Баркентин сидел у себя в комнате, подтянув сухую ногу к подбородку. Его волосы, грязные, как паутина, увешанная мухами, безжизненными сухими прядями падали на лицо. Его кожа, такая же грязная и такая же сухая, была испещрена выбоинами и трещинами, как высохший кусок сыра, но посреди этого омертвелого лунного пейзажа сияли два зловещих озера – два злобных слезящихся глаза.
Внизу, под разбитым окном в дальнем конце комнаты, простирались застоялые воды рва.
Баркентин, подтянув колено ссохшейся ноги к лицу, прислонив костыль к спинке плетеного кресла, сцепив руки вокруг колена, набив рот бородой – сидел в такой позе уже больше часа. На столе перед ним было разложено множество раскрытых и нераскрытых книг; то были книги по Ритуалу и прецедентам; тут были справочники, книги шифров и тайных знаний. Но взгляд Баркентина был направлен не на эти книги. Глаза Баркентина, которые сохраняли свое безжалостное выражение несмотря на то, что они невидяще глядели перед собой и поблескивали влагой из иссушенных глазниц, не заметили, а уши не услышали, как кто-то бесшумной тенью вошел в комнату. Тень эта двигалась совершенно беззвучно, она казалась частью воздуха, черным порождением ада, прячущимся за кипами книг – книг всевозможнейших размеров и в разной степени разрушения и разложения. В полутьме на некоторых обложках поблескивали тусклым золотом потертые буквы; тусклый блеск погасал, когда на него надвигалась бесшумная тень.
Но о чем же думал сморщенный, грязный и отвратительный карлик?
А думал он о том, что в жизни Горменгаста, в самом его сердце, в его мозгу, произошли непонятно откуда взявшиеся перемены. Но перемены эти были столь тонкими и трудноуловимыми, что Баркентин никак не мог точно определить, в чем же они заключаются. Он не мог выявить их обычным рациональным способом, но тем не менее он чувствовал их нутром, чувствовал, что эти перемены пагубны, ибо для него все, что было направлено против древних традиций и Ритуала, все, что пахло бунтом, являлось пагубным.
Горменгаст был не таким, как раньше. Баркентин знал это наверняка. Среди его камней завелась какая-то чертовщина. Но что именно было не так, он не мог сказать. И вовсе не потому, что был старым человеком и, как свойственно вообще старым людям, полагал, что в дни его юности все было лучше. Он вовсе не имел никаких сентиментальных чувств по отношению к своей юности. Она была безрадостной и лишенной какой-либо человеческой теплоты. Но жалости к себе он тоже не испытывал. Единственной его любовью была любовь к мертвой букве Закона Замка, слепая, страстная и жестокая, такая же глубинная, как и его ненависть. Ко всем членам семьи Стонов он относился с меньшим почтением, чем к самому незначительному и скучному из обрядов, который им было положено выполнять. Он склонял перед ними свою старую грязную голову лишь как перед символами традиции. К Титу он не испытывал никакой любви – его заботило лишь то значение, которое он имел как последнее звено в бесконечной цепи… В мальчике было нечто, что внушало ему беспокойство – его непоседливость, независимость. Было такое впечатление, что мальчика, этого наследника власти над миром башен Горменгаста, влекли другие земли, теплые, таинственные, запретные. Казалось, что даже в том, как мальчик двигается – нервно, неуклюже, – отражается то, что у него на уме. В движениях мальчика было нечто враждебное Горменгасту, что-то влекло его за пределы Замка в неизведанный, привлекающий этой своей неизведанностью мир.
Но Баркентин знал, что семьдесят седьмой Герцог никогда не удалялся от Замка слишком далеко, и постарался выбросить из головы свои сомнения по поводу Тита. И все же сомнения оставались, как оставался какой-то едкий привкус, привкус бунта. Молодой Герцог был все-таки слишком независим. У Баркентина складывалось впечатление, что мальчик намеренно отделяет свою жизнь от жизни Замка.
Но помимо Тита беспокойство Баркентину внушал и Щуквол. Без сомнения он был сообразительным, полезным учеником, но он представлял собой опасность именно в связи с теми качествами, которыми обладал. Что делать с ним? Он и так уже слишком много знает. Он получил доступ к книгам, к которым нельзя было его подпускать, и разобрался в них слишком быстро. В этом Щукволе было нечто враждебное Замку, отстраненное от его жизни, нечто такое, что выдавало в нем устремленность к некой высшей цели. Но какой?
