С кем бы из Вермишевых я ни говорила, все беседы заканчиваются словами: «Как! Вы еще не видели тетю Элю! Вам необходимо обратиться к тете Эле. Она хранительница семейной хроники, сказительница. Она все знает досконально».
Тетя Эля, Елена Георгиевна, живет в Ереване. В кухне стандартной маленькой квартиры пахнет далмой и айвовым вареньем, травами, перебродившим вином, свежим хлебом, молодым козьим сыром, и кажется - горьковатым дымом, тающим снегом и озерной водой. Пахнет выглаженным бельем и земляничным мылом.
Тетя Эля смотрит на часы - в духовке печется курица, опаздывает из школы внук, надо успеть вниз в магазин за сметаной. Рядовая армянская бабушка. Однако мне почему-то видится в ней представительная статс-дама с высокой прической, в шелковом платье до пят, в кружевной накидке. Она любезно приглашает сесть, непринужденно отвечает на вопросы, живо расспрашивает сама. Потом приносит тяжелые, похожие на сейфы альбомы, запирающиеся бронзовыми замочками с ключиками. За теми замочками - красавицы в светлых нарядах с жемчугами на длинных шеях, чернобородые абреки в тройках с тростями и при котелках, юноши в студенческих мундирах, офицеры с саблями. Некоторые альбомы имели серебряные оклады, теперь окладов нет: давным-давно содраны и снесены в торгсин. Но осталась память тети Эли, память феноменальная. Имена, фамилии, события, люди, даты, мельчайшие подробности, генеалогические древа, слова, словечки, цитаты, легенды. Она блистательно остроумна, весела, несколько непререкаема, но иначе нельзя, собьют с панталыку, запутают, а тетя Эля что знает, то знает.
Тетя Эля повествует:
- Первую жену Христофора Аввакумовича Вермишева звали Варвара Александровна Аргутинская-Долгорукая. У нее на улице Петра Великого в Тифлисе была школа ручного труда, там дамы шили сапоги, клеили бамбуковую мебель, занимались металлопластикой, выжиганием по дереву, то есть делали декоративные вещи. Кроме того Варвара Александровна давала уроки музыки и французского языка. Мой свекор Христофор Аввакумович, ее второй муж и родной дядя Саши Вермишева, был человек замечательный: общественный деятель, находился в переписке с целым миром, с Ширванзаде, с Николаем Марром, с Короленко, с Мариэттой Шагинян. В 1905 году он был избран городским головой Тифлиса, но принужден был уехать в Швейцарию, потому что сочувствовал рабочим и не поладил с генерал-губернатором Ширинкиным. Вернувшись, издавал газеты «Баку», «Кавказский телеграф», «Кавказская копейка». Кстати, в этих газетах сотрудничал и Саша, публиковал статьи, стихи, фельетоны под псевдонимом Sаvе, Саве, это был его литературный псевдоним и подпольная кличка. И в семье его так называли. Имя составлено из первых букв в фамилиях матери и отца, Савицкая - Вермишев.
Прекрасными людьми Саве был окружен с детства! Отчим его - Василий Николаевич Черкезов. В Тифлисе его именем была названа улица Черкезовская, бывшая Авчальская. Он тоже был городской голова Тифлиса, проводил в городе трамвай, вел переговоры с Гагенбеком об устройстве зоологического сада. Саве его очень любил и уважал. Когда тот умер, Саве написал стихи...
Тетя Эля показывает старую почтовую открытку с портретом В.Н. Черкезова и стихами Саве.
Угасло пламя светлой жизни,
Умолк аккорд души больной,
Любимый сын своей отчизны,
Землей оплаканный родной.
Он полон был огня стремленья
К любви всеобщей и святой
И в муках горького терпенья
Служил народу всей душой...
Понятно, как такие люди могли воспитать Саве. Посудите сами: трудолюбие в почете, роскошь презирается, эгоизм отсутствует, меньше всего думают о себе - пекутся о благе народа. В Манюню Эрленвейн все были влюблены - и Саша гимназистом и его кузен. Манюня - дочь Варвары Александровны, а отец ее был учителем бабуринской школы Крапивенского уезда, сподвижником Толстого, сотрудником журнала «Ясная Поляна». Позже он переписывался с Толстым, в особенности по поводу народной учительской семинарии, они ее называли «университет в лаптях». Вот о чем мечтали, об «университете в лаптях»! Кстати, учительницей была и сестра Саши, Нина. И мачеха Ольга Емельяновна. Сельские учительницы. Одна мечта их вела, один идеал - идти в народ, служить народу. И Саша стремился стать юристом, адвокатом по той же самой причине - хотел служить людям. И служил. Он был сыном Вермишева, пасынком Черкезова, воспитанником Варвары Александровны Аргутинской-Долгорукой и духовным сыном Льва Толстого. Если вы хотите что-нибудь понять в нем, помните об этом... К тому же он был еще и партиец, подпольщик...
