Через несколько месяцев вечером его неожиданно выдернули из камеры и повели, ничего не объясняя, длинными коридорами. Он отнёсся к этому спокойно, голова была занята другим: никак не складывался простенький абзац в тексте. Формулировки получались расплывчатыми, а хотелось отточенности и афористичности. Он уже вошёл во вкус построения словесных конструкций, что сродни животворящему акту, и теперь не хотел прерываться на постороннее и чуждое.
И только у кабинета начальника следственного изолятора удивился: что за срочность в такой час, да слегка обеспокоили гражданские лица, что немо сидели на стульях вдоль стен. Полковник был мрачен, торжественен: «Сейчас вас доставят…» — замялся он. — «Меня что…» — «Да, да! К нам, надеюсь, претензий нет?» И он, как опытный заключённый, ответил: нет, нет, никаких претензий. Его тут же попросили что-то подписать, он сделал это механически и спрашивать «зачем, почему» не стал. Полковник кивнул головой, и его тотчас вывели.
Машина была обычной «газелью» без всяких металлических стаканов, не было и наручников, только с боков его тесно прижали двое служивых в масках. Он и этому не удивился, и только мелькнула мысль: как же вещи, книги? Но особенно не напрягался и, прикрыв глаза, снова вернулся к прерванной смысловой работе. И проявил некоторое любопытство лишь, когда машина притормозила у высоких ворот, и приготовился к долгому ожиданию и проверке. А машина, молниеносно миновав охрану и немного попетляв, снова остановилась, но где? В свете фар из темноты выступали только стволы деревьев: секретная тюрьма за городом?
— Вы свободны! — сказал кто-то с передних кресел и протянул ему тонкую папочку и какой-то пакет.
«Свободен? Что за шутки?» — не поверил он. И, только выбравшись из машины, понял: привезли к дому, его дому. Он возвышался рядом, тёмный и безучастный, неярко светились только два верхних окна. И в тишине было слышно, как падали редкие капли с крыши. Оттепель! Он сделал несколько шагов и растерянно остановился. Машина за спиной тоже медлила, будто ждала, не запросится ли узник обратно. Потом он долго помнил эту свою нерешительность: автобус уехал, а он всё стоял у двери и не мог нажать на белую кнопку. Как он явится вот так, без предупреждения?
Нажимать кнопку не пришлось, в холле неожиданно зажёгся свет, дверь будто сама собой открылась, и на пороге встал человек в тёмной униформе. Тут же появилась какая-то женщина и прошелестела: проходите, проходите. В доме было тихо, ничего не стукнуло, не звякнуло, никто не сбежал по лестнице, не кинулся на шею… Он стоял посреди холла в своём нелепом пальто и стариковских ботинках и не знал, что делать дальше. И, вздохнув, оглянулся в поисках телефона: помнится, должен стоять где-то здесь. Аппарат был на месте, и он, нажав несколько кнопок, только и смог сказать отцу: «Приезжайте, я дома».
И ещё минуту стоял, держа руку на телефоне, когда почувствовал за спиной шорох и обернулся, и увидел Лину. В какой-то косыночке, с кулачками у рта, она непонимающе смотрела на него и молчала. Надо было успокоить: «Не бойся, я не сбежал — отпустили», но выговорилось лишь: «Извини!» Только обнять и прижать к себе, тюремному, так и не решился. Нельзя заставать женщину врасплох, даже, если это собственная жена. А всё из-за того, что кому-то там не хотелось ажиотажа вокруг его освобождения, но и ему не нужно никакой шумихи. А когда узнал, что и Антон дома, так и вовсе отключился от всего внешнего.
И утром заново знакомился с сыновьями. Мальчики церемонно поздоровались, чинно уселись на стулья, что-то рассказывали, а он рассматривал детей и ни о чём не спрашивал. Зачем? И так хорошо. Только мальчишек хватило ненадолго, и через полчаса они привычно носились по дому и стихали, только когда пробегали вблизи взявшегося ниоткуда отца. Оказывается, папа — это не портрет за стеклом, а вот этот дяденька, что теперь будет жить с ними в одном доме. И все спрашивали: «Ты больше не уедешь, не уедешь?»