Баркентину пришлось несколько поменять свое положение в кресле; он прорычал от раздражения, вызванного резкой болью, пронзившей его сухую ногу, когда он перемещал ее, и своей неспособностью докопаться до сути и источника тех перемен, которые так беспокоили его. Ему, как Хранителю Закона Замка, страстно хотелось предпринять что-то, растоптать, если понадобится, десяток недовольных. Но Баркентин не мог найти конкретной цели, на которую мог бы обрушить свой праведный гнев. О, если он обнаружит, что Щуквол хоть в малейшей степени не должным образом воспользовался тем доверием, которое, пусть и неохотно, было ему оказано, тогда он, Баркентин, применит всю данную ему власть и добьется того, чтобы этого бледного негодяя сбросили с Кремниевой Башни! Да, Баркентин будет наносить удары налево и направо с безжалостной яростью фанатика, для которого в мире существует лишь два цвета: черный и белый. Зло и сомнение – одно и то же. Испытывать сомнение в священности Камней Горменгаста равносильно богохульству! Но где, где прячется зло? Вот оно, где-то рядом, – стоит сделать еще одно умственное усилие и он найдет его! Но увы: хотя он пытливым внутренним взором всматривался в жизнь Замка, он видел лишь ее обычное течение.
Неужели он не в состоянии закапканить это ползучее зло и вывести его на свет? Неужели не может успокоить свои подозрения? Подозрения, которые не давали ему спать длинными ночами, которые постоянно грызли его? Болезнь Замка он воспринимал как свою собственную.
– Клянусь всеми исчадиями ада, – прошептал Баркентин (и этот шепот прозвучал как пересыпающийся песок), – я найду это зло, пусть даже оно прячется как летучая мышь в подземелье или как, крыса в глухих переходах!
Баркентин почесался вокруг крестца и в низу живота и снова поменял свое положение в кресле.
И вот тогда тень, которая лежала на книжных полках, слегка передвинулась. Вздернулись плечи, темный силуэт переместился подальше от двери, по кожаным корешкам книг беззвучно проскользнула тень.
Баркентин бросил взгляд на книги, разбросанные по столу, и совершенно неожиданно и незванно его посетило воспоминание о том, что он когда-то был женат. Что сталось с его женой, он вспомнить не мог – и предположил, что она умерла.
Баркентин не мог вспомнить ее лица, но вспомнил – возможно, ненужное воспоминание было вызвано видом бумажных листов книг, раскрытых перед ним, – как она плакала и делала при этом – вряд ли осознавая, что она, собственно, делает, – бумажные кораблики, вырывая листы из книг; сделанные кораблики, мокрые от ее слез и все в пятнах от ее грязных рук – грязь прочно въелась в ее потрескавшиеся руки, – она запускала в плавание на материи своей натянутой между коленями юбки или оставляла на полу и на покрывале кровати, сделанном из грубой ткани; кораблики напоминали опавшие листья, мокрые, захватанные грязными пальцами и все же изящные; выброшенные на берег остатки флотилии печали и сумасшествия.
А потом он вспомнил – и от этого воспоминания вздрогнул, – что она родила ему сына. Или дочь? В последний раз он видел своего ребенка более сорока лет тому назад. Как теперь найти его? Но найти его нужно. Баркентин припомнил, что половину лица ребенка закрывало родимое пятно и что он сильно косил глазами.
Одно воспоминание потянуло за собой другие; они спотыкающейся вереницей потекли перед его внутренним взором, и в каждом из них он видел себя ничтожным карликом, едва достающим до колен взрослого человека; ему постоянно приходилось задирать голову, он постоянно был объектом насмешек и презрения; он вспоминал, как росла его ненависть, он снова переживал те моменты, когда из рук у него выбивали костыль, когда мальчишки кричали ему вслед: «Сгнившая нога, сгнившая спина, рожа, как тина, у Баркентина!»
Но все это давно в прошлом. Теперь боялись его. И ненавидели.
Баркентин сидел спиной к двери и книжным шкафам и не видел, что тень придвинулась к нему еще ближе. Баркентин поднял голову и злобно сплюнул.
Взяв со стола листик бумаги, он, не отдавая себе отчета в том, что делает, стал складывать кораблик.
