Помню, в конце восьмидесятых пришло письмо в редакцию: так и так, женщину притесняют. Ну, и предложили мне как внештатнику: съезди, разберись. А ехать надо было на север, а там посёлки в совершенном запустении, да и всегда жизнь была непростой, и народ обозлённый, вот и затравили приезжую учительницу. Знаете ведь, когда женщина одинока, то можно ушаты грязи вылить, и все поверят. Приехал поздно, ночевать негде, не пойду же я на постой к этой самой учительнице. И определила она меня к своим соседям. Многодетная семья, пять детей, бедность жестокая — никаких вещей, только кровати, тюфячки без простыней, но чистенько. Хозяева какой-то рыбки мелкой нажарили, меня пригласили: мол, садись, отужинай с нами. Я отказывался, как мог, в магазин побежал, а там даже консервов не было, одно грушевое повидло. Набрал несколько банок, хоть какой-то гостинец детям, они с кипятком две баночки так хорошо умяли. Ну, и разговорился с хозяином, ничего такой мужичок, но руки не было, он мне и сказал: вот, мол, шестой ребёночек был, с месяц как умер, а похоронить не могут — денег нет. Кто, мол, согласится в такой мороз могилку копать, да без подогрева! Вот они никому и не сказали, отнесли его в дальнюю комнату, окошко там приоткрыли и заморозили. Мужичок рассказывает и видит, что не верю я: как же так, не может быть… Тогда повел он меня в эту каморку, откинул тряпочку — и вижу: и правда, лежит на столике у окна ребёночек, белый-белый такой трупик, совсем как муляжик, ручки подняты, ножки сложены как у куклы какой… Я тогда первый раз в жизни растерялся, не знал, что сказать. Не мораль же им читать! Вот такая история, будьте любезны!
— А что же власти в посёлке?
— Какая власть! Там и советской-то не было, всё было в руках у директора леспромхоза. Помню, ещё в семидесятые они при оружии ходили. Он тебе и следователь, он тебе и кассир, он тебе и президент. Да и не мог он пойти к этому директору — судился с ним из-за покалеченной руки… Отдал я ему какие-то деньги, что в кармане были, у вертолётчиков спирта попросил, бортмеханик мне целого литра не пожалел.
— А звали его как, не помните?
— Да нет, откуда! И вы знаете, потом куда страшнее истории видел, но эта… До сих пор нет, нет, да встанет этот замороженный ребёночек перед глазами…
— А что с учительницей стало?
— Да с ней-то всё нормально. С трудом, но перевели её в соседний район. А потом она к себе на родину уехала, на Украину.
— А куда, не знаете? — зачем-то важно было знать и это.
— Кажется, в Харьков…
«Ну да, куда же она ещё могла уехать? Только в Харьков, только в Харьков».
— А сейчас куда сложнее, и никакой корреспондент человеку не поможет. У меня самого руки опускаются, одному поможешь, а сколько других? Тысячи! А власть что делает? Она теперь сама назначает правозащитников! Каково? Профанируется всё! К чему я вам это рассказываю? Будут у вас безнадёжные ситуации, но всегда помните: другим много хуже. И если вы не станете помогать людям, то грош цена всей этой эпопее с вами. На свободе вас обязательно станут тянуть в разные стороны, будут, как знамя, рвать на кусочки, многим политикам ведь не хватает биографии, понимаете? Ни большого дела за плечами, ни пережитого. А вас почистили кирпичом, песком, колючей проволокой, и такая рихтовка/полировка дорогого стоит, ох, и дорогого!
— Алексей Иванович, о чём вы? Понимаете, когда я выйду, если я когда-нибудь выйду… — запнулся беглец. А Пустошин, разозлившись, вскочил и, взбивая циновки, забегал по комнате.
— Понимаю, как не понимать! Это я, извините, размечтался. Да ведь и вы не железный… А ну, как захотите после тюрьмы исключительно частной жизни… Эх! К чему тогда всё это было?