношения чудесно изменились за последние дни: от той холодности, с которой она его встретила, не осталось и следа. Вермишев не знал, чему это приписать, и сильно подозревал, что она узнала о его литературных талантах. Не далее как позавчера она сказала ему, что и сестриному мужу за стихи многое прощала. А он питал слабость к учителям и учительству, и Мария это поняла.

- Рассказать про дочек доктора Граве? - хитро прищурилась Мария. - Уж не пьесу ли собираетесь писать?

- Вы почти угадали, - засмеялся Вермишев.

- Ну что ж, они у нас в уезде такие же достопримечательности, как элеватор или Галичья гора... Сначала про Катю. Со странностями была девочка, вечно себя кем-то воображала. Царственные жесты, слова еле цедит. Немного виноват Владимир Глебович: он со своими педагогическими взглядами поощрял ее, пусть, мол, личность развивается свободно. Катерина выйдет на улицу, ребятишки вокруг нее соберутся, она имела обыкновение всех величественно одаривать. Подруг у нее не было, лишь фаворитки, она их приближала, отставляла, словом, вела себя отвратительно. Дома устраивала истерики, кричала, что всех нужно заковать в цепи, бросить в клетку со львами. Доктор назначал лечение, сон на воздухе, холодные обтирания, гимнастику и до первого снега с голыми коленками гулять. Она только больше дурела. Старушки в Задонский монастырь возили, к гробнице святителя Тихона. Замуж она вышла рано, и ей повезло - за славного человека, елецкого чудака. Из почтенной семьи мукомолов, но мукой и мельницами он не интересовался, а был помешан на путешествиях. Катю в Китай и Японию с собой возил. Ей не понравилось. Потом наш бедный Миклухо-Маклай обанкротился и пустил себе пулю в лоб. Она слезинки не проронила, странная все-таки. Скоро она укатила из Ельца. Года два ее не было, а тут - революция! Я ее встретила на рынке, веселую - свобода, равенство, братство! Теперь она артисткой сделалась и женой Вронского. И с ней стал дружить такой умный мужчина, как Щекин-Кротов. Вронского Катя не любит, но они два сапога пара, тщеславие их гложет. Катька даже в анархистки записывалась. Всеволоду Волину письма в Париж писала, когда он с пожизненной каторги туда бежал и с нашей Татьяной обвенчался. А все это ей для чего? Затмить, победить Елизавету.

- Что ж, Елизавета тоже была у анархистов?

- У эсеров.

- Вслед за Маловым.

- Вот не думаю. Скорей уж он за нею. Елизавета и смолоду серьезная, самостоятельная девушка была. Она ничьих суждений слушать не стала бы, если бы сама чувствовала иначе.

- Значит, они вместе с Вороновым-Вронским эсерствовали?

- Нет, Коля будто бы в Орле подвизался. Точно не скажу. Ходили слухи, что в покушении на тамошнего прокурора он участвовал. Так оно или нет, бог весть. Они ж все конспираторы были. Знаю, слышала от Татьяны, что здесь ему не доверяли. Не то чтобы в провокаторстве подозревали, но своим не считали. Они, впрочем, по-моему, все друг другу не доверяли. Поэтому у них и не вышло ничего путного. Только и слышишь, бывало: этот не наш, тот не наш.

Александр не счел нужным скрывать свое любопытство:

- И Елизавета тоже в покушениях и экспроприациях участвовала? Как это не вяжется с ее обликом!

Что-то спросил не так, Мария отвечала суховато:

- Она пробыла у них недолго. А чем они там занимались, не знаю.

Что означал этот ответ? Водились ли за Елизаветой лихие дела, или обвинили эсеры и Елизавету в провокаторстве, или же Мария испугалась, что комиссар может решить, будто Елизавета и по сию пору в эсеровской партии, и поспешила отвести подозрение. Посуровевшее лицо Марии к продолжению беседы не располагало.

Александр не хотел быть бестактным - и тем не менее... Заметил, обращаясь не к Марии, в пространство.

- Да, теперь понимаю, почему Силантьев давал деньги эсерам...

Мария неожиданно вспылила:

- Не понимаете, Александр Александрович! Деньги Силантьев давал, может, и ради нее, но она, когда узнала, сразу с эсерами порвала. Гордость. Даже тут ему простить ничего не хотела. Уж Татьяна ее увещевала: деньги, мол, на святое дело пойдут. Елизавета - нет! Целая история из-за этих денег вышла. Многие из эсеров, ясно, смотрели проще: денег не возвращать, деньги не пахнут... Сколько ее ни уговаривали, сколько ни обвиняли, ни оскорбляли - нет!

Загрузка...