– Это слишком долго продолжалось, – бормотал он, обращаясь к самому себе, – слишком долго. Клянусь кровью старой ведьмы, он должен исчезнуть. С ним должно быть покончено. Навсегда. Окончательно. Мне не нужны никакие помощники. Я должен быть один, а иначе, клянусь Ритуалом, я поставлю под угрозу Сокровенные Тайны. А если я не избавлюсь от него, он быстренько выудит у меня то, что ему нужно.
А пока он бормотал, тень человека, о котором он говорил, скользила по корешкам книг, а тело, которое ее отбрасывало, продвигалось все ближе и ближе к Баркентину. Наконец Щуквол остановился непосредственно за спиной калеки.
Щуквол никак не мог решить, каким способом убить Баркентина. О, в его распоряжении было предостаточно способов это сделать! Его ночные визиты в аптечную комнату Доктора Хламслива оснастили его целым набором страшных ядов. Его кинжал, спрятанный в трости, словно сам себя предлагал. Его рогатка была вовсе не игрушкой, и выстрел из нее с определенного расстояния мог принести почти бесшумную смерть. Щуквол мог бы ударом ребра ладони перебить шейные позвонки своей жертве; он умел бросать нож в цель с исключительной силой и точностью – ведь неспроста каждое утро в течение нескольких лет он тренировался в метании ножа в вырезанную из дерева фигуру человека и разбивании ребром ладони толстых досок.
Но просто убить старика было еще недостаточно – надо было все сделать так, чтобы не оставалось следов; нужно было избавиться от тела и в тоже время соединить приятное с полезным таким образом, чтобы ни то, ни другое не перевешивало. О, у него много старых счетов, которые он должен свести со стариком! Этот калека плевал на него своей гадкой слюной, всячески поносил его и издевался над ним, и за все это должна последовать расплата. Но пресечь жизнь карлика самым быстрым и действенным способом было бы Щукволу совершенно недостаточно. Этого Щуквол всегда бы потом стыдился.
Но то, что произошло дальше и то, как умер Баркентин, совершенно не соответствовало планам, которые строил Щуквол.
Баркентин, совершенно не подозревая о том, что кто-то стоит у него за спиной, наклонился вперед и, потянувшись через стол над книгами и бумагами, подтянул себя к ржавому подсвечнику с тремя свечами; покопавшись в лохмотьях и найдя наконец то, что ему нужно было, Баркентин зажес свечи. Тень, отбрасываемая Щукволом, снова прыгнула на стену, заставленную книгами, и, побледнев, лишилась своей темной силы.
С того места, где стоял Щуквол, он видел поверх плеча Баркентина медово-желтые язычки пламени трех свечей. Каждый язычок по форме был как листик бамбука, пламя было тонкое, изящное, подрагивающее на фоне сгустившейся вокруг тьмы. Баркентин своим черным силуэтом частично загораживал сияние свечей. Но когда он слегка передвинулся в сторону, Щуквол увидел свечи и подсвечник во всей их полноте, и ему в голову пришла идея, которая в мгновение показала ему, что все его планы устранения Баркентина были жалко-дилетантскими, несмотря на всю их изощренность, или, точнее, именно благодаря своей изощренности. Им недоставало обманчивой простоты, которая есть признак высокого искусства.
Вот – перед ним стоит подсвечник с тремя золотистыми огоньками, слегка подрагивающими и разгоняющими вокруг себя мрачную темноту. А вот совсем рядом с ним старик, которого он, Щуквол, хочет убить, но смерть его при этом не должна быть мгновенной. Лохмотья этого старика, его кожа, его борода, его волосы были такими сухими и легковоспламеняющимися, что даже самый требовательный поджигатель был бы вполне удовлетворен их состоянием. Разве не может такой ветхий человек, как Баркентин, неосторожно наклониться над столом, на котором стоят зажженные свечи, и – раз! – поджечь себе бороду? И что может быть забавнее картины пылающего, вечно всем недовольного, невероятно грязного карлика-тирана? Лохмотья в огне, кожа дымится, борода как желто-красная золотая рыбка! И что останется делать Щукволу? О, через некоторое время только обнаружить обгоревшие останки и сообщить всему Замку о случившемся несчастье!
Щуквол быстро оглянулся. Дверь закрыта. В такое время вряд ли кто-нибудь придет беспокоить Баркентина. Тишина, царившая в комнате, лишь подчеркивалась тихим, скрипящим дыханием Баркентина.