С дочерью было проще, но и она была вся в своих молодых делах. Наверное, и правда, с какого-то времени дочка становится отрезанным ломтем, но отрезали его так рано! И теперь только оставалось смотреть, любоваться — выросла такой красавицей, слушать девичье щебетанье и принимать как должное недолгое внимание. И, когда в разговоре у неё проскользнуло жаргонное словцо, лишь поморщился, но сделать замечание не посмел — все сроки для воспитания давно пропустил.
И когда улеглась суматоха от встречи/узнавания, стало казаться: и мальчикам, и жене не по себе от его внезапного возвращения. Они так долго жили без него, что он поневоле перешёл в разряд лишнего, необязательного, непонятного. Вот и родителям не верилось: неужели всё закончилось? Они приезжали утром и возвращались к себе вечером, и прощались каждый раз как навсегда. Он и сам смотрел на всех издалека, будто ещё не вернулся. И старался занимать меньше места — пусть привыкнут. Привыкнут ли?
Всё это время шел снег, и он подолгу сидел на балконе, и бездумно смотрел на верхушки деревьев, и вдыхал острый воздух, и пил кофе, и стучал одним пальцем по клавишам лептопа, так, ерунду. И горячие коричневые капли падали в снежное кружево… И прилетали птицы, и без боязни садились рядом, и внимательно рассматривали его: откуда, мол, взялась эта лишняя деталь, эта тень на привычной картинке. И пришёл кот и сел рядом на диванчик, но тот ли это кот, что жил здесь раньше? Этот серый, будто седой, спокойно смотрел на птиц, наверное, был старым, и потому, как собака, давал себя гладить незнакомому человеку.
Никто не доставал в эти первые дни — ни близкие, ни дальние, но долго скрывать новость о перемене его участи не дали сами освободители. На пятый день разными голосами разнесли весть: освободили! Не заслужил, но освободили, вот мы какие милостивцы!
И в тот же в доме затрезвонили разом все телефоны. И хоть он не откликался на эти звонки, но стало не до тихих семейных радостей. Собственно, радостей было мало, дома было что-то не так, только разбираться со всем тем, что накопилось за эти годы, не хотелось. В одну из ночей он потянулся к жене, она не откликнулась, лежала, отвернувшись, плакала. И его как отбросило. Надо было обнять, утешить, ещё раз попросить прощения, а он не мог заставить себя сделать ни того, ни другого, ни третьего, и сам не знал почему.
Утром Лина была оживлена и всё порывалась показать, как она сама теперь водит машину, но ему надо было сделать несколько важных звонков. Он и в самом деле должен был позвонить и Толе, и Алексею Ивановичу. О его освобождении уже трубили вовсю, а он неприлично молчал. У Пустошиных было всё в порядке, у Юры росла дочь, очередное дело против Алексея Ивановича было прекращено, как и против других пикетчиков. Он, правда, так и не разобрал, против чего протестовали там, в Хабаровске, только слушал, как Алексей Иванович веселым голосом кричал ему в трубку: «Испугались власти, испугались! Жаль, дело не дошло до суда…» А телефон майора Саенко молчал. Может, у него теперь другой номер, но почему не сообщил? Толя прислал ему в изолятор два смешных послания, у него оказался красивый, летящий почерк, но на его последнее письмо не ответил, наверное, очень занят. У него самого Толя отодвинулся вглубь сознания, и забайкальские события уже покрылись дымкой, перекрылись другими днями, иными лицами, но он ничего не забыл. Не хотел забывать.