Когда Сашу, - продолжает тетя Эля, - выпустили из тюрьмы в 1910 году, ему было предписано выехать из Петербурга. Он, кстати, и собирался, ибо хотел получить в Юрьеве диплом. Но ему требовалось с кем-то повидаться в Петербурге. А он знал, что за ним ходит дядюшка, кери, то есть шпик. Саша пробежал проходными дворами - знаете, какие в Петербурге проходные дворы, да? Меня однажды чуть не зарезали в таком дворе. И пришел на квартиру к Абамелекам. Абамелеки были наши соседи по имениям, у наших Цинандали, у них Ходашени. Саша там бывал в детстве, состояли они с нами в родстве через Цуриновых. В тот вечер Абамелеки собирались в оперу, у них в Мариинском театре была своя ложа. Саша надевает парадную форму правоведа, младшего Абамелека, и в их авто отправляется в театр. Керинер ищут его по всему Петербургу, а он преспокойно лорнирует из ложи хорошеньких женщин.
Абамелеки так рассказывали тете Эле, тетя Эля памятлива, точна и убедительна. Но запах творимой легенды все равно чувствуется. Это так. И греха тут нет. Значит, человек таков, что порождает легенду о себе. Разорвать органическое единство памяти о живом человеке и легенды зачастую невозможно.
Легенда... память... Казалось бы, хрупкие понятия. И все-таки нет!
Любимую звали Леля. Леля-джан. Чудесная была девушка. Хороша собой, обаятельна, умна, человек, близкий Саве идейно - профессиональная революционерка. Арестовывалась, бежала за границу, окончила философский факультет Иенского университета. Затем была арестована в Мюнхене и выслана из Германии. В Швейцарии встречалась с виднейшими большевиками.
Леля, Елена Артемьевна Бекзадян-Махмурян, вспоминает:
«...Саве был исключительно одаренным, многогранным человеком, идейным революционером, юристом, публицистом, писателем, художником и изобретателем в области техники. И все ему удавалось удивительно легко в силу огромного природного дарования, неимоверного прилежания и страстности, с которыми он брался за все.
Но, к сожалению, в жизни он был великим неудачником, как множество талантов, подавленных гнетущими условиями царской России. Он буквально задыхался от постоянной нужды и постоянных провалов всех его попыток вырваться из этого «заколдованного круга».
В письмах Александра к Леле можно прочитать многое. О нем и его любви. Не будем гадать, почему эта любовь в итоге не была счастливой.
Каким же он был, Александр Вермишев?
Я встречаюсь с тремя женщинами, которые хорошо его знали (тетя Эля Саве никогда не видела).
Евгения Александровна Вермишева, младшая сестра Женичка, - спортсмен по профессии (они с мужем были тренерами Александра Метревели), теннисный корт - ее форма жизни. Она живет в старом квартале Тбилиси, в чудесном тбилисском дворике, в котором есть крутые лестницы, ведущие прямо со двора в квартиры на второй этаж и на галереи, увитые виноградом.
Была поздняя осень, так что виноград уже кончился, на лозах висел изюм, кислый и вкусный. Застекленная терраса - одновременно прихожая и кухня. Дальше две комнаты с высокими потолками и высокими дверями.
Евгения Александровна рассказывает, что она обожала приезды Саши из Петербурга, помнит сказки, которые он сочинял для нее, игры, которые придумывал. Он любил своих младших братьев и сестру, это видно и по его нежным письмам к ним. Саша был музыкален, пел, они разыгрывали домашние спектакли под музыку. Тогда это было принято. Показывает фотографию, где Саша с мачехой изображают какую-то сценку. Последняя встреча состоялась в 1912 году, он был на Кавказе. Потом братья и сестры приезжали к нему и жили в Петербурге на Большом проспекте в квартире, полной технических чудес и диковин, изготовленных руками Саши.