Как только Щуквол до конца оценил преимущества, открывающиеся в предании огню этого скрюченного гнома, сидевшего перед ним, он вытащил свой длинный кинжал из ножен-трости и поднял его так, что жало было направлено в шею Баркентина, немного ниже левого уха.
И вот теперь, когда Щуквол был уже так близок к свершению страшного и кровавого деяния, его охватили странные чувства, сквозь которые явственнее всего пробивалась холодная и ядовитая ярость. Возможно, сухой корень давно умерщвленной совести шевельнулся в его груди: возможно, Щуквол вдруг почувствовал, что убийство может вызвать в нем чувство вины, – как бы там ни было, но вспышка гнева и ненависти исказила его бледное лицо, казалось, скованное льдом море встрепенулось, черные воды вырвались непокорно из глубин, но утихла буря так же быстро, как и взыграла. Лицо Щуквола снова превратилось в неподвижную белую маску, и задрожавший было кончик кинжала, направленный под изъеденное временем ухо, снова замер.
И тут раздался стук в дверь. Голова старого карлика повернулась, но в сторону от Щуквола и его изготовленного для удара оружия.
– Пошел к черту тот, кто стучит! Кто бы это ни был! Сегодня я никакого сукиного сына не хочу видеть!
– Слушаюсь, господин Баркентин, – пробубнил из-за двери чей-то голос, с трудом пробившийся сквозь толстые деревянные створки, потом раздались едва слышные шаги, и снова наступила тишина.
Баркентин повернул голову в другую сторону и почесал себе живот.
– Нахальная тварь, – пробормотал Баркентин – Я расправлюсь с ним! Больше не будет светится вокруг эта белая рожа! Сотру с него этот блеск! Клянусь кишками сатаны, он слишком сияет! «Будет исполнено, господин Баркентин!». «Готово, господин Баркентин!» «Слушаюсь, господин Баркентин!». Только от него и слышишь! Но что в этом хорошего? Что хорошего? Выскочка! Ссыкун!
Баркентин снова начал чесать в паху, потом перешел на ягодицы, живот и ребра.
– И пожри это все огонь! – воскликнул Баркентин. – Внутри все переворачивается, сердце ноет! Разве это Герцог? Ничтожное отродье! Графиня? Безумная баба, свихнувшаяся на кошках! А что я? Кто мне помогает? Только этот выскочка, ублюдок Щуквол!
Щуквол грациозно, но очень крепко державший кинжал, почти вплотную приблизил его тонкий, как иголка, кончик к шее Баркентина и, слегка округлив губы, цокнул языком. В этот раз, когда Баркентин, реагируя на странный звук, повернул голову, он получил полдюйма стали в шею ниже уха. Баркентин оцепенел, в горле застыл крик, который так и не вырвался наружу. Щуквол вытащил клинок, и струйка темно-красной крови потекла по морщинистой, как у черепахи, шее. Баркентин весь затрясся, и каждая часть его тела сокращалась и дергалась словно сама по себе, вне зависимости от всех остальных. Непонятно, как он не вывалился из кресла. Но эти конвульсии неожиданно прекратились. Баркентин медленно повернул голову к Щукволу, который стоял, с полуулыбкой на лице, в раздумье, зажав подбородок в руке и глядя на Баркентина. Холодок пробежал по спине Щуквола и улыбка сползла с его лица, когда он увидел, как выражение невероятной ненависти превратило лицо Хранителя Ритуала в клубок змей. Глаза наполнились ядовитой жидкостью и, казалось, засветились изнутри дьявольским светом. Губы и морщины вокруг них подергивались. На грязном лбу и шее появились капли отравленного пота.
Но за этой внешностью прятался трезво работающий мозг, который, несмотря на то что стоящий с кинжалом в руках и улыбающийся Щуквол имел, казалось бы, полное преимущество, сообразил, что нужно делать, и тем самым лишил Щуквола этого изначального преимущества. Баркентин был бы действительно совершенно беззащитен, если бы ему не удалось добраться до того предмета, который лежал на полу рядом с креслом. И прежде чем Щуквол, допустивший здесь большой промах, сообразил, что происходит, Баркентин выпрыгнул из кресла, кучей тряпья упал на пол и прикрыл собой то, что составляло его единственную надежду – его костыль. В мгновение ока Баркентин схватил его, тут же вскочил и, подскакивая и громко стуча костылем об пол, бросился за кресло; прячась за ним, он устремил сквозь плетение спинки на своего вооруженного, молодого и подвижного врага страшный взгляд красных глаз.