Пришлось заказывать разговор по адресу, и уже представлялось, как озадачит майора вопросом: «И когда тебя ждать в Москве?» — А Толя удивится и спросит: «А зачем?» Нет, нет, он спросит: «А на гада?» Так у него ответ готов: «Приезжай, возьмём напрокат вертолёт, полетаем». И тогда майор обязательно процитирует одну из своих летных шуточек, может быть, вот эту: «Тот, кто хочет стать пилотом, видно, очень смелый тот, потому что только смелый сам полезет в самолёт». Ну, так и он подденет Тольку: «Вот и посмотрим, какой ты пилот, какой ас!» И в предвкушении разговора рот улыбался сам собой, и отчего-то казалось: нет, нет, всё не так плохо! Но к телефону подошла женщина и на вопрос: «Нельзя ли пригласить к телефону Анатолия Андреевича?», глухо ответила, как отрезала: «Нельзя», и почему-то сразу бросила трубку.
Тогда он попросил читинских знакомых найти заведующую детским садом, что звалась Дорой, вряд ли там есть другая с таким же именем. И через двадцать минут ему продиктовали номер телефона, но не успел он представиться, как Дора перебила: «А вы кто ему, просто знакомый или друг?» и он, не задумываясь, ответил: «Друг!» и тогда женщина затараторила: «Какой же вы друг? Все друзья приехали, провожали… А он такой лежал…» — «Что — сердце? Он в больнице?» — «Какая больница! Вы что же, ничего и не знаете? Умер Толечка, два месяца, как умер… Джип у ворот поставил, успел только выйти — и не вскрикнул, не охнул, раскинул так руки, упал на снег — и всё!»
Прибитый этой новость, как гвоздем к стенке, он только и смог сказать: «Извините, я перезвоню». А в ушах ещё долго слышалось: «Ой, мы так его хорошо проводили, так хорошо… Такие поминки были… И народу было, народу… И такой хорошенький лежал, такой беленький, вот как заснул…»
Он хотел пережить всё это в одиночку и закрылся в кабинете, и пил всю ночь. Поздним утром в дверь постучали — это была мать. Он вернулся на диван и укрылся пледом с головой, сейчас он не хотел видеть даже ее. Но мать ничего не спрашивала, только положила на голову теплую руку. И тогда он заплакал. Обо всем сразу. Она восприняла это спокойно: «И правильно, и хорошо, и поплачь…», а потом испугалась и всё повторяла: «Ну что ты, сын, что ты… Скажи, где болит? Может, врача вызвать?»
— Нет-нет! Ничего не надо! Мама, ты помнишь, тебе звонили тогда, в августе? Помнишь, что этот человек сказал тогда?
— Как не помнить? Там и помнить нечего, он сказал всего одну фразу: «Мадам, вы меня не знаете, но должны верить — ваш сын жив и скоро сам объявится». Я кричу ему: «Скажите, что с ним?», а он снова повторяет: «Мадам, вы меня не знаете…» Видно, боялся говорить…
— Это Толя… И ничего он не боялся! Он проехал пятьсот километров только для того, чтобы сказать тебе это… Умер он… Понимаешь, зимой умер, а я только сейчас об этом узнал… Давай помянем его, мама.
— Обязательно, сыночек, обязательно. Но потом, потом… Сегодня ты уже напоминался…
Он вышел к обеду, и все были предупредительны и сторожили каждое его движение, каждый взгляд, каждое слово. Но он, погруженный в себя, молчал и потому не сразу понял, что разговор за столом затеян был для него:
— Вот столько приглашений, все хотят видеть недавнего узника… И журналисты, журналисты… Да-да, сегодня вечером… Ещё два дня назад приглашали… И ресторан заказан… И не мы это затеяли, и не Антон, кто-то из доброхотов расстарался… Нельзя отказаться, надо уважить людей, они ведь тоже переживали…
И он, как мог, постарался смягчить отказ:
— Нет, нет, ещё не со всеми детьми увиделся… Вот старший должен на днях прилететь… Зачем посторонние люди, когда привезут внучку, маленькую такую девочку…
Вот-вот, привезут крошечную девочку! Да у него заранее от какого-то странного чувства, умиления, что ли, щипало в глазах…
Тогда для уговоров была выдвинута тяжёлая артиллерия — позвонил Антон: «Слушай, ты что там хандришь, а? Неделя прошла, пора выходить в люди… А то как ни позвоню, говорят, отдыхает… Понимаю тебя, старик, но теперь-то никто не отберёт… Пора другими делами заняться. Я вот всё отодвинул на потом — анализы, больницы и разную другую хренотень… От родственников отбился, теперь надо другим показаться, прессе сказать несколько слов, людей поблагодарить… Ты знаешь, сколько у нас с тобой теперь друзей?»