Евгения Александровна пытается (прежде всего для себя) понять, объяснить взаимоотношения в семье: отец, Саша, Нина, дети от второго брака - сложности, по-видимому, здесь все же были. Евгения Александровна хочет снять вину с отца, вину, которой нет. Он виноват только в том, что был молод и обладал пылким характером. Все Вермишевы такие, не без гордости заключает она. И показывает пистолетную пулю в платиновой оправе на цепочке. Выгравирована надпись - «3 декаб. А.В. 1886 г.». Романтическая история. Отец стрелялся на дуэли, и пуля задела его, - потом всю жизнь носил ее на груди как талисман. Вообще «Дуэльный кодекс» В. Дурасова был у Вермишевых настольной книгой, время от времени кому-нибудь требовалось ее полистать. Они любили открыть «Дуэльный кодекс» - вот он - и что-нибудь оттуда почитать вроде: «Условия дуэли на саблях одинаковы с условиями дуэли на шпагах. Единственное различие заключается в том, что дуэль данного рода оружия может происходить на прямых или кривых саблях. В первом случае противники могут рубить и колоть, во втором - только рубить».
- А братиков Левочку и Амбочку разнять удавалось лишь водой из шланга, - смеется Евгения Александровна.
Она достала и показала, а потом и отдала для «романа о Саве» письма его и братьев, дневник отца, тетрадку со стихами Нины Чарековой.
Евгения Александровна познакомила меня с сыном Лели Бекзадян. Они друзья. Виген Павлович Махмурян посоветовал встретиться с «тетей Фаро» и «тетей Люси», они хорошо знали Саве.
Фаро Минаевна Кнунянц - одна из старейших большевичек Закавказья. Кнунянцы вообще фамилия в революции хорошо известная. Сама Фаро еще в 1901 году под влиянием своего брата Богдана, через десять лет погибшего в тюрьме, приняла участие в нелегальном ученическом кружке, а затем вошла в так называемый ученический комитет при Бакинской организации социал-демократов. С Лелей Бекзадян они дружили с детства. Обе делали Революцию, занимались пропагандистской работой, учительствовали. Они учились в Петербурге на Бестужевских курсах, куда в 1909 году ринулся, по словам Фаро Минаевны, весь старый женский партийный актив из Баку. Как раз в том году она и встретилась с Александром.
Москва. Угол улицы Горького и Садовой, высокий дом державного стиля конца сороковых годов. Большая квартира, в ней маленькая старушка. Однако диссонанса нет: не возникает образ божьего одуванчика, путешествующего по анфиладам комнат и не имеющего своего угла. Фаро Минаевна, несмотря на то, что ей уже за девяносто, чувствуется, готова войти в любой зал, подняться на любую трибуну, выступить перед любой аудиторией. Ясный ум, отличная память, чувство юмора и мудрость горянки в сочетании с опытностью человека политического, искушенного в дебатах, корректного, без крайностей в выводах и формулировках, ищущего, как мы теперь говорим, оптимальное решение. Плюс прямота, в общем-то недипломатическая.
Итак, они встретились с Александром Вермишевым в 1909 году.
Я прошу Фаро Минаевну рассказать, каким ей помнится Саве.
«Это был, прежде всего, очень веселый человек, - говорит она. - Всегда шутил, всегда смеялся. Читал массу стихов, и своих и чужих. Они с Карлом часами соревновались, кто больше знает стихов, и всегда уличали друг друга, если один из них ту или иную строку подзабыл. А однажды, когда я готовилась к экзамену по церковному праву, они переложили для меня все церковное право стихами».
Александр с ее мужем не раз ездили в Финляндию, выполняя партийные поручения. Оба были молоды, веселы и, несмотря на то, что поездки очень легко могли окончиться худо, всякий раз возвращались страшно довольные, ну прямо студенты после пикника.
Сохранившиеся в архивах открытки Саве, написанные из Финляндии, веселые, даже счастливые, подтверждают ее слова.
«Привет от Саве. В ожидании шницеля по-венски пишу послание на станции Териоки. Затем пойду к Греховым. Оттуда на берег моря «погрустить». Дела мои скрипят, но бодрости не теряю. Очень был обрадован, что «Вора» моего напечатали в «Новом журнале для всех» в июньской книжке или, кажется, майской. На днях выйдет. Фаро пишет, что от Лели имеет бодрое письмо...»
«Углубляясь в недра Финляндии, проездом обедаем в этом самом месте. Шлем привет! Им сирелис! Карл, Саве».
И еще: «Мариновать буду зуб бизона и вышлю почтой. Увы, дождь не пошел, и Карл всю дорогу вез калоши под мышкой. Охота на крокодилов была удачна.
Очень жалеем, что вас нет с нами. Все финны белые, а глаза голубые, как воды Саймы...»