В этом взгляде было сосредоточено столько напряженной живой силы, что Щуквол, несмотря на свою молодость, свое оружие, свои здоровые две ноги, почувствовал некоторый трепет перед лицом такой пылающей ненависти, заключенной в столь иссушенном и крошечном теле. Его также немного смутило то, что Баркентин оказался проворнее, чем ожидалось. Правда, и теперь предстоящая дуэль должна была быть смехотворно односторонней: с одной стороны – дряхлый карлик на костыле, а с другой – молодой, физически хорошо тренированный человек, вооруженный и умеющий отлично пользоваться своим оружием. Однако Щуквола раздражала мысль о том, что если бы он сообразил первым делом – отнять у калеки костыль, тот оказался бы столь же беззащитным, как и черепаха, перевернутая на спину.
В течение нескольких мгновений Баркентин и Щуквол смотрели друг на друга, ничего при этом не предпринимая; на лице Баркентина выражались все его чувства; на лице Щуквола не отражалось ничего. Затем Щуквол, пятясь и не спуская глаз с Баркентина – теперь он уже не хотел рисковать (Баркентин показал, сколь быстрым он может быть), – медленно двинулся к двери. Подойдя к ней, он открыл ее и выглянул. Бросив быстрый взгляд в обе стороны длинного узкого коридора и убедившись, что поблизости никого нет, он плотно закрыл дверь и осторожно направился к креслу, из-за которого выглядывал карлик.
Щуквол, приближаясь к карлику, не сводил с него глаз, но мысли его вращались вокруг подсвечника. Баркентин и предположить не мог, что огоньки свечей, подрагивающие над плывущим воском столь близко от него, должны были сжечь его, те огоньки, которые он сам вызвал к жизни, должны были окончить его жизнь!
Щуквол продолжал свое смертоносное наступление. Что мог предпринять этот калека, прячущийся за креслом? И вдруг Баркентин голосом, который прозвучал странным диссонансом с демоническим видом его лица, ибо он был совершенно спокойным и холодно-презрительным, сказал:
– Предатель.
Баркентин готовился сразиться – но не за свою жизнь. Произнесенное им слово, словно заморозившее воздух, напомнило Щукволу то, о чем он забыл: вступая в схватку с Баркентином, он вступает в схватку с Горменгастом. Перед ним было живое воплощение Замка, его незапамятных традиций.
Ну и что из этого? Это просто значило, что Щукволу следует быть осторожным, что он должен держаться на расстоянии, пока не придет момент последнего, решительного удара. Щуквол продолжал приближаться. И когда он уже был в пределах досягаемости костыля, то неожиданно бросился в сторону и, обежав стол и выставив перед собой свой длинный кинжал, мгновенно вытащил из кармана нож и тут же открыл его. В тот момент, когда Баркентин развернулся, чтобы стать лицом к своему врагу, Щуквол швырнул нож. Нож, проткнув золотистый свет свечей, просвистел в воздухе и, как того и хотел Щуквол, вонзился в руку, пришпилив ее к костылю. Пока Баркентин не пришел в себя от удивления и боли, Щуквол вскочил на стол и прыгнул в сторону старика, который в слепом бешенстве дергал за ручку ножа. Подхватив подсвечник, Щуквол одним движением сунул его в повернутое к нему лицо Баркентина. Борода тут же вспыхнула, а мгновением позже потрескивающий огонь перекинулся на ветхие лохмотья на плечах старика.
Но и в этот момент, хотя тело Баркентина уже дергалось от страшной боли, мозг его принял незамедлительное решение. Не теряя ни секунды, не обращая внимания на нож, все еще торчащий из его руки – костыль уже отвалился, – калека, оттолкнувшись от пола своей действующей ногой, нечеловеческим усилием прыгнул вперед и ухватился за одежду Щуквола. Не отпуская попавшую в железную хватку одежду и перебирая руками – казалось, от напряжения старые мускулы порвутся, а сердце выпрыгнет из груди, – Баркентин подтянул себя вплотную к Щукволу. Со стороны могло бы показаться, что на молодого человека вскочила пылающая обезьяна. Баркентин столь плотно прижимался к Щукволу, что одежда того тоже загорелась. Невероятная боль терзала лицо Баркентина и его грудь, но он все крепче прижимался к своему врагу. Да, он знал, что умрет, но предатель должен умереть тоже, и несмотря на мучавшую его боль, в нем вспыхнула радость – радость праведного отмщения.
