О, братья и сестры, такова потеря! Она разлита в груди, словно усталость. Воздух не проходит в легкие, руки и ноги вялы, суставы неподвижны, взгляд мутен, а сердце стучит, будто молот. Сон плохой, мысли путаются. И нет тебе покоя. Потеря, будто злой мелкий зверек, спокойно, но терпеливо терзает внутренности. А позади ждет он, одетый в черное брат. Он опускает на лицо вуаль и вынимает нож.
«Меня зовут Страдание», — говорит он.
О, сестры мои, о мои братья! Такова она — потеря!
Янне Хольм говорил о каком-то сраном Фолкнере, но я его не слушал. Меня словно не было. Элисабет не сидела рядом со мной, не лежала на парте ее рука, а когда я наклонялся к ней, которой здесь нет, я не чувствовал ее аромата.
— «Между страданием и ничем я выбираю страдание», — процитировал Янне Хольм, взял леденец и откашлялся.
— Не так, — сказал я.
— Что?
— Неправильно он говорит, этот писатель.
— Between grief and nothing I will take grief, — повторил Янне, посасывая леденец.
— Мне надо выйти. — Я поднялся и вышел в коридор. Спустился по лестнице. Двор пустовал, синело небо. Она не появлялась в школе уже три дня. Я уселся на край газона, потом лег на траву и стал смотреть в небо.
Прозвенел звонок, и вскоре ко мне подошли Улла и Стаффан.
Стаффан уселся по-турецки, Улла достала из кармана тоненькую книжку.
— Смотри, — сказала она. На белой обложке значилось «“День”, Ян Хольм». — Я нашла ее в библиотеке. Сборник стихотворений.
Я открыл книжку. На каждой странице стихотворение — четыре-пять строчек, не больше.
— Он ее издал двенадцать лет назад. — Улла забрала у меня книжку. — И больше ничего не написал. Я нашла ее в каталоге. Он поэт.
Ее как будто поразило, что Янне двенадцать лет назад написал с десяток коротеньких стишков.
— Стихи, — сказал я.
— Почему ты ушел? — спросила Улла.
— Он пургу несет. Ему разве не про Гамлета с Эдипом надо было сегодня говорить? Он не придерживается темы. Да еще эти сраные леденцы!
— Но ты же не дослушал. — Стаффан пытался воспламенить очередную чудо-папиросу. — Он говорил, что Гамлет меланхолик. А меланхолик — это человек, который страдает, сам не зная почему. Как будто он вечно на похоронах и при этом не знает, кого хоронят.
— Пока Офелия не умерла, — вставила Улла.
Стаффан с довольным видом затянулся: папироса не погасла.
— Фолкнера он приплел, просто чтобы объяснить, что он имел в виду, говоря о печали и меланхолии.
— Да кому вообще нужен этот Фолкнер?!
Стаффан трудился над папиросой, словно поджигатель.
— Элисабет что, заболела?
— Не знаю, — сказал я. — С ней кое-что случилось. — Что? — спросила Улла, листая сборник Янне.
— Сама расскажет, когда придет.
Потом у нас были занятия на голос и движение, мы выполнили короткую разминку: отжимания, салки, потом — волейбол без мяча. Когда играешь в волейбол без мяча, просто делаешь все движения, как с мячом, только надо сосредоточиться как не знаю кто. И я почти забыл обо всем, но ненадолго. Едва мы сели, как Элисабет вновь не оказалось рядом со мной. Открылась дверь, и вошла Ева — она была в туалете, а мне на какой-то миг показалось, что это Элисабет. Сердце словно запнулось. Но потом я увидел, что это не она, и все стало как было.
Элисабет появилась на следующий день. Бледная, ненакрашенная, свежевымытые волосы развеваются на ветру. Мы стояли у дверей школы, уроки еще не начались. Улла выучила одно стихотворение Янне наизусть. Стаффан рассуждал о Гуннаре Экелёфе[28].
— Кто это? — необдуманно спросил я, и Стаффан ударился читать лекцию.
Тут и появилась Элисабет. Я увидел ее издалека, не спускал с нее глаз, пока Стаффан разглагольствовал. Он наговорил тучу умных слов, которые слоями сигаретного дыма висели вокруг его головы. Самокрутка меж тем потухла, а он даже забыл зажечь ее.
— Вон Элисабет! — сказала Улла. Элисабет была уже так близко, что я чувствовал запах ее волос.
— Привет! — Стаффан бросился обнимать ее. Улла тоже обняла Элисабет; когда они наобнимались, настала и моя очередь. Больше всего на свете мне хотелось сжать ее в объятиях, но здесь, на крыльце, где народ бегал туда-сюда, это было невозможно. И я обнял ее так, словно приветствовал бабочку. Скромное объятьице; я почувствовал ее тело лишь настолько, чтобы понять, как она напряжена.
— Как ты? — спросила Улла.
Элисабет покачала головой, волосы упали ей на лицо, она отвела их рукой, но ветер снова растрепал пряди.
— К нам в дом влез вор, — начала она, — и я его застала. Испугалась и ударила по голове бейсбольной битой. Он повалился, как бык, и теперь в больнице в Худдинге. Все еще не может говорить. Я так паршиво себя чувствую, не знаю, справлюсь ли…
Она начала рыдать, и Улла обняла ее:
— Го-о-осподи, что ты пережила!
— Врезала сукину сыну по черепу! — заявил Стаффан.
— Я его убить могла, если бы попала повыше! — Элисабет достала из сумочки пачку носовых платков, высморкалась. — Надо съездить в больницу, проведать его.
Я чувствовал, как кровь отлила от головы куда-то в пятки. Так бывает, когда резко встанешь: почти обморок.
— Зачем? — спросил Стаффан.
— Не езди, — посоветовала Улла. — Вдруг он тебя узнает и решит отомстить.
— Отомстить! Да он пошевелиться не может! Даже слово сказать! Просто лежит пластом. Может, инвалидом останется. Может, я жизнь человеку сломала.
— Да оклемается он, — утешала Улла. — Это ночью было?
Элисабет снова высморкалась.
— Я проспала. У нас наверху комната, где никто не живет. Вор залез под кровать, хотел забрать картины, которые спрятал там, когда неделю назад забрался к нам в дом.
Элисабет пустилась рассказывать, как все было, а я чувствовал, что ноги вот-вот подогнутся и я потеряю сознание. Упаду мешком да так и останусь лежать.