Итак: горяч и весел, жизнелюбив. Я задаю Фаро Минаевне вопрос об отношениях Саве и Лели, вопрос, может, не слишком деликатный, но я его задаю. И получаю такой ответ: «Леля была мохгрова ахчик (то есть княжеская дочь). Я-то вышла замуж за инородца, я ни на что не обращала внимания. Да и отец у нас очень просто ко всему относился. А у них - традиции. Бабушка Бегума Петровна носила национальное платье, выглядела как заморская принцесса. Леля всегда беспокоилась, что скажут братья. Что скажет Тигран-ехпайрик, Тигран-братик, как он будет реагировать».
Что же, традиции вещь сложная. Хотя братья здесь ни при чем, братья тоже были революционеры. Ответа нет, скажем просто - судьба.
Теперь - «тетя Люси». Люси Семеновна Гукасова, Ленинград.
Бывшая барская квартира, тяжелая мебель, резные дубовые столы, буфет. Комната Люси Семеновны - типичная комната петербургской старушки: этажерки, многочисленные фотографии в рамочках, фарфоровые безделушки и вазочки. Если предметы, окружающие человека, бросают какой-то отблеск на него самого и, в свою очередь, отражают его внутренний мир, то что тогда комната Люси Семеновны? Тоска по ушедшему? Или все то же желание сохранить, сберечь, передать другим?..
Изобилие фотографий, портретов, портретиков в рамочках - кожаных, крашеных, лакированных, инкрустированных камнями и стеклышками, порою совсем дешевых - из крымских ракушек, а иногда респектабельно бронзовых. Фотографии круглые, овальные, прямоугольные, иногда крошечные, более пригодные для медальонов, они и висят иной раз на цепочках в медальонах на специально вколоченных гвоздиках и завитушках старого зеркала, а уж в самом зеркале, вернее, между фацетом и рамой, засунуты десятки таких разнокалиберных фотографий, иные совсем пожелтели от времени, и разобрать ничего невозможно. И в углу стоит туалетный столик, а на нем миллион флакончиков, хрустальных и цветного стекла, и в серебре, и в варшавском серебре, называемом мельхиором. И на столике среди эмалевых пудрениц и груш от пульверизаторов в шелковых оплетках, какой-то сонетки в виде мраморного кирпичика (на нем бронзовая лягушка и маленькая кнопочка самого звонка) опять же невероятное количество фотографий и портретов... Что это, нечто ностальгическое? Пожалуй, нет. Таков был стиль, обычай.
Задаю Люси Семеновне тот же вопрос: каким ей помнится Александр Александрович Вермишев?
- Я счастлива, что Саве воскрешен, - говорит она. - Это был замечательный человек, но очень несчастный. Почему? Не знаю. Он был... такой грустный. Я никогда не видела его улыбающимся. Нет, улыбающимся видела, но у него была печальная улыбка, как у Чарли Чаплина или у Зощенко. Он мог веселить других, а сам смеяться не умел. У меня сохранилось много его писем...
Передо мной письма Саве к юной Люси.
Вот открытка, репродукция картины Лео Прентана «Соперники». Летит аэроплан, этажерка вместо фюзеляжа, в туманно-сизых и багряных грозовых облаках, шасси с велосипедными колесами, подразумевается круг пропеллера. За аэропланом гонится коршун, нависает над ним, изготовился к сражению. Торчит махонькая головка пилота. Как писал Блок: «О чем - машин немолчный скрежет?/3ачем - пропеллер, воя, режет/Туман холодный - и пустой?/Теперь - за мной, читатель мой,/ В столицу севера больную,/На отдаленный финский брег!»
На обратной стороне рукою Вермишева:
«Мысли, как коршуны злые, мчатся повсюду за мной... Скверно, Люси, быть ранней весной одинокому. Душно в мировых установлениях. Милая хорошая Люси! Не сердитесь, что не пишу о себе. Отвык. Сяду, задумаюсь, и, передумав сам все, ни с кем не делюсь. Никому это, видимо, не надо. Саве».
Другая открытка. Мерзкие декадентские африканские львы, похожие на крыс. Сидят хвостами в разные стороны.
«Дорогая Люси! Большое свинство на письмо Ваше писать открыткой, но на большее у меня нет душевных средств. Я так измочалился, так устал душевно от этого мертвого штиля, который охватил мою жизнь, превратив ее в прозябание, что готов истерически закричать... Как будто нити, жизненные нервы оборвались и душа моя «живой труп». Ни баня, ничто не помогает. Думаю, этот период пройдет, и я воскресну. Нужен толчок какой-нибудь...»
Три встречи - три суждения людей, которые знали и любили Саве, восхищались им. И три его образа. Ему было отпущено судьбой сорок лет жизни. Но почему-то возникает ощущение, что по-настоящему его жизнь только начиналась...