О, братья и сестры мои, что есть любовь? Мне было десять лет, я заикался, я мочился в постель, и школьная медсестра отправила меня на «Централен», в клинику детской и юношеской психиатрии. Когда мы вернулись домой, мама спросила, говорил ли я что-нибудь про Рольфа.
«Нет», — сказал я. «И очень хорошо, — сказала мама. — А то бы ему это не понравилось».
Сестры и братья мои! Скажите же мне, что есть любовь?
Я бежал вниз по Слагсте. Бегать в кроссовках с отрезанными носами нелегко: я боялся ушибить пальцы и потому слишком высоко вскидывал ноги. Мне предстояло одолеть семь километров, а прямо посреди трассы был склон, который начинался у самой гальки, у вод Мэларена, и тянулся вверх метров на тридцать. Со скал можно было увидеть Экерён и даже Кунгсхатт[25]. Склон был длинный, с жесткой землей, и я пробежал его трижды. В первый раз легко, во второй тоже. В третий раз на полпути вверх я выдохся и добежал на одной силе воли.
После третьего подъема легкие отчаянно требовали воздуха, тело хоть на миг хотело остановиться. Но я заставил себя двигаться дальше, в голове стучало: не останавливайся, не останавливайся.
И я бежал до самого спортзала. Там я провел три раунда с тенью, потом поработал с лапами, а напоследок — сто приседаний.
— Во что влип? — спросил Морган — в душе он увидел мои синяки.
— Нарвался на банду малолеток на прошлой неделе, — соврал я, изучая самую крупную отметину у себя на боку, примерно на высоте локтя. Красота: размером с коробок спичек, сине-зеленая, с желтизной.
— Вот паразиты, — выругался Морган, — руки бы им поотрывать.
Он скрылся в парной. Я намылился, ополоснулся, вымыл голову.
— Эй, там! — крикнул Иво. — Если начнешь заниматься как следует, можешь пока взять вот эти.
Он поставил рядом с моим барахлом потертые беговые кроссовки.
— Спасибо! — крикнул я.
Вытершись, примерил их. Почти подошли, чуть великоваты, но можно ведь и двое носков надеть.
Кроссовки без носов я выкинул в мусорную корзину.
Выходить на улицу всегда приятно. Воздух в подвале просто тошнотворный, поразительно, что там вообще кто-то как-то шевелится. Я миновал место, где меня подкараулили Раймо с Навозником. Наверное, они не стали обращать внимания на мои россказни. Раймо осторожен, а Навозник не захочет снова угодить в тюрьму. Он много раз это говорил. «Больше я туда не собираюсь, и не просите». Они наверняка решили, что являться на виллу средь бела дня рискованно — люди на улице их сто раз заметят.
— Рот раскрой: раз за разом розовые розы растут рядом с ратушей, — громко сказал я себе и расправил плечи.
Когда я пришел домой, Лена сидела за кухонным столом и уничтожала ветчину со шпинатом. Я бросил свой спортивный пакет на пол и сел напротив нее.
— На что уставился? — Лена возила кусочком хлеба по тарелке, подбирая остатки шпината.
— На тебя.
— Ну смотри, если хочешь. — Лена взялась за молоко.
— Я видел тебя в «Грёна Лунде».
У Лены появились молочные усы над верхней губой.
— У тебя усы, — сказал я. Лена быстро стерла молоко указательным пальцем.
— Я и Навозника видел, — прибавил я.
— Не говори маме.
— Почему?
— Расстроится.
— Она расстроится не потому, что я ей скажу. Она расстроится из-за того, что ты сделала.
Я дал ей пощечину. Не сильно, но Лена тут же начала плакать.
— Тебя изнасиловали? Ай-ай-ай. Навозник тебя изнасиловал. Понимаю.
— Не говори маме.
— Не указывай мне, что делать.
— Она не вынесет. — Лена приложила ладонь к щеке. Я был почти готов ударить ее еще раз, но она отодвинулась. Черт с ней.
— Какая же ты… Гадина какая. Спутаться с маминым мужиком, потом притвориться, что он тебя изнасиловал, а еще потом наведаться с ним в «Грёна Лунд» и кататься на американских горках, такая деточка. Ну и сестрица у меня, о господи. Ни стыда ни совести!
— Ругайся сколько хочешь, это ничего не изменит. Я все равно его люблю.
— Любишь его!..
— Да, люблю. Хотя тебе не понять. Ты не знаешь, что такое любовь.
— Неужели, — говорю я. — Что ты знаешь о том, что я знаю, а чего не знаю?
— Ты ничего не знаешь о любви.
— Отлупить бы тебя. — Я замахнулся.
— Ну давай. Только это и умеешь.
Я опустил руку, подошел к холодильнику, достал пакет молока, открыл, выпил.
— Мог бы стакан взять, — заметила Лена.
Я смял пустой пакет и выбросил в мусорку.
— Стыда нет совсем. И еще рассуждаешь о любви. Как ты можешь сидеть напротив мамы по вечерам, жалеть ее, потому что Навозник такая сволочь, а потом отправляться к себе и мечтать о нем? Да еще говорить о любви.
— Ты ничего не понимаешь.
— Тьфу. Ну и сестра у меня.
— Не говори маме.
— Вот паскудство. Тьфу, что ж ты за человек.
— Ты-то сам лучше, что ли? — зашипела Лена. — На себя посмотри. Мама то и дело вытаскивает тебя из полиции. Как ей это, по-твоему? Сам, что ли, святой?
— Любовь, — сказал я. — Ох, ну надо же.
Лена смотрела на меня. Когда она садилась боком, то иногда становилась некрасивой. Рот делался большим и вялым, взгляд — тяжелым и бессмысленным, волосы висели, закрывая шею.
Я ушел к себе. Мама навела порядок, убрала вещи в шкаф, постелила чистое белье. Я повалился на кровать и взял пьесу про этого сраного принца.
Быть или не быть, вот в чем вопрос. Достойно ль
Смиряться под ударами судьбы,
Иль надо оказать сопротивленье
И в смертной схватке с целым морем бед
Покончить с ними?[26]
Хорошо сказал, красиво сформулировал, но что за «смертная схватка»? Прямой левый в сопатку, хук в ребра или тяжелым сапожищем по зубам, когда упадешь, — это он разумел под «смертной схваткой»? Или он имел в виду кухонный нож? Двадцатисантиметровое лезвие снизу вверх, наискось, повыше пупка — это он Имел в виду, говоря о «смертной схватке»?
Я заснул, не успев раздеться; проснулся в полночь. Хотелось пить. Я побрел на кухню. Часы на разделочном столе показывали половину первого. Я стоял у окна и смотрел вниз, на двор. Там катался все тот же мальчишка на красном велосипеде. Время половина первого ночи — а он еще на улице. Мальчик исчез из поля зрения, я поднял глаза к луне. Будь я волком, завыл бы. Мне бы понравилось выть на луну, ничего не говорить, не выдумывать слов. Чтоб никаких красивостей и изящностей из хлебала не лезло, как у этого сраного принца. Только выть, выть, выть — пока кишки наружу не полезут.