А он, как заведённый, всё отнекивался: «Нет, Антон, нет» — «Да что нет? Женам надо устроить праздник, они заждались» — «Ну, что за срочность такая? Ты ведь болеешь? Слышу, сипишь! Выздоровеешь, вот тогда и отметим» — «Ерунда, просто снега наелся… Знаешь, какой вкусный!» И вот тут он сдался: хорошо, чёрт с тобою!
И не совсем понимал, чему так обрадовались домашние. Лина тут же разложила на банкетке костюмы, выставила в ряд штиблеты: «Вот, смотри, серый, ты его всего два раза надевал. И к нему сорочка, хлопок — совершенный шелк. Или этот синий, но боюсь, он будет на тебе болтаться. Надо было все-таки съездить, купить новый…» — «Зачем костюм, да ещё и галстук?» — ворчал он. — «Не хочешь, не надевай… Но я думала, все-таки торжественный ужин… И потом пусть все видят, что у тебя всё в порядке» — «А у меня… у нас всё в порядке?» — повернулся он к ней. Лина виновато улыбнулась и подняла руки обнять, он перехватил, поцеловал пальцы… Всё перебил звук рингтона.
«Это твой! Ты поговори, поговори! — выскользнула из рук Лина. — Я сейчас, сейчас вернусь, пойду, посмотрю ещё сорочки, к синему костюму надо чуть-чуть другого тона». И, досадуя, что забыл отключить, он взял в руки телефон: номер не определялся, но кнопку он зачем-то нажал.
И незнакомый голос без представлений, приветствий и предисловий произнёс: «У вас сегодня намечается публичное мероприятие, мы не рекомендуем вам принимать в нём участие» — «Я понимаю, что нахожусь под гласным и негласным надзором полиции. Но вот что я под домашним арестом — это для меня новость!» — разозлился он. — «Нет, вы совершенно свободны и можете в любое время покинуть пределы страны, только постарайтесь сделать это без шума. И, как дорожащий свободой человек, должны понимать: устраивать какие-то торжества, встречаться с журналистами — это более чем неуместно и неблагоразумно. Постарайтесь объяснить это и другим. Завтра через адвокатов вам будут переданы наши требования и ряд условий. И вы обязаны будете соблюдать…»
Требования? Условия? Надо же, какая ненасытность! А пошли вы со своими требованиями! Не глядя, он взял в руки рубашку, на манжетах было несколько пуговиц, зачем столько? И зачем ему рубашка! Надо свитер, джинсы и куртку… Требования! Условия! У него тоже есть, что сказать по этому поводу. И сделает он это сегодня же, открыто, при большом стечении народа. И новый забор, что успели соорудить, он преодолеет. Обязательно преодолеет!
Как душно! Совершенно нечем дышать! — приник он к окну. Белая рама поддалась с трудом, но когда одна створка открылась настежь, пахнуло не свежестью, только холодом и гарью, где-то близко, разогреваясь, урчали моторы. И тут на улице разом вспыхнули фонари, и только один светильник беспомощно мигал — всё не мог разжечься. Или хотел о чём-то предупредить? Он прислонился горячим лбом к синему стеклу, там внизу, у дома, были видны и желтый снег, и серые рваные полосы от колёс, и красные габаритные огни крытой машины, и темные фигуры. Человек в куртке-реглан, ходил вокруг черного фургона, другой, с большой собакой на поводке, застыл у колес. Оба были в высоких, лаково сверкающих сапогах.