А Щуквол пытался оторвать от себя пылающую пиявку; он рвал Баркентина руками, ударял снизу коленями: лицо его исказилось гримасой ярости, удивления и отчаяния.
Одежда Щуквола, хоть и не такая легковоспламеняющаяся, как изношенные лохмотья Баркентина, уже горела в нескольких местах, и пламя обжигало его щеки и шею. Но чем больше усилий применял Щуквол, чтобы отодрать от себя прильнувшего к нему Баркентина, тем, казалось, крепче прилипал к нему старик.
Случись кому-нибудь в этот момент открыть дверь, он увидел бы человека, объятого пламенем – карлика в первый момент вряд ли бы увидели, – пляшущего на столе и попирающего ногами священные книги, тело Щуквола извивалось, выпрямлялось и снова корчилось, словно в припадке пляски Святого Вита. Дергающимися руками Щуквол сжимал черепашью шею пылающего карлика. После одного, особого сильного рывка, оба врага, сжимающие друг друга в огненном объятии, сорвались с края стола и рухнули дымящейся грудой на пол.
Даже в этот момент, когда его терзала страшная боль и когда над ним нависла реальная угроза смерти, Щуквол ощущал горький стыд – как получилось так, что он, Щуквол, столь тщательно все продумавший, холодный и расчетливый, столь позорным образом испортил все дело? Его расчетливость и осторожность оказались побитыми завшивленным древним стариком! Но стыд этот вызвал в нем безумную ярость и придал сил.
Отчаянным напряжением всех сил, в котором от переизбытка свирепой целеустремленности было нечто дьявольское, Щукволу удалось подняться на колени, а потом спазматическим рывком и на ноги Щуквол отпустил горло старика и, опустив руки, стоял покачиваясь и издавая стоны. Боль, его охватившая, была столь сильна, что он стонал, даже не отдавая себе в этом отчета. Эти стоны миновали его безжалостное сознание, они вырывались из самой глубины его физического естества, не подконтрольного его рассудку.
А Хранитель Ритуала все так же висел у него на груди, прильнув к ней как вампир. Сквозь гримасу боли на его лице просвечивало дьявольское ликование, пламя, убивающее его, убьет и предателя! Он, Баркентин, сжигал своим пламенем нечестивца!
Но нечестивец, несмотря на огненные объятия Хранителя Ритуала, был совсем еще не готов принести себя в жертву, сколь праведной и заслуженной с точки зрения Баркентина она бы ни была. Щуквол замер лишь для того, чтобы собраться с силами, и опустил руки только потому, что ему удалось каким-то нечеловеческим усилием подчинить страдающее тело контролю холодного разума.
Щуквол понял, что ему не удастся освободиться от смертельной хватки фанатика. И поэтому он замер на мгновение, слегка покачиваясь, но тем не менее удерживаясь на ногах; он откинул голову назад, чтобы насколько можно дальше отстраниться от языков пламени, поднимавшихся от пылающего карлика, который словно сросся с телом Щуквола, и от собственной одежды. Но стоять вот так, опустив руки и расслабившись, в момент смертельной опасности и мучительнейшей боли – о, это требовало поистине нечеловеческой воли и невероятного самообладания.
Теперь, когда ситуация полностью вышла из-под контроля, речь уже не могла идти о том, какой курс действий следует выбрать – уже нельзя было просто думать о том, как убить Баркентина, – нужно было спасаться самому. Возврата к первоначально задуманному плану быть не могло – Щуквол был охвачен пламенем.
У него оставался лишь один выход. Баркентин, висевший у него на груди, не сковывал его движений, и это давало еще несколько секунд. От страшной боли у Щуквола кружилась голова, все меркло в глазах, но несмотря на это, Щуквол, пошатываясь и расставив в стороны руки, бросился бежать в дальний конец комнаты, туда, где находилось окно, в которое заглядывала темнота. Щуквол вспрыгнул на подоконник. На краткое мгновение человеческий факел замер на черном фоне как огненный демон, а затем Щуквол, выбив стекло, прыгнул вместе с ношей в черноту дождя. Они упали в черные воды рва, находившегося прямо под окном.
При ударе об воду вверх взметнулись брызги и пар. С шипением пламя погасло, а два тела погрузились глубоко под воду. Но даже там, в глубине, они оставались неразделенными, как некий уродливый мифический зверь.
Когда Щуквол наконец вынырнул на поверхность – ему казалось, что он умер и снова воскрес, – он тут же ощутил, что не избавился от своего страшного груза. Его стошнило, а когда сознание вернулось к нему, Щуквол дико завыл. Но кошмар не отступал – все происходило наяву, а не во сне, и вой лишь подчеркнул ужас происходящего. И когда отступившая на несколько мгновений боль вернулась вновь, Щуквол окончательно осознал, что все происходящее ему не снится.
И тогда он понял, что ему нужно делать – ему нужно удерживать под водой эту голову, торчащую у его груди и обгоревшую так, что на ней не осталось ни единого волоска. Но сделать это было отнюдь не легко. Голова и шея Баркентина, как и руки Щуквола, были покрыты скользким, как слизь, илом, поднявшимся со дна. Несмотря на это, цепкие руки Баркентина продолжали, как щупальца, охватывать Щуквола. То, что Щуквол и Баркентин тут же не утонули, было само по себе чуть ли не чудом. Возможно, этому способствовала плотность застойной воды, а может быть, неистово бьющиеся под водой ноги Щуквола удерживали их на поверхности.
Но Щукволу все же удалось затолкать голову старика под воду; его руки злобно вцепились в жилистую шею, не давая возможности Баркентину снова вырваться из черной воды. Вокруг них бурлила тяжелая вязкая жидкость, на поверхности которой прыгали и лопались пузырьки воздуха. Дождь к этому времени прекратился так же неожиданно, как и начался, и в тиши настороженной ночи раздавался лишь плеск взбудораженной во рву воды.
Щуквол не мог сказать, сколько времени голова старика оставалась под водой, но наконец хватка калеки стала ослабевать. Убийце казалось, что Баркентин умирал целую вечность. Но постепенно легкие Наследственного Хранителя Ритуала и Обрядов Горменгаста наполнились водой, сердце перестало биться, руки разжались – и он погрузился в илистые глубины древнего рва.
Тучи сползли с небес, явила свой лик луна, и россыпью замерцали звезды. Но их света было недостаточно, чтобы осветить стены и башни, расположенные вдоль рва, чернильная темнота сменилась серым мраком, в котором обозначились массивы стен и башен.
Оглядевшись вокруг, Щуквол понял, что, несмотря на невероятную усталость, охватившую его, и безжалостную боль, ему придется плыть сквозь отбросы, пену и ряску, чтобы добраться до того места, где стены, круто вздымающиеся прямо от воды рва вверх к небу, уступят место глинистым берегам. Но стены по обеим сторонам рва, казалось, тянулись бесконечно. Отвратительная, дурно пахнущая жижа попадала ему в рог, мерзкие водоросли облепляли лицо и руки, цеплялись за ноги. Щуквол с трудом различал, что творилось вокруг него, но тем не менее сразу почувствовал, когда стена, тянувшаяся справа от него, отошла в сторону и уступила место крутому и скользкому берегу.
Пока Щуквол плыл, вода сорвала с него остатки обгоревшей одежды и он остался почти совершенно обнаженным. Наконец ему удалось стать у берега на ноги. Все тело было покрыто ожогами, его сотрясала дрожь, ледяной холод охватил все его члены, колени подгибались, лицо горело от болезненного жара.
Щуквол выполз на берег; он плохо соображал, но знал, что ему нужно найти место, где не будет ни огня, ни воды. Наконец он дополз до ровного участка, покрытого грязью и мокрого от недавнего дождя; из земли торчали редкие, но большие папоротники и другие растения, обычно произрастающие в болотистых местах. Щуквол, растянувшись в грязи так, словно все важные дела были завершены и теперь он мог позволить себе расслабиться и потерять сознание, погрузился в черноту.
Щуквол лежал в грязи, как выброшенная на берег безжизненная рыба. Могучими скалами вздымались вокруг башни и стены, уходившие в ночное небо, и рядом с ними неподвижное обнаженное тело казалось маленьким, щуплым и никому не нужным.